Вытирая пальцы носовым платком, Джан — Темиров сказал:
— Ну, вот и всё. Я в вашем распоряжении.
Коверзнев молча смотрел на него, думая: «Всё комбинации… По–прежнему делает деньги». А Джан — Темиров предложил:
— Идёмте ко мне в гостиницу, — и стал застёгивать пальто.
Коверзнев допил чёрный кофе с лимоном, потёр переносицу, стараясь окончательно прогнать хмель. Опираясь обеими руками о столик, медленно поднялся. И только когда вышли на улицу, сказал:
— До сих пор не могу поверить, что это вы.
— Будьте уверены — я. И, между прочим, я здесь уже два месяца… Удивительно, как мы не могли встретиться раньше?
— Очевидно, потому, — произнёс задумчиво Коверзнев, — что у Фанкони я редкий гость.
— А‑а… Вы предпочитаете более крепкие вещи?
— Да, — усмехнулся Коверзнев. — Бутылка водки может оказаться неплохим собеседником.
— Тогда каким же образом я застал вас сегодня за кофе?
— Результат самобичевания. Допил до того, что испугался, как бы не одичать вконец, — пожал плечами Коверзнев.
Обмениваясь подобными фразами, они вышли с Екатерининской на Дерибасовскую. Джан — Темиров, не останавливаясь, купил у девушки веточку жасмина и протянул Коверзневу со словами:
— Помнится, вы когда–то его очень любили.
Коверзнев с удивлением взглянул на него, молча взял цветы. Не от них, а оттого, что Джан — Темиров помнил его привязанности, оттого, что был так участлив — защекотало в носу. Чтобы скрыть выступившие слёзы, он уткнулся лицом в прохладный жасмин. Но тут же решил: «Если дело дошло до цветов, значит, я ему нужен зачем–то всерьёз». Шагал, втягивая голову в плечи — дул ледяной ветер с херсонских степей. Задумавшись, не заметил, как очутились перед «Лондонской». Расшитый золотом швейцар распахнул перед ними зеркальную дверь, и Коверзнев опять с неприязнью отметил, что Джан — Темиров приостановился, с подчёркнутой предупредительностью уступая ему дорогу. И в номере, что опять ему не понравилось, он отобрал у Коверзнева шинель и сам повесил её на вешалку. Шагая по двум комнатам, Джан — Темиров объяснял, почему отказался от просторных апартаментов, сетовал на то, что по ночам не бывает света, тогда как он страдает бессонницей; убрал с постели пачку газет.
Коверзнев сидел в кресле, упёршись в подлокотники, хмурился.
Оглядев его застиранную гимнастёрку, Джан — Темиров сказал:
— Не нравится мне что–то ваш вид. Где знаменитая блуза с напуском? Где шёлковый бант? Где традиционная трубка?
— Я давным–давно не арбитр, а офицер русской армии, — усмехнулся Коверзнев. — Что же вы хотите от меня?
Джан — Темиров приподнялся в кресле, наклонился к нему, резким движением сорвал один погон и бросил в угол:
— Вот чего я хочу!
Кровь прилила к лицу Коверзнева, рука потянулась к кобуре. Мелькнула мысль: «Я сам мечтал об избавлении от погонов, но не таким путём… Чтоб каждый подлец, наживающийся на нашей крови…» Он вскинул взгляд на Джан — Темирова и встретился с обезоруживающей улыбкой.
— Бросьте, — сказал тот. — Не надо красивых жестов. Неужели вы не понимаете, что понятие «честь офицера» давно отошло в область предания?.. Что символизируют ваши погоны? Верность царю? Так его давно нет.
— Я присягал русскому народу в лице…
Джан — Темиров махнул рукой:
— Глупости. Как это так у вас получается: присягали народу на верность — и воюете против народа?
Плечи Коверзнева устало опустились, он сгорбился.
Джан — Темиров поднялся, сделал к нему шаг и взялся за другой погон. Коверзнев отстранил его медленным движением.
Джан — Темиров пожал плечами. Глядя на него с улыбкой, как на ребёнка, сказал:
— Неужели вы не понимаете, что у русского народа давным — давно новое правительство и его никто не сбросит? Только кретины не понимают, что если сто пятьдесят миллионов мужиков и пролетариев поставили своё правительство, то это будет прочно. Это вам не какая–нибудь камарилья из профессоров и адвокатов.
— Если вы такого мнения, — сердито возразил Коверзнев, поднимая глаза на стоящего перед ним Джан — Темирова, — то почему вы сбежали из советского Петербурга, почему ошиваетесь в деникинской Одессе? И почему хотите (простите меня) драпать в Европу?
— Не нервничайте. Во–первых, мне с новой Россией не по пути. А во–вторых, если бы я и захотел остаться, то меня бы хлопнули у первого же забора, как эксплуататора и классового врага.
Коверзнев снова опустил глаза; угрюмо молчал.
— Чудак, — с улыбкой сказал Джан — Темиров. — Я же добра вам желаю. Вы что, не понимаете, что дни Одессы сочтены? Сейчас все будут думать лишь о своей шкуре. Слышите, французский дредноут стреляет через Одессу? Сейчас офицеры не чета вам постараются избавиться от погонов… Вы попрекаете меня тем, что я собираюсь бежать из России? Ну, а вы разве не побежите? Да вас прежде, чем меня, поставят к стенке. Так что нечего играть в благородство и верность присяге. Всё равно вам погоны больше не понадобятся.
Снова усталым движением плеча Коверзнев избавился от руки Джан — Темирова, проговорил медленно:
— Нет, нет… Если я сниму их, то только сам. Ни вам, ни даже красным я этого сделать не дам.
Он прошёл в угол, наклонился тяжело и подобрал погон. Не глядя на Джан — Темирова, попросил нитку с иголкой.
Джан — Темиров усмехнулся, но не возразил. Звонком вызвал горничную и передал ей просьбу Коверзнева. Через минуту, с улыбкой наблюдая за его неумелыми руками, пришивающими погон, произнёс:
— Валерьян Павлович, будьте умницей: пошлите всё к чёрту, едемте со мной в Париж. В четырнадцатом году вы не успели там провести гастроли — проведём сейчас. Парижане хотят веселиться, им будет импонировать борьба с быком.
Теперь уже усмехнулся Коверзнев:
— Да, но для этого нужен Никита, ибо мы с вами, даже вдвоём, не справимся с быком.
— А, ерунда! Найдёте другого, — беспечно сказал Джан — Темиров.
Коверзнев покачал головой:
— Я не уверен, что буду вам полезен.
— Наивный человек! Да я же не знаю французского! Так что вы для меня просто находка, и я, а не вы у меня в зависимости. Вы действительно наивный, непрактичный человек. Неужели вы могли подумать, что я мог бы вас облагодетельствовать?
Коверзнев уже не слушал — навязчивая мысль вновь сверлила мозг: «Да, да, всё бессмысленно, и где найти силы, чтобы относиться к происходящему по–джантемировски? За что я сейчас воюю? Чтобы вместо Николая сидел на троне Деникин? Колчак? Великий князь Николай Николаевич? И что изменится? Честных людей по–прежнему будут бить в охранке? Рабочие будут трудиться по шестнадцать часов? Мужики будут есть хлеб с лебедой, и целые деревни слепнуть от трахомы?»
— Валерьян Павлович, я же вам предлагаю великолепный выход из грязной игры. Ну как? По рукам?
Коверзнев поднял голову, взглянул задумчиво. Не на Джан — Темирова, а мимо, сквозь стену; глядел долго, не мигая. Потом вздохнул и, поднимаясь, сказал: так быстро он ответить не сможет.
— Да боже мой! — всплеснул руками Джан — Темиров. — Да какой может быть разговор? Само собой разумеется. За ваше решение я спокоен — поедете: Одесса долго не продержится.
12
Нелегко было Нине жить в чужой семье. И если бы Мишутка не менялся у неё на глазах, она не выдержала бы и уехала назад в Петроград — пусть снова голод, холодная пустая квартира, всё что угодно, лишь бы не слышать ворчания старого Макара, не видеть его взгляда, следящего за каждым положенным в рот куском.
Но стоило ей вспомнить виноватую улыбку ребёнка, представить, как он целыми днями неподвижно лежал у неё на руках, — и она говорила себе: «Нет, нет, ради Мишутки я вынесу любые унижения».
Сын бегал всё лето босиком, в одних штанишках, такой же загорелый и зачастую такой же чумазый, как Дусин Ванюшка, и по вечерам, забравшись к ней на колени, говорил:
— Всегда будем здесь жить, ладно?
— Ладно, — соглашалась она, улыбаясь, причёсывая его непослушные русые волосы.
В благодарность за согласие он чмокал её в губы.
Она прижимала его к груди, осыпала поцелуями, шепча:
— Ласковый мой, хороший мой, ненаглядный…
Он заметно поправился, тельце его стало крепким, рёбрышки прощупывались с трудом.
Едва проснувшись, он вместе с Ванюшкой бежал к речке, которая протекала в нескольких шагах от окон, забирался в полузатопленную лодку и играл там с приятелем в моряков.
Ради того, чтобы он не испытывал ни в чём нужды, она не жалела привезённых вещей, и Дуся с утра уходила с ними на базар и возвращалась с продуктами. У них почти каждый день был наваристый суп, мясо из которого полагалось Макару и детям. Дуся с Ниной к мясу не притрагивались. Хлеба у них было вдоволь. И какого хлеба — пышного, с хрустящей корочкой!
Особенно легко стало, когда поспели свои овощи. Нина готовила из них салаты. До чего только не доходила её фантазия! Салат из редиски с картошкой, из свежей капусты, из мятого сочного лука, посыпанного солью с сахарином, из гороха. Она ухитрялась делать их даже из зелёной, ошпаренной кипятком крапивы.
Видя, как Нина священнодействует за кухонным столом, Макар начинал петлять вокруг неё, рассказывая, под какие салаты он только не пивал водочки, когда работал маркёром в меблированных комнатах. Он вспоминал звучные названия, вроде «Оливье».
— И силь ву пле, — говорила смеющаяся Нина.
Макар вздыхал почтительно и подговаривался, нельзя ли выпить под «сильвупле».
Дуся умоляюще смотрела на Нину, и та, представив, как придётся ей ночью лежать с заткнутыми ушами, чтобы не слышать злого шёпота старика и сдержанных стонов Дуси, согласно моргала глазами. Обрадованная Дуся бежала в город и возвращалась со шкаликом.
Старик, расстегнув ворот синей полосатой косоворотки, почёсывая впалую, поросшую седыми волосами грудь, садился в красный угол, вдоволь накладывал себе салата, наполнял дрожащей рукой лафитничек.
В такие дни он был благодушен и даже играл с детьми.