Как представляется, тогда был особенно актуален характерный для этих работ пафос, связанный с радикальным отвержением наличной ситуации. Созерцание выступало как синоним некритического отношения к этой ситуации, признания ее правомерности, согласия с ней, конформизма. Деятельностная же позиция так или иначе ассоциировалась с императивом радикального преобразования существующего положения дел.
Парадокс заключался в том, что столь радикальный мыслитель, как Маркс, в обществе, в верхах которого господствующими все больше становились консервативно-традиционалистские настроения, официально был признан и почитаем в качестве основоположника правящей и единственно допустимой идеологии. Получалось, что сами же власти, насаждая марксизм, выступали в роли основного производителя материала, предназначенного для подрыва устоев.
Радикально-критические интерпретации марксизма, таким образом, в те годы были в ходу не только на Западе. Впрочем, сам факт их популярности среди отечественных интеллектуалов не нуждается в каких-либо доказательствах – его можно просто констатировать. Для меня же здесь существенно то, что Маркс разработал весьма эффективные средства радикальной критики наличной действительности. Я имею в виду его критику идеологии как ложного сознания, критику, которая не ограничивается тем, чтобы объявить идеологию заблуждением – добросовестным либо злонамеренным, а идет глубже, показывая, что сами идеологические заблуждения есть исторически обусловленный, закономерный результат функционирования и производства сознания в соответствующих социальных условиях. Как оказалось, эти средства могут с успехом применяться для решения задач, выходящих далеко за пределы ниспровержения буржуазной идеологии.
На мой взгляд, существует структурное сходство между Марксовой критикой ложного сознания и критикой натурализма у Г.П. Оно отчетливо обнаруживается в одной из последних прижизненных публикаций Г.П. – в его статье «Методологический смысл оппозиции натуралистического и системодеятельностного подходов»[95]. В ней Г.П. вычленяет три исторически оформившихся основания натуралистического подхода: эпистемолого-организационные схемы, идущие от античности; гносеолого-организационные схемы субъект-объектных познавательных отношений, оформившиеся в XV в.; и натуралистическую конкретизацию этой схемы, сформировавшуюся на рубеже XVI–XVII вв. за счет введения понятия «природа».
К сожалению, этот анализ остался неразвернутым, но мне важно зафиксировать то, что по своей структуре он поразительно напоминает анализ идеологии у Маркса. Характерно в этой связи, что Г.П. специально отмечает ту самую историческую обусловленность (а значит, и преходящий характер) натуралистической позиции:
«Натуралистический подход, на мой взгляд, является столь же законным и логически основательным, как и все другие подходы; более того, в противоположность многим другим подходам, он прекрасно проработан за последние четыреста лет, и именно ему наука обязана всеми своими основными успехами»[96].
Блеск и глубина Марксова критического анализа ложного сознания очаровали очень и очень многих мыслителей, так что на его почве выросло не одно направление философской и социологической мысли. К их числу относится, скажем, столь влиятельная ныне, по Бергеру и Лукману, социология знания. «…Социология знания, – замечают они, – унаследовала от Маркса… несколько ее ключевых понятий, среди которых следует отметить такие понятия, как “идеология” (идеи как оружие социальных интересов) и “ложное сознание” (мышление, которое отчуждено от реального социального бытия мыслящего)»[97]. К их числу относятся и многочисленные исследования по социологии научного знания, выполненные в рамках по преимуществу британской традиции социального конструктивизма.
В этой связи замечу, что позиция Г.П. представляется мне более радикальной, чем довольно близкая по ряду параметров позиция Бергера и Лукмана. То социальное конструирование реальности (или каких-либо ее фрагментов), которое имеют в виду Бергер и Лукман, с точки зрения Г.П., будет выступать как «естественное» конструирование. Иначе говоря, их конструктивизм можно охарактеризовать как дескриптивный: они стремятся описывать социальный мир значений таким, каков он есть сам по себе. Или, если воспользоваться выражением К. Маркса, в этом случае можно говорить о естественно-историческом характере явлений социального мира – эти явления просто происходят с нами или вокруг нас, безотносительно к нашим планам, желаниям и т. п. Бергер и Лукман не идут так далеко, чтобы полагать, что эти значения можно (или нужно) формировать и переформировывать преднамеренно. Что касается Г.П., то применительно к его концепции я говорил бы об интенциональном конструировании, установке, предполагающей наличие технологических возможностей направленного вмешательства, с одной стороны, и намерений, верований, норм и т. д., воплощенных в произвольных и сознательно проектируемых социальных действиях, – с другой.
При всей привлекательности Марксова подхода у него, тем не менее, есть и свои теневые стороны. Во-первых, если говорить о позитивной альтернативе ложному сознанию, то ее основания представлялись Марксу примерно так. Само по себе появление критической позиции, сама ее возможность есть не просто изобретение какого-то ума, но свидетельство того, что уже созрели идейные предпосылки и вместе с тем оформляются социальные силы, призванные разрушить существующий и создать новый строй жизни общества. Эта посылка, вообще говоря, может быть оспорена – и с логической, и с исторической точки зрения. Но даже если и не соглашаться с ней, остается еще суггестивный эффект, обеспечиваемый тем мощным профетическим напором, с которым Маркс обрушивает на читателя свои интуиции грядущего революционного освобождения человека. Во-вторых, непонятно, какими средствами можно было бы обосновывать (а не просто провозглашать!) истинность собственной позиции критикующего: что, в конце концов, мешает признать ее еще одной версией того же ложного сознания?
Вполне вероятно, что загвоздка кроется в знаменитом 11-м тезисе Маркса о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[98]. Можно, между прочим, заметить, что сам Маркс отнюдь не гнушался, особенно после того, как его попытка изменить мир оказалась безуспешной, тем, чтобы этот мир объяснять, в чем, надо сказать, он весьма преуспел. Но, как бы то ни было, в приведенных словах Маркса противопоставляются познавательная установка и установка, которую можно интерпретировать как технологическую, проектную, конструкторскую и т. п., причем в этом противопоставлении вторая сторона рассматривается как предпочтительная.
В отношении 11-го тезиса можно задаться и такими вопросами: а чье именно это дело – изменить мир? И в каких конкретно аспектах предосудительно стремление его объяснить? Надо полагать, тезис высказывается от имени исторической необходимости или ей подобной инстанции. Но если это так, то за прошедшие почти 140 лет историческая необходимость уже могла бы заявить о себе сколько-нибудь внятно и представить более убедительные свидетельства собственной достоверности. А поскольку этого так и не произошло, то можно задуматься: так ли уж обязательно отказываться от установки на объяснение, как, впрочем, и нацело отвергать натуралистическую позицию?
Можно рассуждать и иначе. Коль скоро установка на изменение мира считается более содержательной и продуктивной, чем установка на его объяснение, следовало бы ожидать, что последняя, сообразно чему-то аналогичному методологическому принципу соответствия[99], не должна просто отбрасываться. Напротив, более развитая концепция должна предложить средства, позволяющие, во-первых, вычленять все существенные результаты, полученные на основе предшествующей установки, и, во-вторых, эффективно ассимилировать их в новую, более богатую концепцию. Однако свойственный молодому Марксу радикализм – не очень-то подходящая позиция для поисков такого рода консенсуса.
Важной стороной разработки деятельностного подхода в нашей стране стало истолкование человеческого познания, в том числе научного, как особого рода деятельности. При этом в качестве наиболее адекватной, можно сказать, определяющей по отношению ко всем другим, рассматривалась – опять-таки в соответствии с идеями Маркса – чувственная, предметно-преобразующая практика. Помимо всего прочего, это предполагало понимание познавательной деятельности, включая и научную, как деятельности в некотором смысле вторичной, подчиненной по отношению к практическому преобразованию и окружающего мира, и самого человека. Тем самым открывалась возможность для переосмысления, точнее даже сказать – оборачивания, сложившегося ранее соотношения науки и технологии. Если традиционно это соотношение понималось как технологическое приложение, применение кем-то и когда-то выработанного научного знания, то теперь оказывалось, что сама деятельность по получению такого знания «встраивается» в процессы создания и совершенствования тех или иных технологий.
Меня здесь интересует не столько то, как подобные трансформации происходили в реальности, сколько то, как они осмысливались. На поверхности все вроде бы оставалось по-старому: провозглашалось, что наука – это ведущая сила технологического прогресса, который, в свою очередь, использует достижения науки.
Но вот начинается осознание того, что так называемая прикладная наука занимается теми проблемами, которые диктуются именно развитием технологий, а такая «обслуживающая» наука и по количественным масштабам, и по финансовому и иному обеспечению, и по социальному признанию становится определяющей. Регулятивом научной деятельности становится не получение знания, так или иначе претендующего на истинность, а получение результата, который может быть воплощен в эффективную технологию.