Чемоданный роман — страница 21 из 24

— Белкина. Иди спать, чума.

Огромная благодарность поднялась во мне газированной волной, достигла уровня гланд и наклонила над помойным ведром. Хвост мне держала Машка.

— Вали быстрей отсюда, — сказала она, — пока чиф не зашел.

И вот дальше я ничего не помню. Поэтому не имею никакого представления о том, что же все-таки я имела в виду, произнося следующую фразу:

— Маша, — якобы сказала я, — отведи меня в каюту. Я покажу тебе свои школьные подарки.

Машка говорила, что отвести-то она меня отвела, а вот подарки смотреть не стала: до завтрака оставалось 10 минут, надо было очень быстро накрывать за меня столы.

И как не могу я простить Казимировой забытую в электричке колбасу, так и Машке не могу простить, что она оказалась такая нелюбопытная. Вряд ли показ школьных подарков занял больше пары минут, зато я бы знала, что это такое.

Окончательно проснулась я ровно через сутки. Живительно, однако меня никто не тревожил. Только Машка, отработавшая за меня завтрак, обед и два ужина, время от времени приносила мне из артелки минеральную воду.

На следующий день старпом, мастер и вообще практически весь комсостав смотрели на меня почти с сакральным уважением.

— Нажралась-таки, — почтительно сказал чиф после завтрака.

— Ага, — сказала я.

— А чем, если не секрет? — уточнил он, помолчав минуты три.

— «Белым аистом», — сказала я. Подумаешь, тайны.

Старпом кивнул и пошел на мост, но на полдороге спустился с трапа и, молитвенно задрав руки в подволок, со слезой в голосе вскричал в невидимое небо:

— Ну почему именно «Белым аистом»?!!

Почему бы и не «Белым аистом», и какое значение в жизни старпома играл этот молдавский полуконьяк — я не знаю точно так же, как не знаю и значения школьных подарков в моей собственной жизни; я тысячу раз была готова отдать несколько ящиков «Белого аиста» — который не пью с того самого случая — за то, чтобы узнать, что же я все-таки хотела показать Машке.

Оставшиеся пять бутылок у меня забрал чиф. Он сказал, «на хранение». Когда у меня настал день рождения, чиф позвал меня к себе в каюту и выдал ровно 35 граммов. «Коньяк, — сказал он, — нужно плескать на дно фужера».

Я выплеснула его в иллюминатор.


В свой второй визит Хайди привезла мне краски для шелка. Настоящие французские краски за бешеные деньги, много разноцветных баночек, тридцать штук. Мне взбрело, и я чуть не стала гламурной художницей, потому что шелк предполагает бабочек, цветы и птичек. Я так и рассчитывала, что буду рисовать бабочек, цветы и птичек, но, видимо, все дело в шелке — надо было покупать какой-нибудь шифоноподобный, а я купила четыре метра белой парашютной ткани. И все, что ни пыталась на ней изобразить, тут же становилось сиренево-синими горами в разных стадиях заката или восхода. Когда я приносила показывать Хайди очередного самодельного рериха, она изо всех сил старалась не ржать. А потом я случайно нарисовала зонтики под дождем, и горы скрылись в тумане моего первого шелкографического опыта. В общем, к ее отъезду я уже вернулась к темам голых жирных баб и толстых мужиков, мокрой погоды и раскиданных предметов, перенесенных мною в батик из более прозаичных техник.

Но дело не в этом. Хайди решила научить меня вязать спицами. И я почти связала спинку на Яхтсменов свитер, но больше не смогла.

Да и опять не в этом дело.

Мы просто жили этот месяц — был декабрь с переходом в январь, — просто и ровно жили, споткнувшись лишь однажды — об Новый год, когда я приготовила ведро оливье, а Хайди не поверила своим глазам, увидев к пяти утра ведерное дно; но, правда, и народу было много. А на следующий день Хайди сказала, что все, она «будет вязать столько выпивать», что теперь «не больше стакана в день», что «нельзя так ужасно жрать тоже». Но, в общем, я с ней была согласна, в конце концов, мне надо было каждый день ездить на работу.

Хайди была в восторге от дома. Ее нисколько не смутило уличное тубзо без крыши: «Как романтично — говно смотрит в звезды», — сказала она в первый день, и мы опять отчего-то долго ржали, но в тубзо по вечерам ходили вместе, потому что фиг его знает, вроде бы и не страшно, но все-таки вокруг лес, и еще очень неизвестно, чьи вон там за кедром следы.

Яхтсмен топил печку, пилил дрова, носил питьевую воду из родника, а мы привозили из города продукты и готовили еду. Еще мы перегоняли снег в воду, снег набирали ведрами прямо перед домом — невероятно чистый, белый снег — его выпало в ту нашу первую лесную зиму так много, и сыпать не переставало — ставили ведра на печку и добывали техническую воду: на умывачки и питье собакам.

Ничего особенного не произошло в этот ее приезд, ничего особенного. Но однажды она сказала: «Я очень понимаю, почему ты так сильно любишь этот дом». Я боялась спрашивать, что она имеет в виду, чтобы не услышать не тот ответ — я не хотела от Хайди никакой серьезной банальщины, от кого угодно, только не от нее. А она сказала то, ради чего, наверное, Силы Небесные и устроили весь этот ее невероятный приезд ко мне, и подарили нам идиллически спокойный месяц в сугробах; в общем, она сказала:

— Ты — это твой дом. Этот дом в лесу — ты и есть, — сказала Хайди и быстренько поправилась: — Ну, для сейчас это корректно.

И больше ничего не надо было говорить, и она больше ничего и не добавила.


Никольский храм сверху похож на небольшой торт со взбитыми сливками. Меня в нем крестили: тогда как раз все пошли, и мы с Кавардаковой в общем потоке — все равно на биче делать нечего, так почему бы и не прокреститься. Нашей крестной матерью, без которой было почему-то нельзя, стала Галка Михайлова, как раз накануне нашего крещения отдавшаяся известной пароходской лесбиянке Вике.

— Ну и как? — спрашивали мы Галку.

— Ничего особенного, — отвечала Галка.

— А-а, — говорили мы разочарованно.

Кавардакова пришла на крещение в джинсах и тельняшке.

— А чё, раздеваться надо, что ли? — удивилась она и сняла шубу. На нее оглядывались; впрочем, без особого любопытства.

— Ну расскажи, Галь, как она, вот прямо так вот пришла и?.. — Галкин сексуальный опыт не давал нам покоя.

— Ну прям. Сперва вина попили, — еще больше подогревала наш интерес будущая крестная.

— Крещаемые — налево! — Священник был молод и клочкаст, на его лице, там, где не было рваной поросли, сидели ярко-рыжие веснушки. Он был похож на школьного хулигана, которого уговорили принять участие в конкурсе на лучший маскарадный костюм.

— Я не хочу у него креститься, — сказала Кавардакова.

— Поздно, — почему-то сказала я. Мне думалось: раз вошел в церковь, обратной дороги нет.

Впрочем, лично меня неформальный имидж батюшки не смущал, потому что других священников я никогда прежде и не видела; я никаких священников прежде не видела.

Нас, «крещаемых», было человек сто.

— Давайте-ка живенько, — поторопил свое стадо пастырь, — дел куча, владыка на сессию не отпускает.

Он выстроил нас в «ручеек», прочитал коротенькую молитву и спросил, согласны ли мы отказаться от дьявола. Мы были согласны.

Сама процедура занимала несколько секунд: чувствовалось, что, несмотря на молодость лет, у батюшки были хорошо набитые руки. Одной рукой он брал очередного крещаемого за шею, а второй, в которой были ножницы, отхватывал от новообращенного клок волос. Кавардакова была впереди меня. Я увидела, как она отходила от священника, унося в обеих ладонях половину своего скальпа, и обреченно подставила свою голову под ножницы, но почти не почувствовала их касания. «Во имя Отца, и Сына, и Святага Духа», — тихо сказал владелец хулиганских веснушек и бережно положил в мою ладонь тонкую прядь. Остального я не помню, так как в момент, когда он перекрестил меня, ко мне все вернулось. Такое ощущение бывает иногда в детстве, когда просыпаешься и вдруг плачешь от невыносимого счастья.

Еще дня два или даже больше ходила как ведро, стараясь не расплескаться, и ни с кем не разговаривала.

Я кружила над Никольским храмом и пыталась вспомнить, как звали того священника. Как раз перед тем, как подошла моя очередь лишиться части волос, его кто-то окликнул: то ли отец Василий, то ли отец Власий — и он ответил: «Подожди, не отвлекай».

Иногда я слышу, как на Русском бьют в монастырские колокола. По воде вообще звук хорошо идет.

Уже даже я стала закрывать на ночь окно. Уже давно не бились в него ночные бабы, а я все чаще вылетала на охоту.

Да, это было так похоже на осень: я практически перестала питаться дома. Дома я только пила кофе. А желание чего-нибудь съесть поднимало голову, когда я оказываюсь на воле. Воля могла быть закамуфлирована под какие-нибудь важные дела, погнавшие меня вон из дому. Но я-то знала, что на самом деле я вылетаю пострелять.

Осенью я метко стреляю.

Осенью я никогда не промажу мимо корейской передвижной печки-лавочки на Admiralfuck-ing-street, где делают чебуреки по 15 рублей штука: не надо ничего мне говорить, это моя добыча.

Я влет подстреливаю жареную на гриле колбаску в паре с гречневой лепешкой — это если чебуречная лавка передвинулась в неведомое мне место. Потом я ее все равно отыщу: у печки-лавочки характерный запах, а настоящий охотник — это прежде всего нюх и интуиция. Я отыщу корейцев, уплачу 15 рублей за лицензию на отстрел чебурека, убью его и съем тут же, по-делясь разве что с собакой пегой масти: собака возле передвижки всегда одна и та же, она передвигается вместе с корейцами, хотя, может, это они двигают свою лавку вслед за собакой — всегда одной и той же.

После чебурека я убиваю банку пепси-колы. Жестяную шкурку от пепси я обычно притаскиваю домой, так как никогда не встречаю по дороге мусорку, а выбрасывать останки дичи куда ни попадя не могу. В эту шкурку я, как правило, упаковываю и масляную бумажку, в которую бывает одет чебурек: я их ем голыми.

За время важных дел к ногам моего желудка замертво падали несколько наименований жидких и твердых объектов охоты, так что домой я обычно возвращалась с полным пузом добычи.