Мать столяра с большим ножом отправилась на огород. Канавка между грядками служила дорожкой. Салат пошел в рост. Листья у него слиплись от молока, нацеженного стеблями. Вдоль канавки мать столяра пронесла нож. Там, где начинается забор и заканчивается огород, цвела белая далия. Эта далия доставала матери до плеча. Она принюхивалась к белым лепесткам. Принюхивалась долго, будто вдыхала далию в себя. При этом она терла себе лоб и смотрела на двор. Белую далию мать столяра срезала большим ножом.
«Арбуз был просто предлогом, — говорил столяр после похорон. — Далия ее погубила».
А соседка сказала: «У этой далии одна видимость была».
«Лето выдалось сухое, — вставила жена столяра, — оттого у далии много лепестков свернулось. Она слишком пышно расцвела, так далии не цветут никогда. А лепестки держались, потому что летом ветра не было. Уже давно выдохлась, а опасть никак не могла».
«Такое нельзя вынести, — добавил столяр, — никто бы не вынес».
Неизвестно, что мать столяра сделала со срезанной далией. Она не отнесла ее в дом. Не поставила в комнате в воду. И на огороде не оставила.
«Мать вернулась с огорода, сжимая большой нож, — рассказывал столяр. — Ее глазам от далии передалось что-то. Белки были совсем сухие. Может, прежде чем забрать арбуз, она оборвала у далии все лепестки. Держала ее за стебель и обрывала. Но на земле не лежало ни лепестка, ни листика. Словно огород был комнатой».
«А может, — предположил столяр, — она большим ножом проковыряла дырку в земле и далию захоронила».
Под вечер мать столяра вытащила ведро из колодца. И арбуз отнесла на кухонный стол. Длинное острие ножа она вогнала в зеленую корку. Повернула руку с зажатым ножом по кругу и прорезала арбуз посередине насквозь. Арбуз треснул, издав отрывистый хрип. В колодце, а после на кухонном столе, пока две половинки не распались, арбуз был еще живой.
Мать столяра вытаращила глаза. Став сухими, как далия, они сузились. С лезвия ножа капал сок. Усохшие глаза неприязненно уставились на алую арбузную плоть. Черные семечки наросли в ней друг над другом, они были как зубцы гребня.
Арбуз мать столяра ломтями не нарезала. Она поставила одну половинку перед собой и высверливала алую плоть кончиком ножа. «У нее были вожделеющие глаза», — твердил столяр. Глаза, каких он в жизни не видел.
Алая вода разбрызгивалась по столу. Капала с уголков рта, стекала по ее локтю вниз. И налипала на пол.
«У матери прежде никогда не было таких белых и холодных зубов, — продолжал столяр. — Она ела и бормотала: „Не смотри на меня так. Не смотри мне в рот“».
Черные семечки мать выплевывала на стол.
«Я отворачивался. Но из кухни не выходил. Боялся арбуза. Смотрел из окна на улицу. Какой-то чужак проходил мимо. Быстро шел и говорил сам с собой. Я слышал, как за моей спиной мать орудовала ножом. Как она жевала. Как проглатывала. Не глядя на нее, я упрашивал: „Перестань есть“».
Мать столяра подняла руку.
«Когда она закричала, я на нее взглянул: уж очень громко она кричала. Она мне угрожала ножом. „Что за лето, что ты за человек! — орала она. — У меня сдавливает голову. В кишках горит. Это лето огонь всех прежних лет вобрало. Только арбуз меня остужает“».
Швейная машинка
Мостовая узкая и неровная. За деревьями кричит сова. Она ищет себе кров. Дома белые, будто заплывшие известью. Ниже пупка Виндиш чувствует свой строптивый член. Ветер стучит о дерево. Ветер шьет. Шьет мешок в земле.
Виндиш слышит голос своей жены: «Изверг». Каждый вечер, когда Виндиш поворачивается к ней дыханием, она говорит: «Изверг». В животе у нее уже два года нет матки. «Мне врач запретил. Ради твоей прихоти не дам терзать мой мочевой пузырь».
Когда она говорит, у них между лицами лежит ее холодная ярость. Жена хватает Виндиша за плечи. Иногда их не сразу находит. А найдя, шепчет в темноту возле его уха: «Ты бы мог уже быть дедом. Наше время ушло».
Прошлым летом Виндиш возвращался с двумя мешками муки.
Постучался в окно. Бургомистр посветил фонариком через занавеску. «Ты чего стучишь, — буркнул. — Поставь мешок во дворе. Ворота же открыты». Голос у него спал. Ночью тогда разразилась гроза. Молния упала в траву под окном. Бургомистр выключил фонарик. Его голос проснулся и заговорил громче. «Еще пять ходок, Виндиш, и к Новому году деньги, а паспорт — к Пасхе. — Загремело. Бургомистр поглядел на оконное стекло. — Дождь. Поставь муку под навес».
«Двенадцать ходок с тех пор, — думает Виндиш. — Десять тысяч лей, и Пасха давно прошла». В окно он больше не стучится. Открывает ворота, прижимает мешок к животу и ставит во дворе. Ставит под навес, даже если нет дождя.
Велосипед легкий. Сам едет, Виндиш его только придерживает рядом с собой. Когда велосипед едет по траве, Виндиш своих шагов не слышит.
В ту грозовую ночь все окна были темными. Он был в коридоре, когда молния разорвала землю. Удар грома вдавил двор в разрыв. И жена не услышала, как повернулся ключ в замке.
Виндиш остановился в прихожей. Загрохотав высоко над деревней, гром рухнул за огородами, и в ночи проступила холодная тишина. У Виндиша стали холодными глаза. Показалось, что сейчас ночь разломится и над деревней вспыхнет слепящий свет. Он оставался в прихожей, зная, что если бы не вошел в дом, то увидел бы за огородами скудный конец всех вещей и конец самого себя.
За дверью Виндиш слышал настырные равномерные стоны жены. Будто стучит швейная машинка.
Он рванул дверь и включил свет. Ноги жены стояли на простыне и походили на распахнутые оконные створки. На свету было видно, как они дергаются. Глаза она выпучила. Свет их не ослепил, только взгляд застыл неподвижно.
Наклонившись, Виндиш расшнуровывал ботинки. Снизу из-за руки он глядел на ее бедра. Смотрел, как жена вытаскивала из волос покрытый слизью палец. Она не могла сообразить, куда девать руку с этим пальцем, и положила себе на голый живот. Виндиш сказал, разглядывая свои ботинки: «Вот оно что. Вот как, уважаемая, обстоит с мочевым пузырем». Жена переложила руку на лицо. Ноги она, опустив, подвинула к самому краю постели. И стискивала их все сильнее, пока Виндиш не увидел одну единственную ногу с двумя ступнями.
Жена отвернулась лицом к стене и громко заплакала. Она долго рыдала голосом юных дней. После всплакнула коротко и тихо голосом своей старости. И трижды всхлипнула голосом какой-то другой женщины. Потом умолкла.
Виндиш выключил свет и забрался в теплую постель. Он чуял ее выделения, словно жена в кровати опорожнилась.
Слышал, как эти выделения погружали ее все глубже и глубже в сон. Осталось лишь клокочущее дыхание. Виндиш был усталым и пустым. И далеким от всех вещей. А ее дыхание клокотало, как в конце всех вещей, как если бы и Виндишу пришел конец.
В ту ночь жена Виндиша так глубоко погрузилась в сон, что ни одному сновидению не удалось ее отыскать.
Черные пятна
За яблоней повисли окна скорняка. Они ярко светятся. «У этого есть паспорт», — думает Виндиш. Ослепляющие окна с голыми стеклами. Скорняк все распродал. Его комнаты пустые. «Они и занавески продали», — бормочет себе под нос Виндиш.
Скорняк прислонился к кафельной печи. На полу стоят белые тарелки. На подоконнике — столовые приборы. На дверной ручке висит черное пальто скорняка. Жена скорняка походя склоняется над громадным чемоданом. Виндишу видны ее руки. Они отбрасывают тени на голые стены комнаты. Удлиняются и изгибаются. Руки колышутся, как ветви над водой. Скорняк считает деньги. Кладет пачку купюр в духовку кафельной печи.
Белый четырехугольник — шкаф, белые рамы — кровати. Стены между ними, как черные пятна. Пол кривой. Он поднимается. У стены взбирается вверх. Дыбится перед дверью. Скорняк пересчитывает вторую пачку. Пол его прикроет. Жена скорняка сдувает пыль с серой меховой шапки. Пол вознесет ее до потолка. Настенные часы выбили длинное белое пятно вблизи кафельной печи. Там висит время. Виндиш закрывает глаза. «Времени пришел конец», — размышляет Виндиш. Он слышит, как тикает белое пятно от настенных часов, и видит циферблат из черных пятен. У времени нет стрелок. Движутся лишь черные пятна. Они теснятся. Выталкивают себя из белого пятна. Сваливаются вдоль стены. Черные пятна теперь пол. Пол в соседней комнате.
В этой пустой комнате Руди стоит на коленях. Перед ним по кругу разложены его цветные стекла, ряд за рядом. Возле Руди пустой чемодан. На стене фотография. Нет, не фотография. Рамка из зеленого стекла. В рамку вставлено молочно-белое волнистое стекло. Волны на стекле красные.
Над огородами летит сова. Крик у совы высокий, а лет — низкий. Ее полет полон ночи. «Она — кошка, — думает Виндиш, — всего лишь летающая кошка».
Перед глазами Руди держит ложку из синего стекла. Белки у него становятся большими. Зрачок — мокрый блестящий шарик в ложке. Пол намывает краску на края стен. Из соседней комнаты течет время. С ним приплывают черные пятна. Мигает лампочка. Рваный свет. Оба окна вплывают одно в другое. Оба пола стискивают противоположные стены. Виндиш держит в руках свою голову. В голове колотится пульс. В запястье бьется височная жилка. Полы вздымаются. Сближаются, соприкасаются. Опускаются вдоль узкой расщелины между ними. Полы нальются тяжестью, и земля разломится. В чемодане раскалится стекло, станет дрожащим гнойником.
Виндиш открывает рот. Чувствует, как эти черные пятна разрастаются у него на лице.
Коробочка
Руди — инженер. Три года он работал на стекольном заводе в горах.
За три года скорняк только один раз навестил сына. Виндишу сообщил: «Еду на неделю в горы к Руди».
Через три дня скорняк вернулся. От горного воздуха у него щеки стали багровыми, а от бессонницы воспалились глаза. «Я там не мог спать, — жаловался он Виндишу. — Ни разу глаз не сомкнул. Ночью я ощущал горы у себя в голове».
«Повсюду, куда ни поглядишь, горы, — рассказывал скорняк. — На пути в горы — туннели. Они тоже в горах. Черные, как ночь. Поезд едет через туннель, и в вагоне грохочет вся гора. В ушах шумит, голову давит. То непроглядная ночь, то ослепляющий день. Ночь и день непрестанно чередуются, это невыносимо, — добавил он. — Все сидят и даже в окно не глянут. Читают книжки, пока светло. Следят, чтобы не свалились с колен. А я должен стараться их книжки локтем не задеть. Когда темнота наваливается, книжки остаются открытыми. В туннелях я прислушивался: закроют они свои книжки или нет. Но ничего не слышал. Когда снова светлело, я сперва смотрел на книжки, а потом — им в глаза. Книжки были открыты, а глаза — закрыты. Глаза эти люди открывали позже меня. Говорю тебе, Виндиш, всякий раз я ощущал гордость, что прежде них открывал глаза. Когда туннель заканчивался, я это чувствовал. Чутье у меня с России. — Скорняк потер рукой лоб. — Но никогда не было в моей жизни столько грохочущих ночей и ослепляющих дней. В постели, ночью, я слышал эти туннели. Они скрежетали. Скрежетали, как вагонетки на Урале».