Чем пахнет жизнь — страница 9 из 21

у в окно два кепи. Полиция. Бегу в свою комнату, прячусь под одеяла. Живо представляю себе суд и тюремную камеру. Как страшно бояться! Тебя будто совсем нет. Будь ты проклят. Но я слышу смех. Полицейские – просто сослуживцы отца, зашли поздороваться: маленький Бюртен, который однажды выписал штраф на собственную машину, перебрав аперитивов, и большой Туссо с носом, как у де Голля. Я спускаюсь на цыпочках. Мне еще немного страшно. Как знать? Может быть, это уловка, чтобы наверняка арестовать вандала, испортившего бочку с гудроном. Но нет, фургон уезжает. Пора обедать. Мама уже накрыла на стол. Намыливая руки, я вижу на левой черное пятно. Жирное, липкое, не отмывается, только расползается, словно свидетельствуя, что я виновен.

Виновен.

Розовый песчаникGrès rose

Низкие вогезские домики в долгих осенних днях, мало света и холод, омытый дождем. Глупый дождь. Назойливый. Ничто его не остановит, ни желоба крыши, ни зонты, мгновенно промокающие на кладбищах, когда мы убираем цветами могилы к Дню Всех Святых. Сель-сюр-Плен. Сен-Блез. Шатас. Объезд наших умерших. Турне хризантем. Мы едем по пустынным долинам, в которых дремлют деревушки у подножия густых лесов из черных елей. Брызжет из фонтанов мутная вода. Красноватая. В кафе приспущены шторы. Никакого движения. И я тоже не смею шевельнуться в доме бабушки Клементины, мамы моего отца – слишком красивое имя для женщины без улыбки, без ласки. Мы сидим в кухне, здесь она принимает гостей, здесь же ест, дремлет, час за часом коротает день и жизнь. Ее комнаты я не видел и никогда не увижу. В последний раз я поцелую ее на смертном одре в доме ее дочери, тети Ненетты, сестры-близняшки моего отца. Мне скучно. И так холодно! В доме не топят. Еще рано. Только начался ноябрь. Падают листья, ложатся на землю под деревьями, точно кающиеся грешники. Маме тоже скучно, она все больше молчит, а отец со своей мамой не обращают на нас внимания, им есть о чем поговорить: наследства, старые обиды, чье-то проданное имущество, сплетни, семейные истории, замешанные больше на ненависти, чем на любви. Я закрываю глаза. Пытаюсь распознать запах этого дома, словно так смогу его полюбить. Сырость, затхлость, плесень, газеты с густой типографской краской, которые не выбрасывают, чтобы было чем подтираться, душок соломы, белье, никогда до конца не высыхающее. Мертвый дым. Черствый пирог блекнет в черной форме. Логово, пещера, да и только. Не хватает лишь мхов, сталактитов, натеков, летучих мышей. Я, спелеолог, ужасаюсь – не дай бог здесь жить! – и все же, все же мне почему-то нравится раковина, вырезанная из цельного куска розового песчаника, этой плоти Вогез, всегда мокрая, потому что из крана, весело журча, подтекает вода. Это все равно что иметь в доме родник, вода как будто сочится прямо из земли. И этот песчаник цвета губ юных девушек, вот так вечно намокая, дарит коснувшемуся его – ласку, а пьющему – запах, почти цветочный, сладковатый, лесной, тонкий, весь – легкость, несмотря на плотную, грузную массу едва тронутого временем камня, и свой возраст, в котором его рождение неотделимо от рождения мира.

Гимнастический залGymnase

В гимнастических залах скрыт недооцененный эротический потенциал. Особенно в стареньких, где пыль и плохая вентиляция, ветхие снаряды, хлорозный свет и обшарпанные раздевалки, и все это вместе, неизвестно почему, создает атмосферу, благоприятствующую накалу любовного желания. Папаша Жорж – наш учитель физкультуры. Мы учимся во втором классе лицея Биша в Люневиле. Он много курит, сам давно уже не бегает, а помещение, которое он делит с коллегами, похоже на подсобку пивной. Я думаю, он досконально изучил вопрос, и его манера держаться «плевать на все» – не последний урок, который он нам преподал. Во всяком случае, некоторые из нас, не из числа, кстати, любимцев хронометра, хорошо его усвоили. Классы в лицее смешанные, но на уроках физического и спортивного воспитания девочки – отдельно, а мы – отдельно. Кружева с холстиной не смешивают. Иногда, однако, мы занимаемся в одном и том же зале. Они в одном углу, мы в другом, по очереди прыгаем через одних и тех же коней, висим на одних и тех же брусьях и кольцах, на канатах, на шведской стенке, падаем на одни и те же маты и кувыркаемся на одних и тех же ковриках. Наши юные напряженные тела то и дело задевают друг друга. Мы смотрим на девочек, которых так хорошо знаем, новыми, девственными глазами. Мы вдыхаем их запах, когда усилие покрывает потом их лбы и подмышки, туманит взгляды томной усталостью, делает движения чувственно-медлительными, а дыхание жарким, будто бы провоцирующим нас. Их щеки рдеют. Девушки в цвету? Нет, девушки в огне, и этот огонь нас воспламеняет. Пусть от папаши Жоржа пахнет пивом, перно и табаком, пусть в зале нечем дышать от запахов пота, ног, немытых тел, пусть со всеми этими ветхими канатами и ковриками – их пористая резина, как ни странно, воняет гуммиарабиком – помещение выглядит каким-то советским, но это ничуть не мешает мне трепетать при виде ляжек Коринны Рему, усеянных с внутренней стороны легчайшим сфумато волосков, золотисто-рыжей грации Кароль Равайе, незабываемой, не по возрасту развитой груди Мари Марен, гибкого, как спинка выдры, лобка белокурой Изабель Леклерк, который коротенькие темно-синие шорты не скрывают, а скорее подчеркивают. Я упиваюсь. Коплю все: хихиканья, касания, разрезики, белый или розовый промельк трусиков, выглядывающих порой, когда раздвигаются «ножницами» ноги прыгуньи в высоту или расходятся ягодицы в шпагате, согнутые коленки взбирающейся по канату – вот она прильнула к нему, обняла и продвигается по-змеиному, выгнув спину, тихонько покряхтывая, вверх, к небу гимнастического зала, а я слежу за ней, раскрыв рот, не в силах оторвать глаз, в мозгу мутится от прилива гормонов, член тверд, как римский мрамор. Гимнастические залы остались для меня старыми товарищами. Они знают. Есть такие, кто, входя туда, зажимает нос и морщится. Я же закрываю глаза. Я ищу девушек. Моих девушек. Я, если честно, до сих пор слышу, как они смеются, бегают, поддразнивают и подбадривают друг друга, но больше их не вижу. Они скрылись за поворотом времени, а я – я удаляюсь.

Жареное салоLard frit

В глубине нашего сада, возле курятника, мой отец иногда устанавливает самодельную коптильню: свернутый цинковый лист, увенчанный сверху трубой. Он подвешивает внутрь длинные полоски сырого сала и засыпает вниз еловые опилки, которые горят медленно, без огня, с голубоватым дымком, вроде того, что поднимается от костров дровосеков в осенних ельниках, окутывая верхушки больших деревьев. Вогезские леса, вогезская шутка: «Кого ты больше любишь, папу или маму?» – «Я больше люблю сало!» Нужно много дней, чтобы хорошенько прокоптилось. Отец снимает полоски – они скрючились, затвердели, сменили свежий бело-розовый цвет на глухие темные оттенки, шкурка стала кожей, а если поднести их к носу, запах мяса смешивается с диковатыми ароматами смолистой хвои и дыма. Взять острый ножик, разделочную доску, отрезать от шмата сала два ломтика толщиной в полсантиметра, разогреть сковородку, бросить на нее маленький кусочек масла, подождать, пока растопится, и положить ломтики плашмя. Музыка и наслаждение. Кухня полнится аппетитным потрескиванием, а от сковородки валит густой дым, пахнущий горячим жиром, поджаренным мясом, сосновыми шишками, паленой шерстью. Сало преображается на глазах, жирные части становятся прозрачными и брызжут соком, а постные прожилки меняют цвет – темно-розовый, фиалковый, красный до сиенской охры, если продлить жарку еще на несколько секунд. Снять с огня. Положить два ломтика на деревенский хлеб. Спрыснуть бутерброд кипящим жиром. Съесть горячим. Это готовит мне мой отец. Любая диета осудила бы этот рецепт, а жаль. Ведь это один из путей к минутам полного счастья. Запах жареного сала и жареного лука или оба вместе вызывают у меня немедленное слюнотечение и блаженство, продолжающееся, когда я ем. Это и не еда, а так – перекус. На скорую руку, без затей, без церемоний, около 10 утра – будто показать нос условностям. Например, по возвращении с рынка, в четверг, когда, задержавшись у открытого фургона папаши Хаффнера, фермера-колбасника, выращивающего свиней в Монтиньи, недалеко от Донона, совсем как в детстве – у витрины магазина игрушек перед Рождеством, я выкладываю на кухонный стол мои сокровища – галантин из голов, кровяную колбасу, белую колбасу с грибами, копченое сало, свиное рыло, сардельки, сосиски, ножки в сухарях, окорок, филейчики – и, отдавая должное жертвенному животному и жрецу, беру сало, нюхаю его, отрезаю два ломтика, достаю хлеб, сковородку, все, как делал мой отец для меня, и со стаканчиком сантене от Боржо готовлюсь отслужить ту мессу, от которой не откажусь никогда в жизни.

ОвощиLégumes

Звякнет колокольчик, стоит только толкнуть дверь лавки в конце улицы Жанны д’Арк, недалеко от пересечения с улицей Матье. И тут же попадаешь в огород, втиснутый в пространство размером с носовой платок. Много народу здесь не поместится. Да, впрочем, толпы никогда и не бывает. Меня посылают сюда весной за пакетиком семян или за четвертушкой тыквы в сентябре, а то и за пучком порея, если его не хватает, за тремя пупырчатыми тыковками, чтобы навести красоту на буфете, за молодой морковкой, связанной в пучки веревкой из рафии – это когда запаздывает наша, – за салатом, еще мокрым от росы. Здесь пахнет супом, но до того, как он сварился, когда руки хозяйки собрали все овощи, очистили их от землистой кожуры, порезали, высвободив их дух, их соки, дыхание репы и порея. Удивительная похлебка, холодная и без мяса. Лавка Венсанов – большой котел, под которым еще не развели огонь. Мать – сгорбленная старушка, маленькая безобидная ведьма, серая землеройка, такая худая, что жуть берет, и морщинистая, как слоновья кожа. Сын – огромный, кровь с молоком, такой красный, словно его вот-вот разорвет. Так, собственно, и случится однажды. У него лицо Минотавра. Хорош, как будто пришел прямиком из мифов. Жаль, что у него два глаза, а то был бы Полифемом. Я узнаю его в иных рисунках Пикассо, написанных одним росчерком, исконных и примитивных. Говорят, он пьет. Часто торчит в «Двух Колесах» и в других бистро. К ночи засыпает, где упадет, прямо на земле. И что с того? Все, что продается в лавке, рождено от земли и от их четырех рук, рабочих, растрескавшихся, от их мужества и терпения. Их огород – длинные черные делянки за кладбищем. Овощи растут рядом с покойниками, которые дарят им немного своей памяти: картошка, капуста – красная, белая, савойская, кочанная, брюссельская, свекла лиственная, свекла обычная, артишоки, репчатый лук, спаржа, помидоры, репа, сельдерей, лук-шалот, чеснок, щавель, редис черный и белый, салат-эскариоль, салат-латук, салат-ромен, цикорий, эндивий, рапунцель, всевозможные травки букетиками в аметистово-синей вазе, кервель, петрушка, эстрагон, тимьян, розмарин, лук-резанец, шалфей, чабер. Натюрморт –