Но по ночам странные мысли приходили в голову: «Почему я опять не чувствую себя счастливым? Разве не такие вечера мне грезились в Одессе, в Париже?..» Он долго не мог уснуть и ворочался с боку на бок.
В середине зимы Нина родила сына. У Коверзнева давно было облюбовано для него древнерусское имя, и Нина не стала возражать, хотя ей хотелось назвать его в честь отца Георгием.
Так на свет появился Рюрик Коверзнев.
Дуся, изредка и прежде наведывавшаяся к ним, помогала Нине купать и пеленать малыша. А Коверзнев топтался за их спинами, не доверяя им, выхватывал беспомощное тельце, локтем пробовал температуру воды, грел у печки пелёнки. Дуся укоризненно говорила:
— Не мужское это дело, Валерьян Павлович.
Но Нина с улыбкой останавливала её:
— Ничего, Дуся, пусть потешится.
Следила счастливыми глазами за укачивающим Рюрика мужем. Потом требовала:
— Давай его, Валерьян, кормить пора, — и доставала брызжущую молоком грудь.
А Дуся обижалась, забирала Мишутку — уводила играть к своему Ванюшке.
Коверзнев же, налюбовавшись Рюриком, выходил на волю и, поёживаясь, удивлялся, откуда так много у голодной Нины молока? Глядя на солнце в морозном венце, размышлял, где бы ему отыскать дополнительный заработок. Старые вырезки натолкнули его на мысль написать очерк о Никите для местной газеты. Действительно, разве не интересно будет вятичам узнать о своём знаменитом земляке? Он тут же придумал название очерка — «Вятский самородок». Привыкший писать основательно, Коверзнев решил попытаться разузнать что-нибудь о теперешней судьбе бывшего чемпиона. К несчастью, последняя ниточка, связывающая его с Петроградом, порвалась: письмо, направленное на старую квартиру, возвратилось; незнакомые люди сообщали, что Маша ещё осенью уехала в деревню к мужу. Пришлось довольствоваться известным материалом. Но зато и обыграл же его Коверзнев! Ещё бы! Кто, как не он, знал, что царский строй погубил в Никите спортсмена, вынудив его вместо демонстрации силы и красоты человеческого тела заниматься патологической борьбой с быками!
Очерк удался на славу, и «Вятская правда» напечатала его двумя подвалами... Не столько деньги окрылили Коверзнева, сколько возвращение к любимому делу. Казалось, он сразу же расцвёл. Купив на барахолке погремушку для Рюрика, он тут же начал подбирать материал о другом вятском борце — Грише Кощееве. Однако молодой литсотрудник, пустой рукав толстовки которого был заткнут за пояс, встретил его, глядя злыми глазами в упор:
— Печатать не будем: вы скрыли от нас, что были в эмиграции.
— Да, но вы не спрашивали о моём прошлом, — растерянно сказал Коверзнев.
Путь к дополнительному заработку был отрезан. Но ничто не могло уже остановить Коверзнева. Что там очерк о Кощееве! Он сможет написать целую книгу воспоминаний! И какие это будут воспоминания!
Вот когда он понял, чего ему не хватало для счастья — работы, которая поглощает тебя, цели! Это только в Одессе и Париже казалось, что одна Нина может сделать его счастливым...
И он с головой окунулся в работу.
Гонорар, который ему выплатили за «Самородка», был невелик, но Коверзнев уверял себя, что их жизнь наладилась именно из-за этих денег. А Нина, которая целые дни копалась на огороде, не разуверяла мужа. Только гораздо позже он понял, что все эти месяцы был ежедневно сыт благодаря стараниям Нины. Сейчас, когда с плеч свалилась забота о куске хлеба, он сделался самым аккуратным посетителем публичной библиотеки. Принеся домой нужную книгу или журнал, он ложился рядом с посапывающим Рюриком и делал выписки. Вечера протекали размеренно и спокойно, и только Нина иногда отвлекала его просьбой вытянуть три-четыре бадьи из колодца для огорода. Возвратившись, он подхватывал на руки проснувшегося Рюрика и, шагая неторопливо из угла в угол, косился на раскрытую книгу, предвкушая удовольствие, которое она ему щедро выложит через несколько минут. Целуя трогательный носик сына, шептал ему:
— Я люблю книги, люблю держать их в руках, пробегая заглавия, которые звучат, как голос за таинственным входом, или наивно открывают содержание текста. — Это была цитата из самого любимого Коверзневым писателя — Александра Грина.
Нина смеялась, слушая эти беседы, отбирала Рюрика, подталкивала мужа: иди, иди к своим книгам.
Он виновато вздыхал, говорил, разводя руками:
— Наверное, старею. У французов есть пословица: «Книга — это гарем для старика». — Снова принимался за работу.
К обязанностям делопроизводителя он относился теперь равнодушно, и его уже не огорчало обидное прозвище. Лишь в душе он удивлялся тому, что очерк не создал ему авторитета среди сослуживцев. Но, в общем-то, до этих людей ему сейчас было мало дела, и он с нетерпением ждал звонка, который разрешит ему идти к Нине, к сыновьям и — главное — к своей рукописи. Для спокойствия ему не хватало только табака, но в этом можно было винить лишь лорда Керзона, для острастки которого Коверзнев отдал, не сказавши Нине, карманные деньги на постройку воздушной эскадрильи «Ультиматум».
Когда Нина и Мишутка приносили газету, он отодвигал в сторону рукопись и принимался просматривать новости. Времена были тревожные, ультиматум английского лорда вызвал отзыв наших послов из Афганистана и Персии, в Лозанне был убит Боровский. Мысль о том, что земной шар снова катится к войне, не раз приходила ему на ум. Коверзнев, отрывая взгляд от газеты, смотрел на Нину: случись что, она ведь останется с двумя ребятами на руках... В такие дни не работалось.
А тут ещё совсем некстати пришлось поссориться с хозяином дома.
Как-то зимой, остановив Коверзнева у калитки, чтобы прикурить, и глядя на незажигающиеся спички, тот проговорил:
— Спички шведские — головки советские.
На Коверзнева это подействовало, как удар по щеке. Чувствуя, что в нём всё закипает, он взорвался:
— Как вам не стыдно! Страна пережила такую войну, давно ли кончился голод, а вы упрекаете её за спички.
— Дурак, — сказал хозяин и, наливаясь чёрной кровью, прошипел ему в лицо: — Чем ты сам-то лучше нас? Знаем: царские медали хранишь. Ждёшь, когда можно будет нацепить.
От этого обвинения Коверзнев растерялся. Ответил дрожащим голосом:
— Я эти медали заработал своей кровью, сражаясь за родную землю.
Тот оглядел его прищуренными глазами и бросил:
— Ну-ну, — и ушёл, хлопнув калиткой.
Коверзнев долго стоял на улице, ковыряя самодельной тростью снег и стараясь унять дрожь. И вдруг ему стало страшно от мелькнувшей мысли: «Неужели он видит во мне что-то родственное?»
Дома он сказал хмуро Мишутке:
— Ты не играй с хозяйским сыном. Вам и с Ванюшкой будет неплохо.
— С Печкиным? — спросил тот. — Нет, мы с ним не водимся, он — ябеда.
Коверзнев потрепал его по колючему ёжику. Но успокоение не пришло; он вспомнил литсотрудника с пустым рукавом и ужаснулся ещё больше: «Я для него враг, а для Печкина — свой». Снова притянул сына к себе:
— Так не будешь с ним играть? Знай, мой мальчик: это очень важно — выбрать настоящих друзей. Даже со взрослыми случается — друзья заводят их не туда, куда надо. — Но тут же подумал: «А разве Джан-Темиров был мой друг?» И сразу оборвал себя жестоко: «Как хочешь считай, но это с его лёгкой руки ты покинул родину...»
Он вытащил свою рукопись, но работать не смог.
Снова, томительные, потянулись дни. Они нанизывались друг на друга, складывались в недели, месяцы... Прошёл год...
Коверзнев часто ловил себя на том, что не доверяет Мишутке — следит, не играет ли он с хозяйским отпрыском. Как-то, услыхав, что хозяин зазывает своего сына домой, сочинил:
Где ты бродишь, глупый Печка?
Мама Печкина — карга,
Печка сам — ни богу свечка
И ни чёрту кочерга.
А через день, принявшись копать грядку, увидел, что Печкин-старший идёт к нему с грозным видом. Коверзнев потянулся за трубкой, которая всегда помогала унять волнение. Хозяин же, остановившись против него, заявил:
— Ныне грядки-то вам не придётся копать, — и, поковыряв носком сапога рыхлую землю, объяснил со вздохом: — Увеличить думаю огород-от — времена-то не легчают...
Коверзнев, глядя в его непомерно красное лицо, сказал:
— Но, позвольте... Когда я снимал комнату, вы обещали...
— Обещал, — подтвердил Печкин, пряча злые глаза, — а сейчас вот раздумал... Если не нравится, квартирку можете оставить, не зареву: всё равно от ваших копеек мало проку. — И, повернувшись, бросил через плечо: — А сынку-то сказали бы, чтобы песенки перестал распевать.
Нина перепугалась больше Коверзнева. Посоветовала:
— Ты уж не настаивай насчёт огорода, ещё прогонит нас с квартиры. А я у Дуси попрошу, может, уговорит Макара на две грядки.
Но Макара уговорить не удалось. И притаившаяся было бедность вновь сунула свой нос в чердачное окно. Она напоминала о себе во время скудного обеда, выглядывала в не поддающиеся штопке прорехи Мишуткиной рубашки, скалила зубы из коверзневских штиблет. Коверзнев снова отказался от табака, возвращаясь с работы, напяливал на распорки единственные сносные брюки, переодевался в рвань, ходил босиком. Желая хоть чем-нибудь помочь семье, он соорудил удочку и по вечерам отправлялся на реку, но его скудный улов вызывал насмешки даже у самых маленьких рыбаков. Чтобы избежать насмешек, он забирался на дальние плоты, где никого не было, и с надеждой смотрел на поплавок. С грустью убеждался, что рыбалка может быть соблазнительна, как развлечение, — превратившаяся в средство существования, она тяжела и обременительна. Тем не менее Нине иногда удавалось сварить уху из его улова...
Однако удачливые дни были редки, и он большей частью возвращался домой не с рыбой, а с вязанкой дров. Перспектива остаться на зиму в холодной комнате заставляла его даже вплавь бросаться за бревном, которое он потом с трудом затаскивал на крутой берег. Он надсаживался, поминутно делал передышки, отирал пот, но зато с удовлетворением убеждался, что ни копейки нынче не истратил на дрова.