Подполковник откашлялся и начал читать зычным голосом:
— …Переворот вызвал всеобщее сочувствие во всех углах России, так как павший режим вызывал общее негодование.
Всё это было правильно. Действительно, революция вызвала всеобщее сочувствие. Никите стало даже обидно от того, что подполковник прав. Но как же тогда сероглазая?..
— Защитников старого режима не оказалось, — продолжал читать подполковник, — и установление нового порядка, а также образование нового правительства совершилось при полном единодушии всех классов населения, армии и флота…
И это было правильно. Никита тяжело задышал от огорчения.
— Новое правительство и вся Россия будут действовать в полном единодушии и согласии со своими доблестными союзниками…
Ага, вот оно! Нет, тут уж нас, солдат, не проведёшь!
Подполковник кончил читать, отёр большим клетчатым платком пот с лица и сказал:
— Как, орлы? Правильно я говорю? Мы с вами солдаты, защитники отечества, и наше дело его защищать от исконного врага — немца.
— Правильно, — нестройным хором ответила шеренга.
— Неправильно! — поборов застенчивость, брякнул Никита.
— Как — неправильно? — даже растерялся подполковник.
— А договоры–то царские, — уже уверенно сказал Никита. — Николай с Распутиным их заключали!
— Больно нам нужны эти договоры! — закричали солдаты, перебивая друг друга. — Четыре года воюем, устали! Сил больше нет! Хватит!
Прежде бы подполковник рявкнул, а сейчас — нельзя. Сказал:
— Тише, братцы! Уланов ересь говорит. Наслушался большевистских разговоров…
— А нам всё равно каких — правильно говорит!
— Что нам царские договоры соблюдать!
— Не нужны нам Дарданеллы!
— Пусть Временное правительство откажется от аннексий!
Подполковник замолчал. Последнее слово было ему не совсем понятно, и он окончательно растерялся.
— Орлы!.. — начал он неуверенно.
— Долой Милюкова! — раздался звонкий голос.
— Солдаты, я сам проливал кровь, я не прятался по тылам…
— Долой!
— Пусть опубликуют тайные договоры!
Запасный батальон кипел, волновался до позднего вечера. В казарме, пропахшей карболкой и табаком, всё время вспыхивали митинги.
А наутро стало известно, что Центральный Комитет партии большевиков призвал петроградский пролетариат и солдат выступить с демонстрацией протеста. На улицы города вышли Финляндский полк, Второй балтийский экипаж, Кегсгольмский полк; с окраин потянулись колонны рабочих.
Никита с восторгом глядел на лозунги, плывущие над толпой, и ему казалось, что это именно слова сероглазой девушки запечатлены на них: «Долой войну!», «Опубликовать тайные договоры!», «Долой десять министров–капиталистов!».
И вдруг среди знакомых уже призывов он увидел один: «Вся власть Советам!» — и понял, что это как раз то, о чём она не успела сказать на митинге… Ему захотелось, чтобы она была здесь, рядом, и увидела, что весь народ думает так, как говорила она, и что тот студент — исключение. Вот они — студенты — идут рядом, и офицеры вместе с ними, и даже мордастые господа, и дамочки, и, видимо, лавочники. Все они за то, чтобы народ жил счастливо — вон и на полотнище у них написано: «Народу — земля и воля»… И Никиту опять захлестнула волна восторга, как это было в первые дни революции. Он подхватил слова «Марсельезы»; один куплет пропел даже по–французски, думая о том, что рано или поздно настанет срок, когда эту песню запоют не только русские и французы, но и немцы, и все, кто там ещё есть на земле. Сквозь слёзы восторга он прочитал лозунг, плывущий над колонной, которая обгоняла их: «Пленным — хлеба!».
Да, хлеба! Всем — русским, немцам, а главное — пленным; он и сам был когда–то таким, и у него распухали и синели суставы от супа из брюквы.
И когда толпа остановилась и над ней появилась фигура бледного бородатого офицера с рукой на чёрной косынке и кто–то объявил, что сейчас выступит врач–социалист, бежавший из плена, Никита вместе со всеми закричал «ура».
— Граждане свободной России! — начал тот, и глаза его фанатически заблестели.
«Чудак, — подумал Никита, — зачем говоришь как наш подполковник? Сказал бы, как сероглазая: «Товарищи».
— Граждане свободной России! — повторил тот. — Будучи социалистом, я считал немецких социалистов товарищами!..
«Правильно», — подумал Никита.
— …Но сейчас я скажу вам: они — звери! Они распинают нас на стенах, подвешивают за ноги к деревьям, унижают и издеваются над нами!.. Только победа даст нашим братьям свободу и жизнь! Война до полной победы!.. Свободный народ, ты должен победить своего исконного врага, и только тогда накормишь два миллиона братьев. Я призываю: полное доверие Временному правительству!
— Долой десять министров–капиталистов! — прокричал Никитин сосед. — Довольно! Навоевались!
— Доверие! — кричал кто–то.
— Изменники!
— Сами кормите вшей в окопах!
— Вы предаёте революцию!
Офицер выстрелил в воздух. Толпа шарахнулась в сторону.
У железных ажурных ворот завязалась драка, и лишь счастливчиков, как пробку, вышибало в тёмный колодец каменного двора. Офицеры, прижатые к серому цоколю дома, ощетинились револьверами. Солдаты рвали со спин винтовки. Защёлкали выстрелы.
Вскоре колонна солдат выровнялась и двинулась дальше.
«Долой войну!», «Вся власть Советам!» — читал Никита лозунги — впереди, рядом, за спиной, и вдруг ему до боли захотелось, чтобы сероглазая девушка увидела его сейчас здесь, вместе со всеми; хотелось сказать ей: «Вот я какой!.. Всё так, как вы говорили!..»
Это желание было настолько сильным, что он не удержался, пробился из строя и побежал к больнице.
Когда он объяснил, кого разыскивает, ему сказали, что девушка выписана домой, — ничего опасного у неё не оказалось.
Никита догадался спросить её адрес; но адреса в больнице не было.
2
Катастрофа, о которой Коверзнев думал уже не только с тревогой, но и страхом, продолжала головокружительно развиваться. Фабрики и заводы закрывались из–за отсутствия сырья. Рабочие бастовали. Транспорт пришёл в упадок. Мужики жгли помещичьи усадьбы и самовольно захватывали землю. Солдаты не признавали офицеров, ходили в город на заработки, торговали на станции зажигалками, сделанными из патронных гильз.
Газеты в один голос кричали об анархии. Не хотелось их раскрывать, но Коверзнев заставлял себя читать насильно — бередил свои раны, находя в этом болезненное удовлетворение. Швырял газету на стол, шагал по маленькой комнатке, нещадно курил. Хватал другую — и снова читал, и снова курил — до головной боли.
Подходил к окну, прижимался лбом к стеклу.
В окно было видно небольшое здание вокзала, несколько товарных составов и водокачку. На вытоптанном пустыре пожилой унтер муштровал солдат. Сутулые, в распущенных шинелях, со съехавшими обмотками, они походили на деревенских баб.
— Ать–ва–ри!.. Ать–ва–ри!.. — раздавался равнодушный голос унтера.
И это — пополнение для «Ударного полка смерти»? Коверзнев с раздражением захлопнул форточку (на подоконник посыпалась сухая замазка), бросился ничком на железную койку. Полежал так. Повернулся на спину.
Не глядя на стол, ощупью, пододвинул коробку с табаком, набил трубку, закурил. Так же ощупью взял первую попавшуюся газету. Это была «Речь». Прочитал: «Мы видим массу дурных инстинктов, вышедших наружу; мы видим нежелание работать, нежелание осознать свой долг перед Родиной. Мы видим, что во время жестокой войны страна есть страна празднеств, митингов и разговоров, — страна, отрицающая власть и не хотящая ей повиноваться».
Посмотрел подпись: Маклаков. Бросил газету, подумал: «Опять какой–нибудь адвокат или профессор. Говорун. Богадельня, а не страна, до чего довели. Хуже, чем при царе. Нет, пока сильный человек не возьмёт власть в свои руки, ничего не изменить…»
Взял другую газету: «Идёт разложение в армии. Крестьяне беспорядочно захватывают земли, истребляют и расхищают скот и инвентарь. Растёт самоуправство…»
Взял третью: «Так называемые ленинцы ведут дезорганизаторскую пропаганду под прикрытием революционного социал–демократического флага. Эта пропаганда не менее вредна, чем всякая контрреволюционная пропаганда…»
Закинув руки за голову, попыхивая трубкой, думал: «Болтуны чёртовы, хуже истеричных баб. Надо спасать страну, а они только раздувают слухи да запугивают население: ах, анархия, ах, стихия… Шпаки трусливые… Какой из Гучкова или Керенского военный министр? Один — сахарозаводчик, другой — адвокат… Тут нужен диктатор. Вместо того чтобы разглагольствовать о солдатском океане, нужно срочно принимать жёсткие меры: восстановить смертную казнь за дезертирство, разоружить недисциплинированные полки, военизировать железные дороги, разогнать все эти болтливые газеты… Идиоты, ведь Россия на краю гибели! Что будет, если рабочие прогонят хозяев, крестьяне заберут землю, солдаты уничтожат офицеров — ведь развал, конец, немцы возьмут нас голыми руками…»
Он поднимался с постели и шёл в офицерскую столовую, заранее зная, что там не с кем отвести душу. С первых дней переформировки столовая была превращена в офицерский клуб. Обрадовавшись отдыху, офицеры целые дни метали банк. На Коверзнева смотрели равнодушно, его замкнутость принимали за надменность, а вспышки раздражения — за грубость. Он садился в угол под чахлую пальму и, поставив перед собой бутылку, старался уверить себя, что она прекрасный собеседник. Беззаботность людей, от которых во многом зависела судьба страны, вызывала недоумение: «Солдаты ходят с оборванными погонами, не отдают честь, не чистят винтовок, а вы режетесь в карты». Особенно его раздражали песенки, которые, не переставая, пел поручик Соколовский. Коверзневу казалось, что в них выражена вся философия офицеров. Однажды, подогретый водкой, он стукнул кулаком по столу:
— Перестаньте, поручик! Война никогда не была петрушкой, тем более сейчас, когда армии у нас фактически больше не существует.