Человек, упавший на Землю — страница 16 из 31

Уже подходя к своей комнате, размышляя о кошках и людях, он под влиянием внезапного порыва решил послушать записи и нажал кнопку, включая симфонию Гайдна, которую горячо советовал Фарнсуорт. Раздались звуки, четки и боевитые, не имеющие, в его понимании, ни логической, ни эстетической связи. Все равно как если бы американец слушал китайские мелодии. Ньютон налил себе неразбавленного джину и выпил глоток, пытаясь уследить за бегущими мимо звуками. Он собирался сесть на диван, когда в дверь внезапно постучали. Он вздрогнул, выронил стакан, и тот разбился у ног. Впервые в жизни Ньютон заорал:

– Что там, черт побери?

Как же он все-таки уподобился землянам!

Из-за двери донесся испуганный голос Бетти Джо:

– Снова звонит мистер Фарнсуорт, Томми. Он настаивает. Говорит, я должна убедить вас…

Голос Ньютона смягчился, но гнев еще не остыл.

– Передайте ему: «Нет». Скажите, я никого не принимаю до завтра; ни с кем не желаю говорить.

Минуту было тихо. Он смотрел на осколки стакана, потом ногой задвинул самые крупные под диван. Снова голос Бетти Джо:

– Ладно, Томми. Я передам. – Она помолчала. – Отдохните, Томми. Слышите?

– Хорошо. Отдохну.

Ньютон слышал ее удаляющиеся шаги. Подошел к книжному шкафу. Другого стакана не было. Он уже хотел было позвать Бетти Джо, но вместо этого взял почти полную бутылку, отвернул колпачок и глотнул из горлышка. Остановил Гайдна – кого он пытается обмануть, силясь понять подобную музыку? – и переключился на подборку народных мелодий, старых негритянских песен, музыки галла[17]. По крайней мере, в их словах было что-то для него понятное.

Из динамиков зазвучал низкий глубокий голос:

Всякий раз, как иду к мисс Лулу,

Меня кусает ее старый пес.

Всякий раз, как иду к мисс Салли,

Меня кусает ее бульдог…

Ньютон задумчиво усмехнулся; слова песни, казалось, что-то в нем затронули. Он уселся на диван с бутылкой в руке. Начал думать о Натане Брайсе и об их сегодняшнем разговоре.

Еще с первой встречи он был убежден: Брайс его подозревает. Химик настаивал на личной беседе, что уже само по себе выдавало сомнения. Ньютон, проведя дорогостоящее расследование, убедился, что Брайс не представляет никого, кроме себя лично, что он не работает на ФБР (как по меньшей мере двое рабочих на строительной площадке) или на какое-либо другое правительственное агентство. Но, с другой стороны, если Брайса чем-то настораживают он и его намерения – как, несомненно, Фарнсуорта и, по всей вероятности, некоторых других, – почему тогда он, Ньютон, изменив привычкам, рискнул установить с этим человеком более тесные отношения? И почему подкидывал ему намеки, разглагольствуя о войне и о втором пришествии, называя себя Румпельштильцхеном, этим зловредным гномом, который явился ниоткуда, чтобы прясть солому, превращая ее в золото, и спасти своим неслыханным знанием жизнь принцессы? Незнакомцем, чьей конечной целью было похитить ребенка? Победить Румпельштильцхена можно было, лишь раскрыв его сущность, назвав по имени.

Порой я чувствую себя сиротой,

Порой я чувствую себя круглым сиротой,

Аллилуйя![18]

И зачем только, подумал он вдруг, Румпельштильцхен дал принцессе шанс расторгнуть сделку? Почему дал ей трехдневную отсрочку? Была ли это простая самоуверенность (ибо кто сможет угадать подобное имя?), или же гном сам хотел, чтобы его обнаружили, раскрыли, лишили законной добычи, заслуженной благодаря хитрости и волшебству? А что же тогда Томас Джером Ньютон, превзошедший в магии и в хитроумии любых чародеев и эльфов из любой сказки (а он прочел их все до единой), не стремится ли теперь и он к такому разоблачению?

Этот малый явился в мой дом,

Чтоб сказать, что я рожей не вышел.

Пришел и стоит на крыльце,

Говорит, я рожей не вышел.

Зачем бы мне, думал Ньютон, сжимая в ладони бутылочное горло, хотеть разоблачения? Он вглядывался в этикетку, чувствуя себя до странности неуверенно. Внезапно запись закончилась. После краткой паузы новый шарик скатился в лунку. Ньютон сделал долгий, пугающе долгий глоток. Из колонок грянул оркестр, ударив по ушам почти физической болью.

Ньютон устало поднялся, моргая. Такой слабости он не чувствовал с того самого дня, когда, уже много лет назад, перепуганный и одинокий, свалился от приступа тошноты в пустом ноябрьском поле. Он подошел к настроечной панели, выключил музыку. Отойдя, покрутил ручку телевизора: может быть, вестерн…

Большое изображение цапли на дальней стене начало тускнеть. Когда оно пропало вовсе, его сменило красивое мужское лицо с фальшивой серьезностью в глазах, культивируемой политиками, целителями и проповедниками-евангелистами. Губы беззвучно двигались, глаза пристально смотрели в никуда.

Ньютон включил громкость. Лицо обрело голос: «…Соединенных Штатов как свободной и независимой нации, мы должны мужественно встать на защиту свободы, встретить брошенный нам вызов, оправдать надежды и успокоить страхи планеты. Мы должны помнить, что Соединенные Штаты, вопреки уверениям профанов, не второсортная держава. Мы должны помнить, что за свободу надо сражаться, мы должны…»

Внезапно Ньютон осознал, что это выступает президент Соединенных Штатов и громкие слова – не более чем бахвальство обреченного. Он щелкнул переключателем, и на экране появилось изголовье двуспальной кровати. Мужчина и женщина, оба в пижамах, устало перебрасывались полупристойными шутками. Он снова сменил программу, надеясь на вестерн. Ему нравились вестерны. Но экран занял оплаченный правительством пропагандистский фильм о добродетелях и силе американской нации. Замелькали кадры белых новоанглийских церквей, сельскохозяйственные рабочие (в каждой группе обязательно один улыбающийся негр) и кленовые аллеи. Такие фильмы в последнее время показывали все чаще и чаще, и, как многие популярные журналы, они становились все более и более шовинистскими, все настойчивее уверяли, что Америка – страна богобоязненных поселков, процветающих городов, здоровых фермеров, добрых врачей, улыбающихся домохозяек и миллионеров-филантропов.

– Господи, – с тоской пробормотал Ньютон. – Господи, какие напуганные, жалеющие себя гедонисты! Лжецы! Шовинисты! Дураки!

Он снова щелкнул переключателем, и на экране возникла сцена в ночном клубе, сопровождаемая мягкой фоновой музыкой. Он позволил ей остаться и стал наблюдать за движением тел на танцевальной площадке, за плавным покачиванием разодетых как павлины мужчин и женщин, тискавших друг друга под музыку.

И кто такой я сам, думал Ньютон, если не напуганный, жалеющий себя гедонист? Он сделал последний глоток и уставился на свои руки, сжимавшие опустевшую бутылку, потом на свои искусственные ногти, которые полупрозрачными монетами блестели в мерцающем отсвете телеэкрана. Он смотрел на них несколько минут, словно видел впервые.

Затем встал и нетвердо шагнул к шкафу. Достал с полки коробку размером с обувную. Изнутри на дверце шкафа висело зеркало в человеческий рост, и Ньютон замер на секунду, глядя на свое отражение. Вернулся к дивану, поставил коробку на мраморный кофейный столик. Вынул невысокую пластиковую бутылочку. Налил немного жидкости в подаренную Фарнсуортом фарфоровую пепельницу. Вернул бутылочку на место и опустил пальцы обеих рук в пепельницу, словно ополаскивая перед едой. С минуту не вынимал их, после чего сильно хлопнул в ладоши; ногти с тихим звяканьем упали на мраморный столик. Пальцы теперь были совершенно гладкими, с гибкими, чувствительными кончиками.

Телевизор гремел, с ритмичной настойчивостью выталкивая из себя звуки джаза.

Ньютон встал, прошел к двери, запер ее. Вернувшись к коробке на столе, достал шарик чего-то вроде ваты и на секунду опустил в жидкость. Руки, он заметил, дрожали. Он знал также, что еще никогда так не напивался. И все же, очевидно, он был недостаточно пьян.

Вновь отойдя к зеркалу, Ньютон подержал влажный тампон у каждого уха, пока не отвалились синтетические мочки. Расстегнув рубашку, тем же способом удалил фальшивые соски и волосы с груди. Они крепились на тонкой пористой подложке и отошли вместе с ней. Ньютон выложил их на столик. Вернувшись к зеркалу, он заговорил на родном языке; поначалу тихо, потом все громче, чтобы заглушить телевизионный джаз. Он декламировал стихотворение, написанное им в юности. Звуки были не совсем те. Он слишком много выпил – или же утратил способность выговаривать антейские шипящие. Затем, тяжело дыша, он вынул из коробки маленький, отдаленно напоминающий щипчики инструмент и, встав перед зеркалом, осторожно удалил цветные пластиковые мембраны из обоих глаз. Все еще пытаясь декламировать, он заморгал глазами с вертикальными, как у кошки, зрачками.

Он долго рассматривал себя, после чего заплакал. Ньютон не рыдал взахлеб, но из его глаз выкатились слезы (совсем как человеческие) и потекли по узким щекам. Ньютон плакал от отчаяния.

Затем заговорил вслух, по-английски, обращаясь к самому себе:

– Кто ты такой? Где твой дом?

Его собственное тело непонимающе взирало на него, но он уже не мог признать в нем самого себя. Тело было чужим, устрашающим.

Он достал еще бутылку. Музыка оборвалась. Диктор говорил: «…танцевальная площадка отеля „Силбах“ в центре Луисвилля; спонсор трансляции – „Уорлдколор“; пленка и химикаты для лучших снимков…»

Ньютон не взглянул на экран; он открывал бутылку. Зашептал женский голос: «Нет лучшего способа сохранить воспоминания о предстоящем празднике, о детях, о традиционном семейном столе на Рождество и на День благодарения, чем снимки на пленке „Уорлдколор“, наполненные жизненно точными оттенками…»

Томас Джером Ньютон продолжал напиваться, лежа на диване с открытой бутылкой джина в дрожащих, лишенных ногтей пальцах, с тоской глядя кошачьими глазами в потолок…