— А, бросьте, Коверзнев, — сказал небрежно Соколовский. — Не принимайте ничего близко к сердцу. Радуйтесь тем крохам счастья, которые изредка даёт нам жизнь… А об армии не беспокойтесь — Керенского не зря назначили военным министром: он уже выпускает коготки… — Соколовский откинулся на плюшевую спинку кресла и, рассматривая сложенные веером карты, не выпуская папиросы из сжатых зубов, словно нарочно, повторил куплет:
Всё на свете ерунда, и любовь — игрушка…
Всё на свете чепуха, а война — петрушка…
Самое обидное было в том, что Коверзнев относился к Соколовскому с уважением: ещё бы, герой карпатских боёв… Чего же требовать от других — большинство из них мальчишки, не нюхавшие пороха, пришедшие в полк из офицерских училищ. Вот они и крутятся вокруг него и подражают ему во всём. А он сидит, рассматривая карты, и напевает:
Сегодня я не в духе — чегой–то колет в ухе…
Вчера один нахал мне ушко покусал…
Страна гибнет, а он напевает кафешантанную песенку! Одни девчонки у них на уме… Дураки!
Коверзнев выбил трубку о кадку с пальмой и пьяно поднялся. Долго бродил по улицам и думал. Нет, не верил он ни в Гучкова, ни в Керенского. Сначала, в первые дни революции, он обрадовался, что во главе страны встали люди, которыми он восхищался и которые, как казалось ему, вели дерзкий и бесстрашный бой с самодержавием. Однако шло время, и он убеждался, что не могут навести порядка в стране эти люди, наоборот, всячески поощряют беспорядок и анархию. Все эти фракции и партии напоминали ему всяческих адвентистов седьмого дня, которых он давным–давно ненавидел… Действительно, собралась группка профессоров и адвокатов и болтает, болтает там, в Петрограде… И что они обещают русскому народу? Английскую конституцию? А на черта она нужна нам?.. Говорильня, говорильня, а не страна, во что превратили Россию…
Дни проходили в тоскливых размышлениях, и, глядя из окна на оборванных солдат, облепивших крыши пассажирских составов, он понимал одно: страна катится к гибели… И опять он хватался за газеты, но в них было то же самое. Коверзнев брал случайную книгу, но читать не мог. В раздражении отшвырнув её, снова отправлялся в офицерскую столовую. Одиноко сидел под пальмой, сжимая в руках стакан, злился.
— Мне пишет брат из Москвы, — донеслось до него, — он инженер на «Бромлее»: на митинге, говорит, один рабочий заявил — к новому году, говорит, все заводы и фабрики отойдут к рабочим, ни одного буржуя не будет. И денег не будет, и вообще… Всё, говорит, общее… А вот у меня козырная десятка!
— Десятка… десятка… А валета не хотите? Ха–ха! И женщин собираются обобщать. Тоже национализировать. Ха–ха!
— Ну, ничего, Керенский им покажет национализацию… Раз!.. Нет, батенька, козырь мой… Он им покажет национализацию… Два! Четыре сбоку — ваших нет. Считайте взяточки!..
Коверзнев не выдержал, вышел на улицу. Припекало солнце. В палисаднике, под окнами офицерской столовой, распускалась сирень. Он долго ломал мочалившуюся ветку. Пошёл вдоль длинного серого забора, прижимая к лицу упругую, дурманяще пахнущую гроздь.
У забора, прислонившись спиной к гнилым доскам, сидел солдат. Ковыряя щепочкой в зубах, напевал лениво:
Как Вильгельм — король немецкий
Распушил себе усы.
Увидев офицера, усмехнулся, отбросил щепку и, отвернувшись, допел:
Да и двинул на Россию
Дирижабли–колбасы…
Коверзнев взорвался:
— Ты! Солдат! Почему не приветствуешь?!
— Солдат, солдат, — ворчливо ответил тот. — Надоело уже солдатом быть. Четвёртый год воюем.
— А ты знаешь, что за такие разговоры — военный суд? — зло крикнул Коверзнев.
— Руки коротки, — не вставая, лениво ответил солдат. — Дивизионный комитет не разрешит.
— Встать! Десять шагов назад! И приветствуй, как положено!
Солдат неохотно поднялся и прошёл мимо гусиным шагом, приложив руку к виску. Неожиданно запел:
Эх, дербень–дербень–Калуга,
Дербень — родина моя.
Дербень — Тула, перевернула,
Дербень козырем пошла.
Ударяя веткой по голенищу, Коверзнев проводил его взбешённым взглядом.
К станции он подошёл взвинченным до предела.
На вытоптанном пустыре горел костёр — варили обед. Солдаты в расстёгнутых шинелях хлебали суп из прокопчённых котелков. Ни один не поднял взгляда. Коверзнев не стал связываться — прошёл мимо. За кипятком стояла очередь. Все бородатые, грязные; лица задубели от ветров и солнца. Очевидно, фронтовики. Двери красных теплушек распахнуты. Желтеют свежие дощатые нары, винтовки брошены без присмотра — лежат на примятой соломе. Офицеров не видно.
— Вояки!.. — процедил сквозь зубы Коверзнев.
Пошёл наискосок через рельсы. Впереди колыхалась серая от шинелей толпа. Коверзнев остановился.
На клетке из прогнивших шпал стоял унтер и выкрикивал хрипло:
— Нет, братцы, неправильно нам этот молодяшка говорил! Имеется полный резон воевать до победного конца!..
«Один умный нашёлся», — подумал Коверзнев, но с недоверием ждал, что он скажет дальше.
— Есть полный резон! И зря он говорит, что Дарданеллы нам не нужны! Нужны — во как! — унтер провёл ладонью по горлу. — Слыхали, как живут наши союзнички? Мудрющий народ, скажу я вам. Назахватывали себе всяких земель, нехристей и тому подобных чернокожих негритосов, те и работают на них… Вот и мы завоюем разных армяшек да турков — и будем богато жить!
«Что за идиотизм? — подумал растерянно Коверзнев. — Разве мы ради этого воюем?»
— Вот ты и воюй, Кондратов, — сказал миролюбиво бородатый солдат, выплёвывая разгрызенные тыквенные семечки.
— А я и воевал, милый человек, не хуже твоего, — добродушно ответил унтер и, распахнув шинель, ткнул себя в грудь, на которой блеснул Георгиевский крест.
— Во–во, воюй. А нам без надобности твои нехристи.
— Нет уж, Шатёркин, ты это брось! Ежели тебе пяток коровёнок подбросят, и ты не откажешься.
— Чудак человек. Да кто от них откажется? Только в твоих Дарданеллах коровёнок–то и в помине не бывало, там одни слоны да жирафы водятся, — сказал под общий смех Шатёркин и отошёл, довольный, в сторону, забрасывая в волосатый рот пригоршню семечек.
— Да обезьяны с хвостами! — выкрикнули весело из толпы.
— Вот–вот, — обернулся Шатёркин. — Ты и запрягай обезьянок вместо лошадки: куда как хорошо, — и пошёл прочь, поплёвывая семечки.
Коверзневу показалось, что хмель с новой силой ударил ему в голову. «Какой идиотизм», — подумал он снова. А посрамлённый Кондратов тяжело спрыгнул на землю. На его место бойко вскочил курносый солдат, кинул в гогочущую толпу:
— Тихо вы! Нас не проведёшь — знаем, с чьих слов поёт Кондратыч. Пусть–ка он скажет, как крест получил?
— Законно! — крикнул Кондратов. — Так же, как и ты!
— Ловко!.. Нет, брат, получил ты его за дружбу с офицерами. Нравилось тебе у них лакеем быть, сапожки их надраивать! И лычки тебе за это нашили.
— Правильно! Денщиком–то у скольких перебывал?
— Вот я и говорю! — продолжал курносый, чувствуя поддержку. — А за что я получил, все знают!
— Знаем! Кровью своей заслужил!
— А раз кровью — значит, не был я трусом на позициях. Воевал! А больше не хочу! Вы кругом оглянитесь: солнышка сияет, земля распарилась, ждёт, чтобы семена в неё бросали. Пахать, пахать надо. А кто пахать будет? Бабы наши да детишки? И на чём? На обезьянах? — солдаты засмеялись.
«Базар! — с раздражением подумал Коверзнев. — Базар, а не армия». Но стоял неподвижно, сжимая ветку сирени.
Курносый продолжал выкрикивать:
— Нет, я так считаю — правильно нам первый товарищ говорил: штык в землю и по домам! А то, думают, хитрее нас — отвели на отдых, а через четыре дня снова в окопы…
— Не поедем на позиции! — закричали из толпы. — Пусть офицеры едут воевать, если им нравится!
«Базар! — снова подумал Коверзнев. — Страна на грани гибели, а они торгуются».
Место курносого занял детина, очень похожий на Татаурова: и ростом, и пшеничными усами.
— Правильно! — грохнул детина громким голосом. — Не поедем на фронт! Говорили: революция — свобода, дескать, и равенство. А сейчас как Керенский повернул? Не послушался офицера — и расстрел? Без суда и следствия? Офицер тебя в зубы, как при царском режиме? А ты стой навытяжку, вот и все права у солдата. Нет, обратно теперешние господа министры к старому режиму потянули. Не будем мы за них воевать, за ихние буржуйские интересы! Мира мы хотим, мира!
Одна мысль сейчас билась в голове Коверзнева: «Стоит только развязать руки этим грядущим хамам, этим Татауровым — и страна погибла, возьмёт её кайзер голыми руками». Он глядел на детину, и ему казалось, что перед ним Татауров, и всё, что было плохого сейчас на земле, сконцентрировалось в эту минуту в Татаурове.
Коверзнев растолкал толпу и закричал, размахивая руками:
— Предатель! Немецкий пособник! Ты такой же ленинец, как и он! — Коверзнев толкнул ладонью курносого.
— Нет, — сказал детина. — Он не земляк мне, впервой вижу. Я — из–под Пензы…
— Большевик! Продался немцам! Расстреливать таких надо!
Детина спрыгнул наземь и схватил Коверзнева за плечи:
— Расстреливать! Обрадовался приказу Керенского? Да я…
— Товарищи, без самосуда! — закричал кто–то рядом, и Коверзнев, вырываясь из цепких рук, увидел молоденького солдата.
А тот, оттолкнув от Коверзнева детину, вскочил на шпалы и, тыча пальцем вниз, заговорил горячо:
— Видите, товарищи? Я говорил вам, как выросло самосознание нашего народа. Вот простой пензенский мужик в солдатской шинели высказал то, что волнует сейчас всех русских крестьян и рабочих: мы не хотим войны! А этот поручик называет его ленинцем! Значит, даже офицеры понимают, что ленинцы выражают мысли всего народа!
— Предатели! — закричал Коверзнев, хватаясь за кобуру. — Немецкие пособники! За что вы агитируете? Фронт немцам хотите открыть?
Кто–то схватил его сзади, вывернул руки, оборвал кобуру.