Она изменилась и внешне. Дома даже после двадцати она сохраняла облик нервного, угловатого подростка, состоявший, казалось, лишь из острого профиля да синих глаз с застоявшейся тоской. Годы лондонского умиротворения сделали свое дело, да и свежий воздух вместе с ежедневной верховой ездой и натуральными продуктами без особых покушений на диету тоже сыграли роль: теперь было ясно, что, хотя и в заметно облегченной форме, она унаследовала основательность материнской стати. Мэриэтт превратилась в очень складную молодую женщину, ее осанка, походка, речь выражали спокойствие и уверенность в себе человека, обретшего свое место в жизни. И хозяйский акцент в ее интонациях как раз и бесил графа Роберта больше всего.
Нелады проявились незаметно. С какого-то времени – бог знает с какого – все радужные перспективы почему-то начали угасать, восторги стали таять и сходить на нет. Рубежом тут оказался разговор с тихо лучащимся счастьем женихом Олбэни. Они вдвоем осматривали его лондонский дом, решая, какие произвести переделки (родовая берлога, десятилетиями лишенная хозяйской заботы, откровенно требовала ремонта), и тут Корнуолл, без всякой задней мысли, обронил примерно такую фразу:
– Как-никак тут жить нашим детям.
И тут у Мэриэтт в мозгу неожиданно включилась и замигала тревожная красная лампа. «Какие еще дети?» – настороженно спросил ее внутренний голос, и она должна была признаться, что так далеко ее планы не заходили, да и вообще…
Начиная с этого дня Мэриэтт охватили и начали терзать неясные, непонятно откуда набегающие, но очень страшившие ее сомнения. «Со мной что-то не так», – говорила она себе, но что именно, разобрать не могла. Логически выстроенная схема счастья неожиданно начала терять убедительность, словно сквозь нее стали проглядывать тени, смутные опасения, беспокойство непонятного инстинкта.
Наконец однажды, среди ночи, не то чтобы наяву, но и не совсем во сне, она вновь услышала железный плач катящихся от стрелки к стрелке вагонов, голос своего детства. Мгновенно и окончательно проснувшись, она рывком села в постели и уставилась во мрак высокого окна.
«Ты в самом деле готова отдать этой Англии свою жизнь? – опять спросило что-то у нее внутри. – Дети – это не шутка. Ты не из этого мира. Сейчас все хорошо. Сейчас дедушка. Но вспомни, как на тебя смотрит рыжая малютка, принцесса Елизавета. Как говорит – ужас, до чего вежливо. Что у нее на уме? А ведь она станет королевой, и, может быть, раньше, чем ты думаешь. А королева Джингер? Бог весть, сколько ей еще править, а она смотрит на тебя еще вежливей. А ведь есть еще корнуолльская старуха-свекровь, у которой за ширмой воркотни и великосветской одеревенелости ого-го какой нрав. И, кстати, не такая уж она и старуха. И Олбэни. Что знаешь про Олбэни? Вот он скажет: уезжаем в Бристоль. И каково тебе придется в этом Бристоле?»
Наутро в лаборатории, как нарочно, все валилось из рук. Мэриэтт со стуком опустила дверцу вытяжного шкафа, выбежала из комнаты, не обращая ни на кого внимания, проскочила коридор, открыла одну дверь, за ней – вторую, железную, и очутилась в башне. Гремя по рифленым ступеням винтовой лестницы, мимо выбеленных стен, мимо скважин бойниц, вокруг черного столба с бугристыми рубцами сварных швов, она взлетела на самый верх, откинула массивную щеколду и очутилась на полукруглой площадке, обнесенной квадратными каменными зубцами. Дальше уже было только небо.
Отсюда, с высоты Хэмингтона, а пуще того – с Райвенгейтской кручи – перед ней открывался весь Лондон. Прямо из-под ее ног распахивался свинцовый простор Твидла, были видны оба поворота, восточная излучина, остров Джексона с Морским Собором, и башни Тауэр Бриджа, разинувшего как раз свою решетчатую пасть, смотрели прямо на Мэриэтт. День был ясный, безоблачный и безветренный, а воздух настолько прозрачный, что Мэриэтт свободно могла различить тени от заклепок и уходящие в полумрак ряды хитро перекрученных ребер жесткости поднятой почти вертикально бернисдельской половины моста. Слева был виден даже мост Путни, от которого в субботу должна была стартовать гребная гонка Оксфорда и Кембриджа. А за рекой, за пестрыми домами набережной, до размытой полосы горизонта разбегались лондонские крыши, над ними – шпили церквей и вдали, южнее, словно плывущий над городом, серо-зеленый ребристый купол собора Святого Павла.
«Лодки, причалы, чайки, баржи, – думала Мэриэтт, – вон та глухая стена – это Арсенал… и что? Это и есть мой дом?»
На этом месте она встала, пошла, натянула походный комбинезон, выкатила «Тарантула» и помчалась в свое любимое волшебное, или, сказали бы герои Алана Александра Милна, Зачарованное место.
С предгорий Большого Водораздельного хребта, тянущегося далеко на юг, до самых шотландских плоскогорий, сбегало великое множество больших и малых речек, чтобы, спустившись по горам, прибавить полноводности старику Твидлу. Немало их срывалось вниз и со ступеней Райвенгейтского уступа среди мхов и сосен, но две из них – Большая и Малая Ведьмы – выкидывали уж и вовсе цирковой трюк: в самом сердце заповедной лесной чащобы, в тесном скальном провале, поверху заросшим, словно по заказу, кольцом красных кленов, эти речушки, спрыгнув с одиннадцатиметровой крутизны, в буквальном смысле слова проваливались сквозь землю, уходя в бездонную, заполненную водой пещеру – Ведьмин колодец. Колодец этот вел себя странно и подозрительно. В обычное время это было редчайшей красоты лесное озеро, но порой по неведомым причинам вода в нем поднималась и затопляла округу или, наоборот, – опускалась куда-то, обнажая черный и мрачный зев. Была тут и еще одна удивительная особенность: благодаря таинственному эффекту, обрушиваясь с высоты на озерную гладь, обе струи образовывали стоячий пузырь, водную пелерину в форме перевернутой рюмки – дышащей, колеблющейся, переливающейся, но не разрушающейся. Здесь, в запретной Хэмингтонской зоне, мало кто бывал, и Мэриэтт одна, в вечном сумраке меж гранитных стен, могла бесконечно долго смотреть на летящую и танцующую воду и думать о разных разностях.
Но сегодня и тут дело не заладилось. То ли мешало странное подспудное беспокойство, то ли сумбур в мыслях, то ли еще что-то, но никакого медитативного погружения не получалось. Мэриэтт постояла и у края обрыва, и спустилась к влажным мшистым камням, и даже опустила пальцы в воду, чего почти никогда не делала, – все напрасно. Ничего. Вода уносилась прочь, равнодушная, чужая, не желая ни слушать, ни отвечать на вопросы. Наконец Мэриэтт поняла, что такая отчужденность и есть ответ. «Это прошлое, – говорила вода. – Это в прошлом. Ты лелеешь прошлое и хочешь оставаться в нем. Это неправильно. Страница перевернута, не возвращайся к ней. Иди дальше. Иди дальше. Ступай. Помни все, но иди дальше».
Да что за ерунда, возмутилась Мэриэтт, куда это я должна уходить? Что это еще за прощание? Я у себя дома, мои дела идут, и перспективы такие, каких у меня никогда не было.
«Нет, нет, нет, – твердил свое Ведьмин колодец. – Это прошлое. Я прошлое. Красивое прошлое. Иди вперед, иди дальше, не оглядывайся, былого не вернуть».
Расстроенная Мэриэтт поднялась наверх, села на «Тарантула», по одной ей известной тропе проскочила одну заросшую мхами гряду, вторую, вылетела на Закрытое шоссе, ведущее к трижды засекреченному Тринадцатому району, и у самого Райвенгейта, в створе последнего ущелья Сороковой Мили, выводящего уже к набережной доков Сент-Джона, к Хэмингтону и Тауэр Бриджу, она вдруг увидела впереди человеческую фигуру.
Это был землянин, – во-первых, никто другой здесь и не мог появиться, а во-вторых, после многих лет пребывания на Тратере, Мэриэтт выучилась это чувствовать и распознавать хоть со спины, хоть по силуэту. На незнакомце была длинная хламида с капюшоном, в руках – посох, и он шел в Лондон широким походным шагом.
Они поравнялись. Первое, что удивляло, – это осанка. Такая приключалась с Мэриэтт два-три раза в день – когда она потягивалась с утра или, зевая, с усилием распрямляла плечи, вставая из-за микроскопа. Но для этого человека подобное состояние спины было, похоже, постоянным и естественным. Другим украшением была роскошная копна черных с сединой волос, из-под которых выходила широкая налобная повязка с восточными письменами. Нос короткий, крючковатый и мясистый, глаза темно-карие и какие-то траурные, и смотрел путешественник с некой утомленностью, чуть опустив веки, словно желая сказать: «Вам еще не надоело меня огорчать?» А возможно, это была просто сонная одурелость, или он вообще не очень-то и хотел на нее смотреть.
Но было другое. Если дедушка Ричард излучал ауру власти, то от этого человека, каким бы равнодушным и спокойным он ни выглядел, исходило ощущение силы, словно внутри у него бежал ток напряжением в тысячи и тысячи вольт. Однако надо же было что-то сказать.
– Мир вам, странник, – сказала Мэриэтт, не дождавшись никакого приветствия. – От каких святынь идете? У вас все в порядке? Могу подвезти – у меня с собой «лягушка».
В ответ прозвучал сочный низкий баритон:
– Благодарю вас, ваше высочество. Эту часть пути я привык проходить пешком. Там внизу, у Йогена, меня ждет лошадь.
Вот так номер! Выходит, он узнал ее даже в шлеме и почти не глядя! Впрочем, он мог и слышать о ней. Нет, это стоит выяснить.
– Мы с вами знакомы?
– Нет, леди Мэриэтт. Но вы наверняка слышали обо мне. Перед вами главный враг этой страны и ночной кошмар вашего дедушки. Я Диноэл Терра-Эттин, верховный комиссар Комиссии по Контактам.
Мэриэтт потверже уперла в землю ногу в байкерском сапоге. Так вот кто этот усталый дракон. Еще бы не слышать. Перед ней оживший миф, герой легенд и сплетен. Уши прожужжали. На вид – человек как человек, чувствуется искренность и даже что-то беззащитное, и взгляд… Что-то в этом взгляде… Тут Мэриэтт, чего с ней не случалось уже давным-давно, ни с того ни с сего сама вдруг почувствовала себя беззащитной, смутилась и, не представляя, как продолжить разговор, оттолкнулась, включила сцепление и на газах унеслась к Хэмингтонской эстакаде.