Чемпионы — страница 23 из 102

— Возьмите! Подавитесь! Низкий вы человек! Загубили жизнь Дусе! Она вас кормит, одевает, а вы что с ней делаете?! Залейтесь этой водкой, я за неё последнюю, мамину вещь отдала!

Она рванула ворот платья так, что горохом посыпались на пол мелкие пуговицы, и захлебнулась в плаче. Дуся обняла её за плечи, увела за ситцевую занавеску. Тихонько подкрался Мишутка и, проскользнув под Дусиной рукой, прижался к матери, гладил её щёки, обнажённую грудь.

— Мама, мамочка, — шептал он испуганно, — не плачь, не надо... Улыбнись... Тебя дедушка обидел, да?.. Он нехороший,— и начал сцеловывать слёзы с её щёк, прикорнув на её коленях, незаметно уснул.

Нина всё ещё время от времени вздрагивала, старалась не шевелиться — берегла его сон. Потом осторожно переложила его в постель, сняла с себя мокрое платье и, голодная, забралась к сыну под одеяло, прижалась к беспомощному тёпленькому тельцу, тряслась от озноба.

Утром, не глядя в глаза Дусе и Макару, заявила, что с этого дня будет питаться отдельно от них.

Макар сидел насупившись, глядя в окно на дождливую улицу, барабанил пальцами, молчал. Дуся начала было уговаривать Нину, но та оставалась непреклонной. Пересчитала деньги, оставшиеся от серёжек, сходила на рынок, пообедала с сыном всухомятку. Дуся принесла на их половину жаркое, говорила, чтобы Нина не обращала внимания на старика, всё, дескать, обойдётся. Нина молчала, смотрела в сторону.

Так продолжалось несколько дней, и в конце концов, видя Нинино упорство, Дуся уговорила мужа отдать квартирантке половину картошки и овощей. В подполье отвели специальный угол под её запасы, на кухне поставили отдельный столик; Дуся дала ей кое-что из посуды... Началась жизнь на две семьи.

К рождеству у Нины кончились деньги, и она с Мишуткой некоторое время питалась одной картошкой... Так плохо Нина ещё не жила никогда; в Петрограде было тяжелее, но там она не чувствовала унижения. Мысль о возвращении домой приходила к ней всё чаще и чаще, но Маша в письмах отговаривала её от этого — с продуктами стало ещё хуже, нет дров, за керосином приходится стоять по нескольку дней.

Жизнь многому научила Нину. Разве поверила бы она несколько лет назад, если кто-нибудь сказал бы ей, что она станет торговать на рынке пирогами? Она покупала муку, стряпала морковные и свекольные пироги, продавала их и на эти деньги снова покупала муки, чтобы большую часть её опять израсходовать на стряпню для продажи.

Это было трудно и унизительно, зато её сын всегда был сыт. Сама она, правда, зачастую глотала слюнки, глядя, как какой-нибудь покупатель уписывал за обе щеки купленные у неё пирожки.

Иногда приходилось часами мёрзнуть на ледяном ветру, иногда мокнуть под тающим снегом. Но хуже всего было выслушивать оскорбления, на которые не скупился базарный люд.

Случалось, она видела в толпе подвыпившего Макара, который продавал деревянную лопату или топорище, но он всякий раз обходил её стороной. Зато в обычные дни он расшвыривал свои инструменты и, запинывая босыми ногами стружки к ней под занавеску, пьяно ругался, обзывая её торговкой...

Жизнь казалась Нине невыносимой, но Мишутка рос сытый, здоровый, весёлый, и Нина перестала думать о возвращении в Петроград.

13

Джан-Темиров прав: надо плюнуть на всё, выйти из этой грязной игры. Иного выхода нет, возвращения в Петроград нет, с прошлым покончено... Но только — Нина, Нина, Нина... Где ты там?.. Скорее бы достать денег, выписать её в Париж, снять скромную квартирку, обязательно на Монмартре: там в каждом кафе, на каждой мансарде — гении в потенции, таланты, ищущие новых путей в искусстве; сидеть бы с ними за цинковой стойкой, потягивать аперитив, спорить, слушать стихи... Ох, какая может быть жизнь!.. А разве не наслаждение — показывать Нине вечный город?..

И хорошо бы разыскать Никиту. Ведь вынырнет же он на поверхность, если только останется жив! Ну, а с Никитой сам чёрт не страшен — он не просто быка возьмёт за рога, а парижан! Мёртвой хваткой! Будут плакать и стонать от восторга. Тут-то уж им, пресыщенным войной, мы пощекочем нервы. Джан-Темиров отгрохает цирк почище петроградского. Цирк «Гладиатор»! Схватка человека с быком! Легендарный русский силач!

Коверзнев покосился на Джан-Темирова благодарным взглядом— молодец, да и выглядит очень импозантно: большеносый, смуглый, в светлом фланелевом костюме, галстуке «фантази». Внушителен. И даже искусственный глаз не портит вида — делает его лицо мужественным.

Приятно сидеть с ним в лучшем ресторане и видеть подобострастные взгляды дельцов и спекулянтов. Лестно, когда этот буржуй сам распахивает перед тобой дверь, подчёркнуто вежливо уступает тебе дорогу. Взгляды всей этой шушеры, которая заполнила Одессу, устремлены на тебя — неспроста знаменитый коммерсант заигрывает с тобой.

Коверзнев даже перестал оттачивать на Джан-Темирове своё остроумие и принимал от него всё, как должное: и явное заигрывание, и деньги, и апартаменты в гостинице «Лондонской», где жили генералы, и мундир от лучшего портного. А почему бы и не принимать? Ведь, действительно, это он, Коверзнев, будет приносить ему колоссальные барыши своими чемпионатами.

Даже потуги Джан-Темирова прослыть аристократом не раздражали его: что ж, каждый человек может иметь свои причуды.

Вот и сейчас хозяину взбрела новая идея: обставить парижскую квартиру только «Чиппендейлем». Отхлёбывая маленькими глоточками дымящийся ароматный кофе, он спрашивал:

— Слышали, конечно, о такой, Валерьян Павлович?

Коверзнев миролюбиво усмехнулся: спекулянт, комбинатор — и учит, да кого — его, Коверзнева. Произнёс, выпуская дым, отставляя руку с только что купленной старинной пенковой трубкой:

— Английский мастер. Восемнадцатый век.

— Да-да. Произведение искусства, а не мебель, — мечтательно сказал Джан-Темиров. — Эх, Валерьян Павлович, Валерьян Павлович, видели бы вы, какой «Чиппендейль» был у меня в Петрограде... И вообще, знали бы вы, какие вещи прошли в течение этих двух лет через мои руки... На вес золота их продавал... Да, сколько с моей помощью их уплыло из Петрограда. В Стокгольм, в Стокгольм, а дальше — по всему свету; больше в Америку. А кое-что и в Париж; может, встречу ещё там своих старых знакомцев: кресло или деревянного идола, наподобие тех, что стерегут вход на вашу арену...

Коверзнев нахмурился. «Аристократ чёртов: мебель ему, видите ли, подавай «Чиппендейль», а такта никакого — опять напоминание о Нине, бередит рану...» Напоминание это было тем более неприятно, что Коверзнев шёл на свидание с Лорой. Он понимал, что эти отношения надо было пресечь в самом начале, но ничего не мог поделать с собой. Она наивна, сентиментальна и экзальтированна — всё это так, но как оттаивает с ней сердце!..

Коверзнев достал часы: пора. Попросил прощения у Джан-Темирова и поднялся, натягивая свежую перчатку. Он знал, что позирует, но он этого именно и хотел. Пусть скоробогачи и помещики смотрят на него с ревностью и завистью, пусть узнают в нём знаменитого «профессора атлетики». Он пройдёт эти пятьдесят шагов до дверей походкой самоуверенного офицера, стройный, затянутый в блестящую форму, надменный...

Он так и прошёл их, эти шаги, ни на кого не глядя, картинно натягивая вторую перчатку, чувствуя спиной завистливые взгляды мужчин и любопытные — женщин; у выхода на миг задержался, хотя дверь была распахнута, и бросил швейцару, который переломился в поклоне, баснословные чаевые — ассигнацию с изображением царь-колокола.

На улице пахло лимонами и акацией. С моря тянуло прохладой. По Дерибасовской плыла нарядная толпа, ослепляюще сверкали зеркальные витрины. Похожий на Джан-Темирова чистильщик шлифовал узконосый ботинок молодого пижона. Прошли два греческих солдата в юбочках цвета хаки и в шапочках с кисточками. Широкая деревянная тумба на углу Ришельевской была облеплена афишами. Коверзнев остановился, чтобы прочитать их: в варьете Убейко и Вертинский; в кино «Разбойники Антона Кречета» по нашумевшему роману Раскатова, «Поцелуй сирены» с Верой Холодной и Руничем.

Он купил изящный букетик цветов и мимо оперы вернулся на Николаевский бульвар — к Дюку. В память о знакомстве они встречались именно здесь...

Она уже ждала его — некрасивая, влюбчивая и слезливая двадцативосьмилетняя девица из чиновничьей семьи, девица, которая после десятиминутного разговора его раздражала и в которой он ничего не мог открыть для себя уже после первой встречи, — чужой человек... Нина и — Лора! Ничего более разного не могло быть! А вот — нужна ему... Зачем? Для чего? Он злился на себя, иронизировал и издевался над собой, но едва приближался вечер, — спешил на свидание.

Лора заметила его, вспыхнула, смущённо улыбнулась, сделала торопливый шаг навстречу, остановилась в нерешительности. А он шёл так же, как по ресторану, надменный, стройный, затянутый, ударяя маленьким букетиком по облитой перчаткой ладони. Поцеловал её руку, протянул цветы.

Она всякий раз заливалась краской до корней волос и говорила, что ей никто до него не целовал руки, не дарил цветов. На её глазах выступали слёзы, и Коверзнев не мог понять — от смущения или от благодарности?

Лора с восторгом заговорила о его новой форме, и ему почему-то сразу стало скучно. Коверзнев, взяв её за локоть, подвёл к лестнице. Под ногами раскинулся порт. Море казалось тёмно-синим; вдруг то там, то тут на нём появились изумрудные пятна, стали расти; испещрённые белыми барашками, они напоминали Неву в конец ледохода; брызнуло солнце, осветило Воронцовский маяк; за молом — на внешнем рейде — стояли серые громады кораблей. Ох, сколько их здесь! Сколько смертоносных стволов! А ничего не сделают, разведут пары и — восвояси. Уйдут как миленькие, и крейсер «Мирабо», и броненосец «Скирмишер», и дредноут «Сьюперб», и все остальные с ними за компанию. И чёрт с вами, и скатертью дорога, и я — следом...

Коверзнев горько усмехнулся.

— Что вы? — спросила Лора.

— Так, своим мыслям.

Она нерешительно погладила его руку между перчаткой и рукавом: