Чемпионы — страница 35 из 102

Коверзнев долго сидел, согнувшись, поставив локти на колени, курил. Слушал сбивчивый Машин рассказ. К татауровской краже отнёсся равнодушно. Подумал: «Бог с ними, с картинами, была бы здорова Нина». Поднявшись, попросил:

— Покажи, что осталось из вещей.

Без интереса посмотрел на дорогие сервизы, на столовое серебро, сохранностью которого гордилась Маша, на два кресла, на письменный стол, спросил сердито:

— Ну а вырезки–то мои кому понадобились? Неужели и их украли?

— Да это всё Нина Георгиевна увезла, — радостно сообщила Маша.

— Ну а помните, на столе у меня лежало всякое барахло?

— Тоже увезла. Тоже.

Он вздохнул облегчённо; со стороны, с усмешкой, посмотрел на себя: «Странно, что ничтожные сувениры мне дороже языческих идолов и Поля Гогена». И, вспомнив о чемодане, подумал: «О деньгах–то я ведь тоже не сокрушался».

Напившись чаю, отправился на телеграф, дал телеграмму: «Целую Нину Мишуткой бесконечно счастлив дне выезда сообщу особо».

Наутро с трудом достал билет и дал новую телеграмму. Маша помогла упаковать вещи, проводила его на вокзал. Из Званки он снова телеграфировал Нине. Поезд шёл медленно, не соблюдая расписания, иногда останавливался прямо в поле, а на больших станциях стоял две–три минуты. Отовсюду, где был телеграф, Коверзнев давал телеграммы.

В Вятку прибыли в полночь. Удивительное спокойствие овладело Коверзневым, когда он выходил из вагона. В тусклом свете перрона он ещё не мог различить людей, но теперь уже наверняка знал, что Нина здесь. Он остановился возле подножки, поставил вещи рядом с собой, снял кепку. Белая, как в Петрограде, ночь стояла над незнакомым притаившимся городом. Пахло дымом и гарью. Он обернулся. Нина бежала вдоль состава, держа на руках сонного Мишутку. Коверзнев протянул навстречу ей руки, перехватил сына. Она припала к груди. Потом отстранила его от себя, жадно смотрела в лицо, словно хотела понять, что с ним сделали годы скитаний.

— Валерьян… Валерьян… — шептала она, задыхаясь, чуть ли не в первый раз называя его по имени. Снова прильнула к груди.

Он целовал её мокрые щёки, гладил свободной рукой узкую спину, прижимал Мишутку, прикасался губами к его сонным глазам. Думал: «Если есть сейчас на свете счастливый человек, так это я».

Когда прошло безумие первых минут, они вышли на привокзальную площадь, уселись на вещах, так как ночью в город было отправляться опасно. Говорили, перебивая друг друга, задавая бессмысленные вопросы, вспоминая о пустяках, забывая о главном. Мишутка сидел на коленях у Коверзнева, уплетая привезённый им изюм.

На улице было свежо. Коверзнев развязал один из тюков, вытащил из него забытое пальто, накинул его на острые плечи Нины, закрылся полой, укутал прикорнувшего Мишутку. Пахло нафталином, к этому запаху примешивался запах дыма из депо и махорки, которую нещадно курили по соседству красноармейцы.

Коверзнев осторожно подсунул руку под пальто, отыскал короткий рукав платья жены, добрался до горячего худенького локтя. Она повела плечами, смеясь тихим счастливым смехом, сказала:

— Чудак, я получила шесть твоих телеграмм… За три дня — шесть!

— Седьмая, наверное, ждёт тебя дома. Я отправил семь.

Нина прижалась к его щеке, поцеловала в глаза.

— Правда, у нас хороший сын?

— Как ты, — сказал Коверзнев.

Небо позади их, на севере, начинало постепенно светлеть, сумерки незаметно рассеялись, медленно проплывали лимонные облака. Появились заспанные люди с чайниками, с баулами, с мешками. Потянуло прохладой, потом взошло солнце — большое, оранжевое, хорошо видное сквозь дымку посеревших облаков.

Коверзнев подрядил лошадь, мужичишка погрузил на телегу их вещи, раструсил сено рядом с дубовым бочонком, усадил пассажиров. Потянулись вереницы маленьких пыльных домишек, показался огромный белоснежный собор с золотыми звёздами по голубому куполу, рынок, каменные двухэтажные магазины, река.

Мишутка сонно таращил глазёнки, перебрался на колени к матери…

Макар Феофилактович встретил их без особой радости. Стараясь выдернуть ладонь из рук Коверзнева, ворошил босой ногой свежие стружки… А тот, не замечая этого, тормошил его, говорил громко:

— Так вот какой у Никиты дядя? А я вас представлял богатырём. Рад вас приветствовать!

— Здравствуй, здравствуй. Только больно уж ты шумный, а я шумных не уважаю, — сказал старик.

Не обращая внимания на его слова, Коверзнев сжал руки Дусе, повернул её вокруг и, не зная, что бередит кровоточащую рану, заявил, что она красавица и что не будь у него Нины, он бы определённо отбил Дусю у Макара Феофилактовича.

Старик поджал губы и проговорил угрюмо:

— Много есть охотников до чужих баб, ядрёна копалка.

И этого не понял Коверзнев. Подбросив под потолок Дусиного сына, объявил, что он вылитый Макар Феофилактович. Старик захватил рукой бородёнку, промолчал. А когда уселись за стол, отвёл в сторону свой лафитничек, не желая с Коверзневым чокаться, и сказал:

— Ты вот что, мил человек, подыскивай давай сегодня же себе фатерку. Недаром говорится: ранний гость гостит до обеда, а только поздний остаётся ночевать… А до моей супруги тебе дела нет, так что помалкивай.

Коверзнев недоумённо посмотрел на залившуюся краской Дусю, на потупившую глаза Нину, понял, что, видимо, допустил бестактность, уткнулся в тарелку.

Только ночью Нина объяснила ему, в чём дело.

Он лежал, отделённый от неё тёпленьким тельцем Мишутки, и смотрел в дощатый потолок. Диск луны прилепился к ветке сирени за окном, наполнял горницу голубым сиянием. Высвеченные его светом, отчётливо были видны на низких полатях деревянные грабли, черенки к лопатам, топорища, ружейные ложи, колодки для обуви. Терпко пахло стружками, столярным клеем, лаком, скипидаром… Коверзнев вздыхал, смертельно хотелось курить. Забота о квартире нарушила его спокойствие. Эх, если бы остаться в такой уютной горнице! С каким бы удовольствием он постолярничал вместе со стариком!..

А тот наутро, колдуя с коловоротом над свеженьким опилышем, напомнил:

— Так насчёт фатерки–то похлопочите, пожалуйста, я, конешно, извиняюсь. — И когда Коверзнев в растерянности схватился за бороду, проговорил с насмешкой: — Ты бороду–те не поглаживай, борода козлу не замена.

Коверзнев хотел обидеться, но Нина предусмотрительно дёрнула его за рукав и сказала холодно:

— Не беспокойтесь, Макар Феофилактович. Муж это сделает.

Она подхватила на руки сына и позвала за собой Коверзнева. По шаткому мостику через речку они вышли на железнодорожное полотно. Светило яркое солнце. Пёстрые коровы паслись на заливном лугу перед лесопилкой. Река раскинулась, поблёскивая волнами. Дул ветерок.

Они уселись на песке, поросшем замшевыми лопухами мать — мачехи, в густых кустах ивняка, и только здесь Нина поведала Коверзневу обо всём, что перенесла в этом доме. Слёзы текли из её глаз.

Коверзнев сидел, обхватив руками худые колени, смотрел сквозь кусты на купавшегося в заливчике Мишутку, жадно затягивался трубочным дымом. Думал: «Что мои страдания по сравнению с её? Я должен целовать её ноги… Если бы я мог оградить её сейчас от всего…»

Она скинула старенькое платьице, подставила острые плечи солнцу. Коверзнев отшвырнул трубку на песок, поцеловал жену, почувствовал на своих губах солёный вкус её слёз. Нина откинулась на спину, притянула его к себе, целовала, гладила его лицо, успокаивала:

— Теперь всё будет хорошо, Валерьян. Мы же вместе… Когда вместе, ничего не страшно… Перестань хмуриться.

Он, удручённый, взволнованный её рассказом, молча гладил её волосы.

— Валерьян, ну перестань! — горячо шептала она. — Мы же вместе! Мы же оба!..

Она прижалась к его груди, шептала прерывисто:

— Валерьян, перестань, не думай, всё же прошло… Мне хорошо с тобой… Я люблю тебя, как ты не понимаешь этого?.. Ах какой ты глупый! Неужели ты не видишь, что я хочу от тебя ребёнка?..

Столько самоотречения было в её словах, столько ласки, что Коверзнев понял: он любим. Он стал жадно целовать её в губы, лицо, шею. Он никогда прежде не думал, что страсть может быть такой целомудренной и захватывающей.

Они боялись пошелохнуться. Устало следили за ловким загорелым Мишуткой, который булькался в воде.

Сколько раз Коверзнев вспоминал впоследствии, как вели они себя в эти дни… Смирно лёжа по ночам за ситцевой занавеской, разделённые сыном, они разговаривали шёпотом, а с утра, забрав с собой скудный завтрак, уходили на берег реки и, предоставив Мишутке полную свободу, исступлённо ласкались на горячем песке… Позже Нина сказала, что к ней вернулась вторая молодость; а Коверзнев думал, что было время, когда он считался одним из самых популярных людей в Петербурге, на фронте вызывал зависть всех офицеров, в Париже мог сорить деньгами направо и налево, и — как странно! — только сейчас понял, что голодный, выслушивающий нарекания полусумасшедшего Макара, впервые по–настоящему был счастлив.

А через несколько дней он нашёл комнату — совсем близко, на горе, над Макаровым домиком, и они перетащили туда свои пожитки.

18

Турчонок в деревянных сандалиях потрясал газетой и одурело выкрикивал:

— «Татуированный русский моряк напоил всех собак Галаты дузиком!» Спешите купить газету! Весь Стамбул зачитывается его проделками!

Татауров, от безделья прислонившийся к шероховатому стволу чинары, вздрогнул: «Так это же обо мне?» Глядя, как расхватывают газету, подумал тоскливо: «От такой сенсации в Петербурге ломился бы джан–темировский цирк». Эх, если бы удалось попасть в чемпионат — он не пожалел бы выпивки для лошадей, не только для псов… Но с этими проклятыми турками невозможно договориться — размахивают руками, лопочут на своём тарабарском языке, только одного аллаха он и понимает в их выкриках.

И вдруг Татаурова осенило: а что, если пойти и — к чёртовой матери — бросить вызов всем участникам чемпионата? Газетная новость будет сегодня у каждого на устах, он продемонстрирует свою татуировку — неужто не поддержит его публика?