[254]. Стефан, следовательно, строит церковь не руками строителей, а «чистою совестию» и «горящим желанием». Ноги и руки, следовательно, становятся в первом случае абстрактными символами, во втором же реальное строительство совершается без помощи рук – «горящим желанием» и «чистою совестию». Одним из средств этого абстрагирования поступков служит сравнение их с событиями священной истории. Епифаний Премудрый сопоставляет проповедь христианства Стефаном Пермским среди Перми с проповедью Петра, Иоанна Богослова, Матвея, Филиппа, Фомы, Иуды, Симона Зилота Кананитянина, Варфоломея, Андрея, Павла. Одно только перечисление стран, где было проповедано ими «слово божие», занимает 3–4 страницы рукописи. Благодаря этому проповедь Стефана оказывается в ряду событий всемирной истории, имеющих первостепенное значение, но благодаря этому же она переносится в какую-то абстрактную область общих судеб человечества и всякая конкретность, сообщение реальных деталей оказываются почти исключенными.
Изобретение пермской грамоты Стефаном обставлено учеными справками относительно изобретателей других грамот. Здесь и в аналогичных случаях писатель становится эрудитом, начетчиком, богословом – «премудрым».
Уподобление героя тому или иному лицу в Священном Писании становится для автора своеобразной проблемой, когда ему нужно подобрать точную параллель. Автор колеблется, сомневается и перечисляет всех праведников, начиная от Адама: «Ангела ли тя нареку? – спрашивает автор «Слова о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича», – но во плоти сущи ангелскы пожил еси. Человека ли? но выше человечьскаго существа дело свершил еси. Первозданного ли (т. е. Адама. – Д. Л.) тя нареку? но той приим заповедь Съдетеля и преступи… Сифа ли тя нареку? но того премудрости ради людие богом нарицаху», «Еноху ли тя подоблю?», «Ноя ли тя именую?», «Авраама ли тя нареку?», «Исаака ли тя въсхвалю?», «Израиля ли тя възглаголю?», «Иосифа ли тя явлю?» и «Моисея ли тя именую?»[255] – автор последовательно отвергает каждое из этих уподоблений, так как находит различия в их подвигах. Поступок, действие, деятельность и здесь служат единственным основанием для сопоставлений. Все сравнения человека с теми или иными животными, птицами, предметами идут по линии сравнения его деяний. Сходство внешнего облика не интересует автора, интересует сходство действий, смысла этих действий. Зрительный, конкретный образ человека просто отсутствует.
Волхв, освободившийся от державших его людей, сравнивается Епифанием Премудрым с оленем: «…он же искочи от них яко елень»[256]. Ясно, что образ оленя применен не к самому волхву, но к его действию – к его бегству. Его бегство было такое же быстрое, как и у оленя, – сходство только в этом. Дмитрий Донской – это: «высокопаривый орел…», «баня мыющимся от скверны, гумно чистоте, ветр плевелы развевая, одр трудившимся по бозе, труба спящим, воевода мирный, венець победе, плавающим пристанище (т. е. пристань. – Д. Л.), корабль богатьству, оружие на врагы, мечь ярости, стена нерушима, зломыслящим сеть, степень непоколеблема, зерцало житию… высокий ум, смиренный смысл, ветром тишина, пучина разуму»[257]. Этот способ характеристики человека чрезвычайно далек нашему художественному сознанию; он целиком объясняется из художественного сознания своего времени: индивидуальность человека абстрактна и неясна, характер человека еще не различается, поэтому сравнивается в человеке не сам человек, а лишь его дело, деяние, поступки, подвиги – по ним он и судится.
Не случайно святой именуется «воином Христовым», он «подвижник», главное в нем – его подвиги. Святой, как и воин, совершает подвиги, это и есть основное. Вот почему Епифаний Премудрый называет Стефана Пермского «мужественным храбром»[258], т. е. богатырем.
Отсюда то пристальное внимание, которое уделяют агиографы действиям, поступкам. При этом важно выявить значение действия, подчеркнуть его величие, то впечатление, которое они произвели в народе, а не описать его конкретно. Все детали опускаются как несущественные, а само действие оказывается преувеличенным, преувеличен и психологический эффект его. Детали сохраняются только те, которые способствуют этому эффекту. Отсюда обычные в литературе этого времени нагромождения всяческих ужасов, шумные тирады действующих лиц, различного рода гиперболы. Говоря о том, как жители Перми, «яко зверие дивии», устремились на Стефана, Епифаний перечисляет их оружие, топоры и дреколие, отмечает, что топоры были «остры» и что этими острыми топорами толпа, обступив Стефана «отвсюду», хотела «ссещи его, кличюще вкупе и нелепаа глаголюще, и бесчинныя гласы испущающе на нь, и окруживше его сташа окрест его, и секырами своими възмахахуся на нь: и бяху видети его промежу ими, яко овца посреде волк»[259].
Все строится на контрастах: яростная толпа противопоставляется кроткому Стефану, и чем яростнее толпа, тем более кротким кажется Стефан. Эффект действий увеличивается оттого, что они совершаются перед народом, при зрителях. Волхв в «Житии Стефана Пермского» отказывается войти в костер, испугавшись «шума огненаго», перед всеми своими сородичами: «…народу же предстоящу, человеком собраным, людем зрящим в очию леповидцем»[260]. В «Житии Сергия Радонежского» младенец Сергий вопит в утробе своей матери в церкви во время литургии при многочисленном народе. Его голос слышен по всей церкви. В разыгравшемся затем диалоге между матерью Сергия и молившимися в церкви женщинами обе стороны ведут себя с преувеличенной чувствительностью. Мать «мало не паде на землю от многа страха, и трепетом великим»[261] была одержима, жены же воздыхают, бьют себя в перси, плачут. Присутствующие мужчины стоят «безмолвиемь ужасни»[262].
Экспрессивность действий подчеркивается длинными речами, которые произносят действующие лица. Эти речи должны изобразить отношение людей к событиям и, главное, их душевное состояние в связи с этими событиями. Они при этом отнюдь не индивидуальны, лишены характерности, изображают чувства абстрактно, с точки зрения автора, а не произносящего их лица. Вот как, например, говорит о своем нежелании войти в пламень вместе со Стефаном пермский волхв: «…немощно ми ити, не дерзаю прикоснутися огню, щажуся и блюду приближитися множеству пламени горящу, и яко сено сый сухое, не смею воврещися, да не яко воск тает от лица огню, растаю, да не ополею яко воск и трава сухаа, и внезаапу сгорю огнем и умру, и к тому не буду, и кая будеть полза в крови моей, егда сниду во истление, волшество мое переиме[т] ин, и будет двор мой пуст, и в погосте моем не будет живущаго». Эту речь волхв произносит трижды, «пометая себе, биаше челом, и припадаа к ногама» Стефана, «обавляше вину сущу свою, и немощь свою излагаа, суетство же и прелесть свою обличаа»[263].
Прямая речь служит здесь для выражения душевного состояния действующего лица. Она насыщена в произведениях этого времени цитатами из псалмов, в ней произносятся слова молитв, но в ней нет «речевой характеристики» действующего лица. По стилю речь действующего лица не отличается от речи автора, она также абстрактна, книжна, учена, пользуется теми же приемами. Длиннейшие речи могут вкладываться в уста толпы, язычники могут употреблять фразеологию псалмов, эмоционально-хаотическая риторика находит здесь такое же применение, как и во всем произведении в целом.
2
Новое в изображении человека может быть отмечено не только в житиях святых. Жанр житий только наиболее характерен для этого времени. Черты нового стиля могут быть отмечены в «Задонщине», живописующей события Куликовской битвы «буйными словесы». Сравнительно со «Словом о полку Игореве» «Задонщина» гораздо более абстрагирует и «психологизирует» действие, многие из речей, произносимые действующими лицами, носят условный характер; это не реально произнесенные речи, как в «Слове о полку Игореве». Усилена экспрессивность изложения. Такой экспрессивный характер носит сцена бегства татар, которые бегут, «скрегчюще зубы своими, дерущи лица своя», и произносят длинные, явно вымышленные речи.
Особое значение в развитии представлений о человеке имеет «Русский Хронограф» – памятник середины XV в., очень близкий по стилю (хотя и не тождественный) русским панегирическим житиям Епифания Премудрого, но имеющий и свои особенности в связи со своим полупереводным характером. «Русский Хронограф», как это блестяще доказано А. А. Шахматовым, восходит к «Хронографу», составленному в России в 1442 г.[264] Пахомием Сербом (Логофетом).
Составитель «Хронографа» широко воспользовался всеми доступными ему в России материалами по всемирной истории. В качестве источников для своей компиляции составитель использовал вторую русскую редакцию «Еллинского летописца»[265], существование которого уже для XIV в. было доказано А. А. Шахматовым[266]. Кроме этого, составитель пользовался сербским сборником житий, в который входили «Паралипомен» Зонары, «Житие Стефана Лазаревича», сербская «Александрия», «Житие Стефана Дечанского» и «Житие Илариона Меглинского». А. А. Шахматов видит источник этой части «Хронографа» в протографе рукописи б. Московской духовной академии, № 230. Из другого источника составитель «Хронографа» воспользовался «Житием Саввы»