Человек-землетрясение — страница 60 из 68

– Оставь ты меня в покое, душеспаситель вонючий! Осточертело, до чего вы все изолгались! Марион любила меня, а вы ее доконали. Чеками, сладкими речами, психическим террором. И этого она не вынесла, только этого! Вы убийцы!

Потом он плюнул на Гельмута и удивился, что тот не ударил его.

– Трус! – заорал Баррайс. – Вечно ты со своим благородным триппером. Из тебя человеколюбие как гной выделяется!

А Гельмут Хансен медленно произнес:

– Берегись, Боб. Теперь ты остался один, совсем один. Такого с тобой еще никогда не было.

Последний сердечный порыв друга… Боб не понял и этого. Он уехал в своем новом «мазерати», «консервной открывалке», как назвал его Чокки, год назад купивший себе такой же и через четыре месяца напоровшийся на каменную стену, потому что его спутница на скорости 140 км/час увлеклась и схватилась не за ту ручку. Тогда все долго хохотали над любовными гонками Чокки, теперь же, вспомнив об этом, Боб сжал кулаки и вновь посмотрел на маленький пистолет в коробочке, обшитой изнутри бархатом.

– Я выйду победителем! – вслух произнес Боб Баррайс. – Завтра же начну завоевывать не только Канны, нет, всю Ривьеру! Не знать Боба Баррайса – скоро это будет таким же преступлением, как убийство детей.

Он вынул пистолет из коробки, внимательно обследовал его, убедился, что он, как и было сказано в записке, заряжен только одним патроном, открыл окно, прицелился, прищурив один глаз, и выстрелил вверх, в ночное небо. Выстрел потонул в пространстве… «Так, слабый щелчок, – подумал Боб, – до смешного слабый и в то же время смертельный… вот в чем ужас. Жизнь можно оборвать легким движением пальца, предметом, который умещается на ладони и исчезает, если сжать кулак».

Боб неотрывно глядел вверх, в белесую от тысячи отраженных огней темноту неба.

– Я целился в тебя, Господи! – произнес он с гордостью, больше походившей на отчаяние. – Ты, Бог приличных и чопорных, ханжей, обтяпывающих свои делишки с твоим именем на устах, тех, кто, завернувшись в пурпурные мантии, прикрывается тобой… Ты, Бог истово молящихся, в действительности предающих тебя каждым своим словом, я застрелил тебя! Для меня ты, начиная с сегодняшней ночи, – он посмотрел на свои золотые наручные часы, – с двадцати трех часов девятнадцати минут, мертв! Теперь я буду жить по дьявольским законам! Сатана – вот кто нужен миру, вот кого он признает и почитает, кому лижет задницу, в то время как поет тебе осанну. И послушай, дорогой Всевышний, меня, адского пророка: твое заблуждение погубит тебя! Ты заблуждаешься, думая, что создал этот мир и человека по своему образу и подобию. Твое здоровье, дорогой Господь, я склоняю голову перед тобой, мертвым… я всегда питал слабость к мертвым.

Он низко поклонился ночному небу, захлопнул окно, потом засунул пистолет среди алых роз в вазе, которые принесла ему любвеобильная американка («Каждая роза – горячий поцелуй, сладкий мой»), и возобновил свое беспокойное хождение по комнате.

«С какой стороны подступиться? – ломал он себе голову. – Как больней задеть их? Их гордость – женщины… Я отниму их у них, одну за другой, я выставлю их на посмешище, ославлю как импотентов, которые пыжатся зачать геркулеса».

Так он и заснул в кресле, со стаканом виски в руке, не заметив и не услышав, как он выскользнул и разбился на ковре.

Ему приснились обнаженные, сверкающие, припудренные золотом женские тела, которые плавились в его руках и превращались в золотые розы.

Алкоголь действовал благотворно, он помогал самообману…

Фриц Чокки и его приятели быстро заметили, какую тактику избрал Боб Баррайс. Всюду, где они бывали, появлялся Боб, оставаясь всегда на заднем плане, в роли стороннего наблюдателя, добровольного аутсайдера. Он слонялся на площадке для игры в гольф, по гавани, на террасах кафе, в фешенебельном бассейне с морской водой «Клуба Пиратов», в зале бальных танцев отеля «Империал» и на обрамленной цветными фонариками танцплощадке «Цветочного грота».

Боб Баррайс ничего не делал и именно поэтому обращал на себя внимание. Женщины смотрели на него пытливо, озадаченно, теряясь в догадках и сгорая от интереса к этому красивому кудрявому молодому человеку с таким мягким взором и тонко очерченным ртом. А большего Боб и не хотел… с улыбкой, такой томной, что у каждой женщины начинали подрагивать коленки, он отворачивался, медленно возвращался к своему столу или отходил на пару шагов, закуривал сладкую восточную сигарету и, казалось, растворялся в звездах или солнечных лучах. Цветок, случайно попавший в мир этих грубых людей.

Если подворачивался случай, а ничто так не притягивает, как любопытство, и случаев было достаточно, он заговаривал с подругой Чокки или Лундтхайма, замечал с изысканной скромностью: «Ваши глаза незабываемы. Я буду все время мечтать о них» – и договаривался о встрече на следующий день.

Потом, не проходило и трех часов (лишь одна продержалась три часа и 28 минут), любовницы его бывших друзей становились его любовницами. В его объятьях они вели себя как безумные, осыпали его ласковыми словами и изливали с душераздирающими стонами свой любовный пыл в спрятанный за часами на ночном столике микрофон.

Боб Баррайс вел точный учет своих завоеваний. В конце такого блаженного часа, когда «самые восхитительные создания, когда-либо возникавшие из яйцеклетки» (так Боб называл женщин, что приводило их в восторг, ибо они относили это за счет неординарного склада ума) покидали его квартиру, Боб спокойным, деловым голосом записывал кульминацию своей подлости и своей новой победы: – Это была шведка Рита Нордхолд, блондинка, до сегодняшнего дня принадлежавшая Фрицу Чокки. – Или: – Вы слышали Лючию Сарельто, подругу Александра Вилькеса. Обращаю ваше внимание, что каждое «Мама-мама», которое вы слышали на пленке, сопутствовало ее оргазму!

Своей жуткой игрой он занимался всю неделю. Впервые он мыслил экономически, рассчитывал свое время: любил днем и спал ночью или любил ночью и отдыхал днем. Он прекращал свои прогулки по гавани, барам, танцплощадкам, бассейнам и пляжам точно по плану, исключавшему чрезмерные нагрузки для него и сулившему максимальный успех. Чаще всего он удивлялся, насколько неприхотливы в постели были эти девушки, как быстро достигали они верха блаженства, что говорило о том, что Чокки и его друзья были не самыми лучшими «гимнастами».

Через неделю Боб Баррайс упаковал пленки в ящик, также обитый красным бархатом, который он специально заказал у столяра-модельщика, и отправил свидетельство своего триумфа над девятью телами Фрицу Чокки по адресу: Отель «Эдем», номер 101–103.

Записку Боб также вложил: «Я не довольствовался одной пулей, кому угодно посчитать, может начинать».

Чокки получил посылку, вернувшись вместе с Лундтхаймом, Вилькесом и Шуманом с моря (четверку в Каннах уже окрестили «струнным квартетом»). Они освежились после долгой ночи, собирались переодеться и плотно позавтракать на террасе.

– От Боба! – сразу определил Чокки, увидев пленки. Он еще не читал записки, но, огласив вслух ее содержание, вмиг посерьезнел и прищурил глаза. – Алекс, у тебя есть магнитофон? – спросил он.

Вилькес кивнул, выбежал и через пять минут вернулся с переносным магнитофоном. Чокки поставил кассету, помеченную красной цифрой 1, и нажал на клавишу. Они услышали вкрадчивый, вежливый голос Боба. Он говорил, хорошо артикулируя, несколько преувеличенно четко, как актер, делающий перед зеркалом упражнения по развитию навыков устной речи и контролирующий положение губ.

– Друзья мои, на что мне пистолет? Этим оружием я не пользуюсь. Мое оружие выглядит иначе, оно не украшено перламутром, а лишь изредка следами губной помады. Если я из него стреляю, я не убиваю, а боль, которую я причиняю, сладкая и незабываемая.

– Идиот! – не выдержал Шуман. – Чокк, выключи! Неужели мы будем слушать этот бред?

Но в тот же миг он замолк, потому что женский голос, тающий от блаженства, совершенно отчетливо и ясно, как если бы они были свидетелями, сидящих рядом, произнес:

– Боб, о Боб… у тебя руки как у ангела… Мой дорогой, как ты нежен… Эрвин по сравнению с тобой – просто мужлан…

Эрвин Лундтхайм вздрогнул и стал пунцовым.

– Проклятье, что это такое? – вскрикнул он. – Я…

– Заткнись! – зашипел Чокки. Он уже понял, что Боб пройдется по каждому из них, как каленым железом. А в конце от них останется выжженная оболочка, в которой будет достаточно места, чтобы наполнить ее смертельной ненавистью.

– Это была Норма Шелли, сладкий зайчик из Шеффилда, до сегодняшнего дня принадлежавшая Лундтхайму, – произнес страшно любезный и вежливый голос Боба. – А теперь я обращаюсь к Чокки, моему дорогому другу. Слушай хорошенько. Не думаю, что ты ее сразу узнаешь – в моей постели они все меняют голос, суть, характер и взгляды. Я, подобно землетрясению, меняю их душевный ландшафт. Сегодня пятница, без четверти час. Ты, дорогой Чокк, лежишь на пляже, в полной уверенности, что она в парикмахерской, сохнет под колпаком. Послушай, что разгорячило ее на самом деле…

Судорожно сжав пальцы, Чокки слушал магнитофон, и ему казалось, что он прожил двадцать минут в чреве вулкана, в кипящей лаве. И под конец – имя девушки, точно объявленное, как время по радио.

Гонг. Следующая передача.

На очереди был Александр Вилькес, сын судовладельца, всегда улыбающийся, добродушный гигант, не мужчина, а медведь в золотистой шкуре.

– Я убью его… – пробормотал Вилькес, когда раскаленные стрелы Боба разорвали и его сердце. – Клянусь Богом, я это дослушаю, а потом разделаю эту свинью на куски в его квартире!

Но под конец «передачи, посвященной Вилькесу», как с тонкой иронией резюмировал Боб, тот, как и другие, был не в состоянии сдвинуться с места. Услышанное парализовало его… Тело мужчины можно изрешетить пулями, ему можно ампутировать ноги и руки, выколоть глаза и вырвать язык, намотать на кол его внутренности или выбить мозги – он все вытерпит. Но одного он никогда не вынесет: быть смешным в глазах женщины. А все они, сидящие вокруг замолкнувшего магнитофона, были превращены в клоунов, в жалких, дешевых, бесталанных, хилых, пошлых, убогих подмастерьев любви. Они многократно услышали это – в блаженном до жестокости лепете, в выкриках, стонах и вздохах. Женщины, обладание которыми составляло их гордость, выносили им смертный приговор как мужчинам в тот момент, когда другой распахивал перед ними небо, затянутое раньше тучами.