Чемпионы — страница 36 из 102

Он оттолкнулся от чинары и решительно направился к цирку, брезентовое шапито которого возвышалось над палатками и лотками базара. Ветер тащил по булыжникам мусор с пылью, валялись папиросные коробки, оранжевая кожура апельсинов. Стаи мух, крупных и надоедливых, кружились вокруг громадных вертелов. Над раскалёнными угольями мангала томились и лопались помидоры, в которых зовуще купались шашлыки. С треском разбрызгивая кипящее масло, плавали лоснящиеся чебуреки… Побрякивая в кармане курушами, Татауров с завистью смотрел на пыльных собак с ошалевшими от перепавшей подачки глазами. После вчерашней попойки у него осталась одна заветная лира.

Постояв, он пошёл дальше, принюхиваясь к приторным запахам сладостей — рахат–лукума, шербета, засахаренных каштанов, тминной и арахисовой халвы. Пар чёрного кофе щекотал нос…

Раздвигая галдящую на всех языках мира толпу, проезжали на телегах безногие солдаты, шныряли чёрные от загара нахалы–подростки, толкались проститутки, сутенёры, оборванцы и прочий сброд, населяющий Галату… К разноязыкому говору толпы этого нового Вавилона примешивались щёлканье бича, крики ишаков, скрип арбы, женский визг, железный звон жестянщиков и лудильщиков, рожок бродячего музыканта; да вдобавок ко всему рядом дребезжал трамвай…

От неистового шума, одуряющих запахов, от нестерпимо палящего солнца Татауров почувствовал дурноту. Выбрался в тень кипариса, прислонился к стенке меняльной лавки. Рядом что–то непонятное лопотали лохматые старики, а он, не слушая их, думал о том, что вся затея может окончиться плачевно — разложат его турки на обе лопатки, ведь он так давно, с самой Казани, не тренировался. А тогда придётся с позором возвращаться в кофейню, унижаться перед Шюкрю–беем — умолять, чтобы взял обратно в вышибалы. При этой мысли Татаурова передёрнуло, перед глазами возникала узкая, как коридор, улица без тротуаров, древние плиты у входа в кофейню, на которых ему одному приходится драться с десятком английских или французских моряков, отуманенных водкой, и он пробормотал вполголоса: «Нет, нет, надо отважиться». Выскреб из кармана оставшуюся мелочь, добавил к ней припрятанную лиру; жадно елозя усами в янтарном жире, съел солидный кусок горячего мяса и, вытерев двупалой ладонью рот, направился к цирку. Зная, что до открытия ещё несколько часов, он побродил вокруг, послушал перебирающего струны слепца и решил где–нибудь соснуть. В поисках укромного местечка вышел к мечети у старого моста Мухамеда, забрался в кусты и, поглядывая на голенастых аистов смежающимися глазами, вскоре задремал.

А часа через три зрители последнего ряда цирка с любопытством поглядывали на обрюзгшего детину, который с трудом втиснул свой широкий зад между такими же оборванцами, каким был сам. Уперев руки в колени, он поиграл непомерными бицепсами, украшенными мутно–голубой татуировкой. И никто из них не удивился, когда, завидев вышедших на парад борцов, он стал пробираться к арене.

Он спускался по забитым зрителями ступенькам грузно, с достоинством отодвигая с пути людей, молчаливо перешагивая через мальчишек. В его медлительности была явная нарочитость. И он добился своего — как магнитом, притянул к себе взгляды всего цирка. Любопытный шёпот перерос в гул, и когда кто–то прокричал восторженно и визгливо, что это тот самый моряк, который вчера напоил дузиком галатских собак, — под куполом раздались хлопки и свист.

Татауров неторопливо подошёл к барьеру и так же неторопливо, молча, начал стягивать через голову рубашку. Когда на его просторной, как столешница, спине обнажилась непристойная татуировка, кое–где разряженная белыми стянутыми рубцами от фурункулов, — цирк замер в восхищённом ахе. А он аккуратно повесил рубашку на барьер, обвёл взглядом ярусы и проговорил на ломаном турецком языке:

— Вызываю весь чемпионат, — и добавил по–русски: — Вот так.

Сизовыбритый антрепренёришка в лоснящемся фраке закричал что–то на непонятном левантийском наречии и замахал на Татаурова руками.

Татауров протянул через барьер лапу, сгрёб его за манишку и, притянув к себе, рявкнул по–русски:

— Не лопочи, азиат! Всё равно буду бороться!

Не выпуская рвущегося человечка, снова обвёл взглядом ярусы, вызывая аплодисменты. Он не разбирал ни одного гнусавого слова из того, что выкрикивали собравшиеся, но понимал — его поддерживают.

Кто–то прыгал вокруг него и бесновался, полицейский толкал его в спину, а Татауров стоял, как утёс, и с усмешкой в усах смотрел на их суету. Борцы сбились в кучу и тоже лопотали что–то непонятное. Многие из зрителей, наступая на ноги соседям, толкаясь и крича, бросились к арене. Английский моряк в синем берете с помпоном ткнул Татаурова в рыхлую грудь, на которой разлеглась мутно–голубая русалка, и воскликнул:

— О! — ткнул в живот и снова произнёс: — О!

Татауров напряг мышцы, чтобы налитое водкой и рахат–лукумом тело не было дряблым, и англичанин, похлопав его по гранитному животу, заговорил по–своему; указывая на арену, подталкивая к борцам Татаурова, требовал, чтобы ему разрешили бороться.

У барьера появился врангелевский офицер. Царапая пьяными пальцами кобуру, закричал свирепо:

— Янычары! Нехристи! Так вас растак! Это знаменитый чемпион мира! Поджилки затряслись? Боитесь? — и, подняв в вытянутой руке наган, выстрелил в брезентовое шапито, пьяно полез целоваться с Татауровым.

Цирк визжал, грохотал, свистел. Какие–то восточные людишки прыгали вокруг, прищёлкивали языками, возводили руки к куполу. То и дело слышалось: «О аллах! А аллах!»

И Татауров успокоился: среди хозяев цирка дураков не бывает; назавтра ещё сам будет благодарить за подскочившие сборы.

Публика, поняв, что её не лишат зрелища, которое сулило быть интересным, начала затихать.

С угрюмой улыбкой слушал Татауров маловразумительные условия. Пришлось согласиться на бесплатную борьбу. Однако, обратившись за поддержкой к зрителям, он выдвинул одно условие: приз, обещанный победителю, должен быть не липовым.

— Знаем мы вашего брата, — сердито сказал он. — На афишах одно, а на деле другое, — и потребовал избрать жюри.

Это требование привело публику в восторг. К арене снова начали выскакивать людишки в фесках. Татауров недоверчиво смотрел на них, настаивал, чтоб в жюри включили русского офицера, тянул за рукав англичанина. «О!» — произнёс тот и покровительственно похлопал борца по крутому плечу.

Отказавшись от раздевалки, Татауров перепрыгнул на арену и, раздевшись, оглядел своего противника. Тот был тоже крупен и жирен. Восточные влажные глаза его, похожие на маслины, смотрели насупленно и грязно из–под нависших бровей, но Татауров выдержал его взгляд.

Наконец на арене был установлен стол, шумливое жюри расселось за ним, и сизовыбритый поднёс к губам свисток.

Татауров представил роскошные гостиницы Перы, айсоров–чистильщиков под балдахинами, томную музыку румынского оркестра за зеркальными окнами ресторана — и ринулся на турка яро и неотвратимо. Рука сразу же соскользнула с бритого бычьего затылка, вросшего в жирные плечи, но тут же нащупала рот, мяла, давила, вцеплялась. Но турок был опытен — вырвался, ударил паскудным теменем в лицо. Тараща глаза, которые заливала кровь из носа, Татауров изловчился, заложил воспетый репортёрами двойной нельсон, начал ломать голову проклятого турка. Пальцы соскальзывали с выбритой до блеска конусообразной головы, не могли отыскать шеи. Борцы рухнули на ковёр, перевернулись несколько раз, хватая и царапая друг друга. Руки скользили по потным телам. На какое–то мгновение Татаурову удалось облапить толстую, как бревно, ногу, он начал выворачивать её, сцепляя в замок ладони, но железное колено выбило искры из его глаз. Отлетев от противника, он ошалело вскочил на четвереньки и почувствовал, как сразу громадная туша обрушилась на него в прыжке, подминая под себя, отыскивая пальцами рот, разрывая его в кровь. Татауров замер, отдыхая, собираясь с силами. Сквозь пелену пота и крови мелькнули перед ним беснующиеся ярусы, выплыла напряжённая физиономия матроса с помпоном, налитые ожиданием глаза офицера; прошелестели требовательные слова сизовыбритого; туша что–то проговорила в ответ — торжествующе и гортанно. И наливаясь ненавистью, Татауров резко бросил своё девятипудовое тело назад, перекидывая турка через себя. Промелькнули над ним белые ноги, разбросанные в стороны, как ножницы, и со стремительностью, которую нельзя было ожидать от этого обрюзгшего тела, Татауров косым прыжком настиг его в полёте.

Цирк, казалось, сошёл с ума… Татауров устало встал, протянул руку глядящему на него в растерянности борцу и, продляя бешенство овации, медленно поднял его на ноги. Выдавив в его лицо: «Что, получил, мусульманская морда?» — раскланялся на все стороны.

Снова зацыкали, защёлкали вокруг него людишки в фесках, англичанин восторженно и звонко хлестал его ладонью по спине, врангелевский офицер, плача и матерясь, целовал его в губы.

Когда хозяин, уведя его за кулисы, сказал, что берёт его в чемпионат, Татауров проворчал миролюбиво:

— Давно бы так, дура, — и сам перевёл на турецкий: — Давно пора было допустить, бей–эфенди.

Убедившись в зеркале, что глаза его светятся угрюмым и дерзким высокомерием, объяснил с достоинством, подбирая слова:

— Я чемпион мира. Знаменитый борец из Петербурга.

— О! Петербург! — понятливо закивал головой хозяин. — Северная Пальмира, Пушкин, Чинизелли, дядя Ваня, Коверзнев.

— Да, да, Коверзнев, — обрадовался Татауров.

— Коверзнев! — воскликнул хозяин. — Знаменитый цирк! — и стал шарить по книжной полочке. Протянул ему книжку Коверзнева.

Татауров дрожащими руками разлистнул её на своём портрете и, счастливо смеясь, тыча в него пальцем, проговорил:

— Я это, азиат, я, — и снова перевёл: — Узнаёшь меня, бей–эфенди?

— Узнаю, — сказал хозяин. — А русский борец меня узнаёт? — и протянул портрет, на котором он был запечатлён в цилиндре. — Да не прогневается аллах, это были хорошие времена. Мой цирк тогда славился на всю Румынию.