Человек в литературе Древней Руси — страница 35 из 39

рною действительностью пессимизма.

Первоначально Горе «привиделось» молодцу во сне, чтобы тревожить его страшными подозрениями:

Откажи ты, молодец, невесте своей любимой;

быть тебе от невесты истравлену,

еще быть тебе от тое жены удавлену,

из злата и серебра быть убитому![440]

Горе советует молодцу пойти «на царев кабак», пропить свое богатство, надеть на себя «гуньку кабацкую» —

За нагим-то Горе не погонитца,

да никто к нагому не привяжетца[441].

Молодец не поверил своему сну, и Горе вторично является ему во сне:

Али тебе, молодец, не ведома

нагота и босота безмерная,

легота, безпроторица великая?

На себя что купить, то проторится,

а ты, удал молодец, и так живешь!

Да не бьют, не мучат нагих-босых,

и из раю нагих-босых не выгонят,

а с тово свету сюды не вытепут;

да никто к нему не привяжется;

а нагому-босому шумить розбой![442]

С поразительной силой развертывает повесть картину душевной драмы молодца, постепенно нарастающую, убыстряющуюся в темпе, приобретающую фантастические формы.

Порожденное ночными кошмарами, Горе вскоре является молодцу и наяву, в момент, когда молодец, доведенный до отчаяния нищетой и голодом, пытается утопиться в реке. Оно требует от молодца поклониться себе до «сырой земли» и с этой минуты неотступно следует за молодцем. Молодец хочет вернуться к родителям, но Горе «наперед зашло, на чистом поле молодца встретило», каркает над ним, «что злая ворона над соколом»:

Ты стой, не ушел, доброй молодец!

Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязалося:

Хошь до смерти с тобою помучуся!

Не одно я, Горе, – еще сродники,

а вся родня наша добрая;

все мы гладкие, умилные;

а кто в семью к нам примешается, —

ино тот между нами замучится!

Такова у нас участь и лутчая.

Хотя кинься во птицы воздушныя,

хотя в синее море цы пойдешь рыбою, —

а я с тобою пойду под руку под правую[443].

Ясно, что автор «Повести о Горе Злочастии» не на стороне этих «уроков жизни», не на стороне Горя с его недоверием к людям и глубоким пессимизмом. В драматическом конфликте молодца и Горя, воплощающего злую действительность, автор «Повести» на стороне молодца. Он глубоко ему сочувствует.

Такое отделение авторской точки зрения от преподносимых в произведении нравоучений, оправдание человека, который с церковной точки зрения не мог не считаться «грешником», было замечательным явлением в литературе XVII в. Оно означало гибель средневекового нормативного идеала и постепенный выход литературы на новый путь индуктивного художественного обобщения – обобщения, опирающегося на действительность, а не на нормативный идеал.

* * *

В тесной связи с общими тенденциями оправдания человеческой личности, столь свойственными демократической литературе, находится и все творчество Аввакума. Различие только в том, что в творчестве Аввакума это оправдание личности ощущается с большей силой и проведено с несравненной тонкостью.

Оправдание человека сочетается в творчестве Аввакума, как и во всей демократической литературе, с опрощением художественной формы, стремлением к просторечию, отказом от традиционных способов идеализации человека.

Ценность чувства, непосредственности, внутренней, душевной жизни человека была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью. Сочувствие или гнев, брань или ласка – все спешит излиться из-под его пера. «Ударить душу перед богом»[444] – вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной стройности, ни тени «извития словес» в изображении человека, ни привычного в древнерусской учительной литературе «красноглаголания» – ничего, что стесняло бы его непомерно горячее чувство во всем, что касается человека и его внутренней жизни. Нередкая в творчестве Аввакума церковная риторика не коснулась изображения человека. Ни один из писателей русского Средневековья не писал столько о своих чувствах, как Аввакум. Он тужит, печалится, плачет, боится, жалеет, дивится и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им настроениях: «ох, горе мне!»[445], «грустко гораздо»[446], «мне жаль…»[447]. И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: «…плачютъ миленькие, глядя на нас, а мы на них»[448]; «умному человеку поглядеть, да лише заплакать, на них глядя»[449]; «плачючи кинулся мне в карбас»[450]; «и все плачют и кланяются»[451]. Подробно отмечает Аввакум все внешние проявления чувств: «сердце озябло и ноги задрожали»[452]. Так же подробно описывает он поклоны, жесты, молитвословия: «бьет себя и охает, а сам говорит»[453]; «и он, поклоняся низенко мне, а сам говорит: „спаси бог“»[454].

Он стремится вызвать к себе сочувствие читателей, жалуется на свои страдания и горести, просит прощения за свои грехи, описывает все свои слабости, в том числе и самые будничные.

Нельзя думать, что это оправдание человека касается только самого Аввакума. Даже враги, даже его личные мучители изображаются им с симпатией к их человеческим страданиям. Вчитайтесь только в замечательную картину страданий Аввакума на Воробьевых горах: «Потом полуголову царь прислал со стрелцами, и повезли меня на Воробьевы горы; тут же – священника Лазаря и старца Епифания, обруганы и острижены, как и я был прежде. Поставили нас по разным дворам; неотступно 20 человек стрельцов, да полуголова, да сотник над нами стояли – берегли, жаловали, и по ночам с огнем сидели, и на двор с…ть провожали. Помилуй их Христос! прямые добрые стрелцы те люди, и дети таковы не будут, мучатся туды же, с нами возяся; нужица-та какова прилучится, и оне всяко, миленькие, радеют… Оне горюны испивают до пьяна, да матерны бранятся, а то бы оне и с мучениками равны были»[455]. «Дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры»[456], – говорит Аввакум в другом месте.

Сочувствие к своим мучителям было совершенно несовместимо со средневековыми приемами изображения человека в XI–XVI вв. Это сочувствие стало возможно благодаря проникновению писателя в психологию изображаемых лиц. Каждый человек для Аввакума – не абстрактный персонаж, а живой, близко ему знакомый. Аввакум хорошо знает тех, о ком он пишет. Они окружены вполне конкретным бытом. Он знает, что его мучители только выполняют свою стрелецкую службу, и поэтому не сердится на них.

Мы видели уже, что изображение личности вставлено в бытовую рамку и в других произведениях русской литературы XVII в. – в «Житии Ульянии Осорьиной», в «Повести о Марфе и Марии». В демократической литературе бытовое окружение отчетливо ощущается в «Повести о Ерше Ершовиче», в «Повести о Шемякином суде», в «Службе кабаку», в «Повести о попе Савве», в «Сказании о крестьянском сыне», в «Стихе о жизни патриарших певчих» и др. Во всех этих произведениях быт служит средством опрощения человека, разрушения его средневековой идеализации.

В отличие от всех этих произведений, приверженность к быту достигает у Аввакума совершенно исключительной силы. Вне быта он вовсе не представляет себе своих персонажей. Он облекает в бытовые формы вполне общие и отвлеченные представления.

Художественное мышление Аввакума все пронизано бытом. Подобно фламандским художникам, переносившим библейские события в родную им обстановку, Аввакум даже отношения между персонажами церковной истории изображает в социальных категориях своего времени: «Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу. День той скончав и препитав домашних своих, на утро паки поволокся. Тако и аз, по вся дни волочась, збираю и вам, питомникам церковным, предлагаю: пускай ядше веселимся и живи будем. У богатова человека Христа из Евангелия ломоть хлеба выпрошу, у Павла апостола, у богатова гостя, и с посланей его хлеба крому выпрошу, у Златоуста, у торговаго человека, кусок словес его получю, у Давида царя и у Исаи пророков, у посадцких людей, по четвертине хлеба выпросил; набрав кошель, да и вам даю жителям в дому Бога моего»[457].

Ясно, что здесь быт героизирован. И замечательно, что в произведениях Аввакума личность снова приподнята, полна особого пафоса. Она по-новому героична, и на этот раз быт служит ее героизации. Средневековая идеализация возносила личность над бытом, над действительностью – Аввакум же заставляет себя бороться с этой действительностью и героизирует себя как борца с нею во всех мелочах житейского обихода, даже тогда, когда он «как собачка в соломке» лежал[458], когда спина его «гнила» и «блох да вшей было много»[459], когда он ел «всякую скверну»[460].

«Не по што нам ходить в Персиду мучитца, – говорит Аввакум, – а то дома Вавилон нажили»