Он всё искал кого-то глазами; потом, приподняв рукав, посмотрел на часы. Медленно разогнал ладошкой дым и попросил:
— Если можно, налейте сельтерской. — Отхлебнув из бокала, ещё раз оглядел зал. Покосился на соседей по столику, сказал шутливо: — Как тут не поверишь в высшее существо: услышало оно мои молитвы и ниспослало мне вас... Не хмурьтесь, через три минуты я освобожусь и всё объясню.
Коверзнев угрюмо молчал, поглядывая исподлобья на Джан-Темирова, который, как никогда, казался вульгарно щеголеватым.
Дверь в кафе распахнулась, на пороге появился толстенький человечек в котелке. Джан-Темиров поднялся ему навстречу и, не отвечая на подобострастный поклон, заговорил торопливо о чём-то, склоняясь над ним. Человечек раскланялся, прикладывая к груди пухленькие руки, унизанные перстнями. Джан-Темиров вытащил из внутреннего кармана пачку денег, отсчитал ему половину. Тот быстрым движением спрятал их и, всё так же кланяясь, пятясь, пошёл к дверям.
Вытирая пальцы носовым платком, Джан-Темиров сказал:
— Ну, вот и всё. Я в вашем распоряжении.
Коверзнев молча смотрел на него, думая: «Всё комбинации... По-прежнему делает деньги». А Джан-Темиров предложил:
— Идёмте ко мне в гостиницу, — и стал застёгивать пальто.
Коверзнев допил чёрный кофе с лимоном, потёр переносицу, стараясь окончательно прогнать хмель. Опираясь обеими руками о столик, медленно поднялся. И только когда вышли на улицу, сказал:
— До сих пор не могу поверить, что это вы.
— Будьте уверены — я. И, между прочим, я здесь уже два месяца... Удивительно, как мы не могли встретиться раньше?
— Очевидно, потому, — произнёс задумчиво Коверзнев, — что у Фанкони я редкий гость.
— А-а... Вы предпочитаете более крепкие вещи?
— Да, — усмехнулся Коверзнев. — Бутылка водки может оказаться неплохим собеседником.
— Тогда каким же образом я застал вас сегодня за кофе?
— Результат самобичевания. Допил до того, что испугался, как бы не одичать вконец, — пожал плечами Коверзнев.
Обмениваясь подобными фразами, они вышли с Екатерининской на Дерибасовскую. Джан-Темиров, не останавливаясь, купил у девушки веточку жасмина и протянул Коверзневу со словами:
— Помнится, вы когда-то его очень любили.
Коверзнев с удивлением взглянул на него, молча взял цветы. Не от них, а оттого, что Джан-Темиров помнил его привязанности, оттого, что был так участлив — защекотало в носу. Чтобы скрыть выступившие слёзы, он уткнулся лицом в прохладный жасмин. Но тут же решил: «Если дело дошло до цветов, значит, я ему нужен зачем-то всерьёз». Шагал, втягивая голову в плечи— дул ледяной ветер с херсонских степей. Задумавшись, не заметил, как очутились перед «Лондонской». Расшитый золотом швейцар распахнул перед ними зеркальную дверь, и Коверзнев опять с неприязнью отметил, что Джан-Темиров приостановился, с подчёркнутой предупредительностью уступая ему дорогу. И в номере, что опять ему не понравилось, он отобрал у Коверзнева шинель и сам повесил её на вешалку. Шагая по двум комнатам, Джан-Темиров объяснял, почему отказался от просторных апартаментов, сетовал на то, что по ночам не бывает света, тогда как он страдает бессонницей; убрал с постели пачку газет.
Коверзнев сидел в кресле, упёршись в подлокотники, хмурился.
Оглядев его застиранную гимнастёрку, Джан-Темиров сказал:
— Не нравится мне что-то ваш вид. Где знаменитая блуза с напуском? Где шёлковый бант? Где традиционная трубка?
— Я давным-давно не арбитр, а офицер русской армии, — усмехнулся Коверзнев. — Что же вы хотите от меня?
Джан-Темиров приподнялся в кресле, наклонился к нему, резким движением сорвал один погон и бросил в угол:
— Вот чего я хочу!
Кровь прилила к лицу Коверзнева, рука потянулась к кобуре. Мелькнула мысль: «Я сам мечтал об избавлении от погонов, но не таким путём... Чтоб каждый подлец, наживающийся на нашей крови...» Он вскинул взгляд на Джан-Темирова и встретился с обезоруживающей улыбкой.
— Бросьте, — сказал тот. — Не надо красивых жестов. Неужели вы не понимаете, что понятие «честь офицера» давно отошло в область предания?.. Что символизируют ваши погоны? Верность царю? Так его давно нет.
— Я присягал русскому народу в лице...
Джан-Темиров махнул рукой:
— Глупости. Как это так у вас получается: присягали народу на верность — и воюете против народа?
Плечи Коверзнева устало опустились, он сгорбился.
Джан-Темиров поднялся, сделал к нему шаг и взялся за другой погон. Коверзнев отстранил его медленным движением.
Джан-Темиров пожал плечами. Глядя на него с улыбкой, как на ребёнка, сказал:
— Неужели вы не понимаете, что у русского народа давным- давно новое правительство и его никто не сбросит? Только кретины не понимают, что если сто пятьдесят миллионов мужиков и пролетариев поставили своё правительство, то это будет прочно. Это вам не какая-нибудь камарилья из профессоров и адвокатов.
— Если вы такого мнения, — сердито возразил Коверзнев, поднимая глаза на стоящего перед ним Джан-Темирова, — то почему вы сбежали из советского Петербурга, почему ошиваетесь в деникинской Одессе? И почему хотите (простите меня) драпать в Европу?
— Не нервничайте. Во-первых, мне с новой Россией не по пути. А во-вторых, если бы я и захотел остаться, то меня бы хлопнули у первого же забора, как эксплуататора и классового врага.
Коверзнев снова опустил глаза; угрюмо молчал.
— Чудак, — с улыбкой сказал Джан-Темиров. — Я же добра вам желаю. Вы что, не понимаете, что дни Одессы сочтены? Сейчас все будут думать лишь о своей шкуре. Слышите, французский дредноут стреляет через Одессу? Сейчас офицеры не чета вам постараются избавиться от погонов... Вы попрекаете меня тем, что я собираюсь бежать из России? Ну, а вы разве не побежите? Да вас прежде, чем меня, поставят к стенке. Так что нечего играть в благородство и верность присяге. Всё равно вам погоны больше не понадобятся.
Снова усталым движением плеча Коверзнев избавился от руки Джан-Темирова, проговорил медленно:
— Нет, нет... Если я сниму их, то только сам. Ни вам, ни даже красным я этого сделать не дам.
Он прошёл в угол, наклонился тяжело и подобрал погон. Не глядя на Джан-Темирова, попросил нитку с иголкой.
Джан-Темиров усмехнулся, но не возразил. Звонком вызвал горничную и передал ей просьбу Коверзнева. Через минуту, с улыбкой наблюдая за его неумелыми руками, пришивающими погон, произнёс:
— Валерьян Павлович, будьте умницей: пошлите всё к чёрту, едемте со мной в Париж. В четырнадцатом году вы не успели там провести гастроли — проведём сейчас. Парижане хотят веселиться, им будет импонировать борьба с быком.
Теперь уже усмехнулся Коверзнев:
— Да, но для этого нужен Никита, ибо мы с вами, даже вдвоём, не справимся с быком.
— А, ерунда! Найдёте другого, — беспечно сказал Джан-Темиров.
Коверзнев покачал головой:
— Я не уверен, что буду вам полезен.
— Наивный человек! Да я же не знаю французского! Так что вы для меня просто находка, и я, а не вы у меня в зависимости. Вы действительно наивный, непрактичный человек. Неужели вы могли подумать, что я мог бы вас облагодетельствовать?
Коверзнев уже не слушал — навязчивая мысль вновь сверлила мозг: «Да, да, всё бессмысленно, и где найти силы, чтобы относиться к происходящему по-джантемировски? За что я сейчас воюю? Чтобы вместо Николая сидел на троне Деникин? Колчак? Великий князь Николай Николаевич? И что изменится? Честных людей по-прежнему будут бить в охранке? Рабочие будут трудиться по шестнадцать часов? Мужики будут есть хлеб с лебедой, и целые деревни слепнуть от трахомы?»
— Валерьян Павлович, я же вам предлагаю великолепный выход из грязной игры. Ну как? По рукам?
Коверзнев поднял голову, взглянул задумчиво. Не на Джан- Темирова, а мимо, сквозь стену; глядел долго, не мигая. Потом вздохнул и, поднимаясь, сказал: так быстро он ответить не сможет.
— Да боже мой! — всплеснул руками Джан-Темиров. — Да какой может быть разговор? Само собой разумеется. За ваше решение я спокоен — поедете: Одесса долго не продержится.
12
Нелегко было Нине жить в чужой семье. И если бы Мишутка не менялся у неё на глазах, она не выдержала бы и уехала назад в Петроград — пусть снова голод, холодная пустая квартира, всё что угодно, лишь бы не слышать ворчания старого Макара, не видеть его взгляда, следящего за каждым положенным в рот куском.
Но стоило ей вспомнить виноватую улыбку ребёнка, представить, как он целыми днями неподвижно лежал у неё на руках,— и она говорила себе: «Нет, нет, ради Мишутки я вынесу любые унижения».
Сын бегал всё лето босиком, в одних штанишках, такой же загорелый и зачастую такой же чумазый, как Дусин Ванюшка, и по вечерам, забравшись к ней на колени, говорил:
— Всегда будем здесь жить, ладно?
— Ладно, — соглашалась она, улыбаясь, причёсывая его непослушные русые волосы.
В благодарность за согласие он чмокал её в губы.
Она прижимала его к груди, осыпала поцелуями, шепча:
— Ласковый мой, хороший мой, ненаглядный...
Он заметно поправился, тельце его стало крепким, рёбрышки прощупывались с трудом.
Едва проснувшись, он вместе с Ванюшкой бежал к речке, которая протекала в нескольких шагах от окон, забирался в полузатопленную лодку и играл там с приятелем в моряков.
Ради того, чтобы он не испытывал ни в чём нужды, она не жалела привезённых вещей, и Дуся с утра уходила с ними на базар и возвращалась с продуктами. У них почти каждый день был наваристый суп, мясо из которого полагалось Макару и детям. Дуся с Ниной к мясу не притрагивались. Хлеба у них было вдоволь. И какого хлеба — пышного, с хрустящей корочкой!
Особенно легко стало, когда поспели свои овощи. Нина готовила из них салаты. До чего только не доходила её фантазия! Салат из редиски с картошкой, из свежей капусты, из мятого сочного лука, посыпанного солью с сахарином, из гороха. Она ухитрялась делать их даже из зелёной, ошпаренной кипятком крапивы.