лениво брехнула собака. Он не мог определить, где находится, — скорее всего, между Ланжероном и Отрадой. Прошёл ещё некоторое время по петляющей тропинке, прислушиваясь и приглядываясь.
Он шагал устало, облизывая расцарапанные руки. И вдруг впереди — на фоне светлого неба — увидел три фигуры. Трудно сказать, что ему сейчас помогло, — воображение или острый глаз, — но он отчётливо различил на людях и котелки, и бриджи с крагами. Он замер, словно превратился в столб; потом присел и боком, боком отполз в тень тополя. Чуть ниже лежала перевёрнутая лодка. Бередя руки острым щебнем, он заполз под неё и замер, выглядывая.
Конечно, это были они. Сейчас, когда они приближались, он рассмотрел их отлично. Вскоре стали слышны их голоса:
— Ты, может быть, хочешь иметь дело с Мишей Япончиком? Так иди до Миши Япончика. Весёленькую жизнь ты будешь иметь от него.
Хриплый поддакнул:
— Спроси у него, Жора, как он любил чужие ценности. Пусть покажет денежки, которые он взял через армянина, а то я их не вижу. Может, они у него в кармане? Так скажи ему, что это одна видимость. Может, он стал сейчас сам миллионер? Так пусть будет на здоровье миллионером.
— Что вы с меня смеётесь? — взмолился тоскливый голос.— Идёмте лучше к Ханжонкову. Больше ему некуда скрыться.
Не отвечая, хриплый проговорил:
— Спроси у него, Жора, как ему нравится быть миллионером? Или ему больше нравится песенка: «Шармак ходит голый, босый, зато курит папиросы»?
Когда голоса затихли, Коверзнев перевернулся под лодкой на спину и дрожащими руками вытащил из кармана трубку; закурил осторожно. Задумался. К Ханжонкову? Значит, он подле кинофабрики? Это ведь совсем рядом с Лорой... Бедная, она мечтала встречаться в Петрограде... Какой там к чёрту Петроград! Сейчас перед ним маячит Париж... Бедный Джан-Темиров, не видать тебе Парижа...
Он выбил трубку и выполз из-под лодки, потягиваясь, с оханьем потирая ушибленные места. Как будто бы всё было спокойно.
По пригоркам, раздвигая колючие кусты боярышника, перебираясь через трещины, увязая в гальке, он пошёл к Малому Фонтану.
Когда он оставил за спиной Аркадию, забрезжил рассвет. А он всё шёл и шёл, прихрамывая, раздирая рот в нервной зевоте, мимо пещер, оползневых глыб, вдоль бесконечного моря, продираясь сквозь кусты дрока и бересклета.
Оранжевый шар солнца выкатился из-за серой кромки воды; она окрасилась в зелёный цвет, запестрела весёленькими барашками. Коверзнев разделся по пояс; поёживаясь от холода, раздвинул водоросли и тщательно умылся.
Одежда его никуда не годилась. Он оборвал погоны и вместе с портупеей и наганом закопал их в гальку. Снова вспомнил Джан-Темирова. Печально покачал головой. Теперь, когда он остался полновластным хозяином чемодана («Ваша левая рука сейчас самая богатая в Одессе»), можно было ознакомиться с его содержимым. В долларах и франках он плохо разбирался— тут надо было просто-напросто доверять опытности Джан-Темирова, но деникинские «колокола» (ассигнации с изображением царь-колокола) определённо обрадовали Коверзнева. Рассовав их по карманам, он спокойно направился по тропинке наверх. Места были незнакомые. Только на трамвайной остановке он узнал, что это была 16-я станция Большого Фонтана.
Приобрести элегантный костюм оказалось куда легче, чем Коверзнев предполагал. И когда в полдень он появился в толпе подле думы, бандиты могли бы узнать его только по бородке,— до того он был «штатским», выутюженным, надушенным.
Он, не торопясь, спустился по лестнице в порт, поклонился на прощание Дюку и, прошептав: «Прощай, Одесса! Прощай, последний клочок родной земли», не оборачиваясь, пошёл к причалам.
Бумажка за подписью д'Ансельма оказала магическое действие, и через несколько минут он уже мчался на морском моторе к внешнему рейду. До вечера сидел на палубе, посасывал трубку, задумчиво глядел на Воронцовский дворец, на дачу персидского шаха, на гранит лестницы.
Вечером пароход дал прощальный гудок и медленно вышел в открытое море.
Это было 2 апреля 1919 года.
А на другой день началась эвакуация Одессы: иностранные войска торопливо грузились на транспорты, русские — пешком— пошли по пыльным дорогам к границам Румынии; а те, что сутки назад заполняли Дерибасовскую и бульвар, ринулись в порт — к кораблям. Но ничего этого Коверзнев не видел: он лежал в белоснежной постели, зажав трубку в зубах, и тоскливо думал о своём будущем... Нина... Где ты там, Нина?.. Как ты там, Нина?.. Скоро ли я тебя встречу на Северном вокзале в Париже?
14
Случалось, Никита по неделе не виделся с женой. Хозяйка на Болотной выговаривала ему укоризненно:
— Опять не ночевала. Агитирует кого-то... Не бережёте вы её, Никита Иванович. Совсем она у вас извелась — одна кожа да кости. Разве можно так?
Никита виновато опускал взгляд, тяжело вздыхал; выслушивая жалобы, писал записку и, положив её на скудный паёк, тоскливо ждал минуты, когда можно будет попрощаться, не обидев хозяйку. Спускался с пятого этажа на улицу.
Трамвай полз медленно — впереди, надсадно звеня, тащилась платформа, нагруженная брёвнами. Витрины магазинов на Невском были прострелены, фасады домов — словно в оспе. На перекрёстках — свежие окопы; подле блиндажей и орудий стоят часовые, лучи солнца сурово поблёскивают на их штыках. Обходя груды земли и развороченные торцы, плетутся вереницы прохожих — у каждого за спиной мешок и жестянка. Молоденький красноармеец ведёт странную процессию: дамочка в сшитых из портьер юбках, старики с провалившимися щеками, в руках кирки и заступы — трудовая повинность. У магазинов очереди; усталые глаза оживляются — мимо проходит отряд рабочих; над ним плывёт кумачовый плакат: «Опрокинем банды Деникина в Волгу!» Звучит «Интернационал»...
Никита проводил задумчивым взглядом колонну... Уходят же люди на фронт, а он опять сиди у себя на капсульном! Да что, в конце концов, он не солдат, что ли, — с его гренадерским-то ростом?..
Он вспомнил, как два года назад таким же хмурым утром (из навалившихся с залива туч даже крошился на город снег) его вызвали к Подвойскому, в Смольный. План взятия Зимнего, в котором под защитой юнкеров и ударниц окопалось Временное правительство, был продуман, и Никита надеялся, что Охтенскому отряду доверят штурмовать если не один из дворцовых подъездов, то хоть какой-нибудь чёрный вход. Ух, как чесались руки — самому ворваться в последнюю цитадель старого мира! А Подвойский посмотрел на него озабоченными глазами и сказал: «Вот тебе перекрёсток Надеждинской и Жуковского, возьмёшь в пикет двенадцать человек. Да чтоб на капсульном остались люди — головой отвечаешь...»
И пришлось Никите торчать на этом перекрёстке всю ночь, тогда как Лида была в Смольном... Что видел он со своими пикетчиками? Нарядную толпу вдалеке — на Невском, освещённые витрины магазинов и по-обычному ползущие трамваи... Топтались, грели руки над пламенем костра да давали от ворот поворот тем, кто без пропуска шёл в сторону Зимнего. Конечно, перестрелку они слышали, и броневичок стоял рядом с ними, и на боках его имя какого-то русского князя было перечёркнуто красными буквами «РСДРП», — но ни перестрелкой, ни броневиком в последнее время удивить никого было нельзя.
Правда, выдалась минута, когда Никита перестал завидовать тем, кто отправился к Зимнему, — это когда с Невского выполз другой броневик, бурый, неповоротливый, как черепаха, с двумя красными флажками на башне; выглянувший из башни усач в кожаной фуражке сказал: «Во дворец направили делегацию; наверное, обойдётся без кровопролития». Он даже выключил мотор — броневик перестал отплёвываться бензинным дымком... А тут ещё газета «Рабочий и солдат», которую купил на углу Невского посланный Никитой дружинник, возвестила, что пролетарская революция свершилась... Однако кто-то сообразил, что газета отпечатана, очевидно, под вечер — из неё не узнаешь, покончено с «временными» или нет. И тут как раз прикатил мотоциклист, шофёры о чём-то посовещались, и оба броневика отправились по Бассейной к Литейному... Где-то прогрохотала канонада, но вскоре смолкла...
Так бы и не узнал ничего Никита вовремя, если бы вскоре после полуночи не вылетел с Кирочной — прямо из Смольного— грузовой автомобиль, из которого морячок разбрасывал листовки. Никита подхватил одну из них, пробежал взглядом первую строчку: «Граждане России. Временное правительство низложено...» — и бросился обнимать дружинников. Он готов был прыгать, как мальчишка, от радости, — чёрт с ним, в конце концов, что Охтенский отряд не участвовал в штурме Зимнего!..
Правда, зависть погладывала Никиту и потом. Да ещё Лида разжигала её — она по-прежнему находилась у пульса революции, в Смольном, где Ленин писал декреты, статьи и документы, которые, едва появившись на свет, становились историческими, ибо впервые в истории учили народ строить новый, свободный мир...
Кто, как не Никита, должен был отстаивать этот мир с оружием в руках?! И он вновь и вновь просил отправить его на фронт. Но ему каждый раз говорили на это, что охрана пороховых заводов тоже защита революции.
Так и сейчас он сидел у себя на капсульном, а Лида — счастливая!— металась с митинга на митинг. Последние недели Никита прямо-таки не мог поймать её ни на минутку. Да и как тут поймаешь этого родного, неугомонного агитатора, когда Деникин хочет взять Царицын, соединиться с сибирскими армиями Колчака?
А она всегда появлялась неожиданно. Входила к нему в каморку порывисто. Сжав его лицо узкими ладонями, долго смотрела в глаза.
— Не забыл меня? Не отвык? Любишь?..
Он, глядя влюблённо, отвечал:
— Нам нельзя так долго не видеться. Я с ума схожу от беспокойства.
— Похудел-то как... — говорила она.
Нежно оторвав Лидины ладони от щёк, он усаживал её на железную койку, расстёгивал ей ботинки. Поднявшись с колен, начинал собирать на стол. Когда не было даже хлеба, выставлял один чайник с кипятком...
Она следила за Никитой неотрывным взглядом. Рассказывала: