Чемпионы — страница 43 из 102

Бывало, слободские мальчишки переправляли его на лодке на противоположный берег, — тогда он привозил домой целый мешок еловых шишек. Это позволило Нине не тратиться на угли для самовара. А щавель и луговой лук, привезённые из-за реки, стали любимым лакомством Мишутки; Нина же готовила из них салаты и варила суп.

Заречные леса натолкнули Коверзнева на мысль о грибах. Они так сами и лезли в руки Коверзнева, он начал таскать их целыми корзинами. Нина еле успевала их сушить, солить и мариновать. А в коверзневских глазах они мельтешили почти всю ночь. Но и они, как и рыбалка, были хороши лишь в петербургских мечтаниях, теперь же их сбор превратился из развлечения в тяжёлую обязанность. Наползавшись до одурения под ёлками, он садился на полянке и задумывался. Устало тянулся за ягодой, за цветочком. Иногда под руку попадался замысловатый сучок, Коверзнев брал его и долго рассматривал. Взгляд художника определял в сучке сказочную зверушку или старичка-лесовичка. Несколько срезов перочинным ножом превращали сучок в занятную игрушку. Коверзнев дарил её Мишутке. Даже над изголовьем несмышлёного Рюрика появились гладенькие попугаи и маленькие пузатые идолы. Однажды Коверзнев нашёл почти готовую Венеру Милосскую, она была даже лучше, чем настоящая, потому что имела руки. Над её обработкой Коверзнев провёл несколько вечеров. К огорчению сына, она нашла своё место на полочке — рядом с вывезенными из Петрограда безделушками. Сейчас Коверзнев часто ловил себя на том, что ищет не столько грибы, сколько замысловатые обломки деревьев и корней, но не мог отказаться от соблазна. В углу, под скошенным потолком мансарды, к зиме накопилась их целая груда. И длинными вечерами, когда за окном надрывалась вьюга, он мастерил какую-нибудь фигурку. Вскоре для них пришлось соорудить специальную полку... Это занятие давало простор для раздумий, и постепенно Коверзнев возвращался к мыслям о рукописи. Но как ни были хороши идеи, родившиеся в голове, он больше не записывал их. К чему? Ведь ему же сказали недвусмысленно, что не будут печатать его опусов...

К весне комната напоминала мастерскую художника, а не жильё, которое даёт приют семье в четыре человека. Яркие цирковые афиши висели в простенках и даже на потолке. На афишах были изображены увешанные медалями борцы и Нина в окружении львов. Сверкали красками окантованные репродукции из журнала «Мир искусства» и обложки «Гладиатора». Коверзневские игрушки выстроились на сосновой доске через всю стену.

Глядя на связки сухих грибов, он говорил, что они очень гармонируют с его изделиями.

Даже ненавистное лоскутное одеяло, по его мнению, удивительно «вписывалось в интерьер»... В комнате пахло свежим деревом, грибами и еловыми шишками, которыми Нина разогревала самовар. Кормя Рюрика грудью, она садилась напротив мужа и смотрела на него счастливыми глазами. А Коверзнев, раня пальцы в кровь, сосредоточенно колдовал над сучком. Оторвавшись от занятия, наклонялся, чтоб поцеловать малыша и Нинину грудь. Пальцы его были перевязаны тряпочками; случалось, он отправлялся на работу с «куколками» на семи-восьми пальцах, вызывая издёвки сослуживцев.

Но постепенно жизнь стала налаживаться, «миллионы» давно сменились рублями... Следующее лето они почти не голодали. Иногда не только Рюрику, но и Мишутке перепадала самодельная рыночная карамелька — петушок на лучинке или тонкий, как карандаш, леденец в перевитой цветными полосками облатке. В доме стало появляться молоко. Один раз Коверзнев виновато признался Нине, что истратил мелочь на скворечник, изображавший мужика с трубкой, рот которого был гостеприимно раскрыт для птиц. Скворечник занял почётное место над крохотными фигурками.

Обрадованный Нининой благосклонностью, Коверзнев купил несколько дымковских глиняных игрушек. Теперешнему виду мансарды позавидовали бы многие из старых друзей...

Рассматривая свои любимые вещи, Коверзнев думал: «Вещи живут дольше, чем люди. Как это здорово, что человек оставляет после себя память...» Его взгляд скользнул на книги, и он перебил себя: «А мысль человека живёт ещё дольше — дольше, чем вещи и памятники...»

Этот вывод заставил его вытащить свою рукопись. Но он тут же подумал: «К чему? Для потомков?» Он не отдавал себе отчёта в том, что, отказываясь от работы над воспоминаниями, мстит только себе. Он прятал рукопись обратно и отправлялся с Мишуткой путешествовать по городу. У них появилось излюбленное местечко — в сквере у Александровского собора, построенного Витбергом. Коверзнев мог без конца любоваться этим творением любимого ученика великого Растрелли. ещё бы, этому памятнику позавидовала бы любая европейская столица! Разрешив Мишутке собирать жёлуди, он впивался взглядом в высокий купол, разрисованный по голубому фону золотыми звёздами, в белые колонны, поддерживавшие открытую галерею, изучал одиннадцать уездных гербов на чугунной решётке. За щепотку табаку сторож однажды пустил их с Мишуткой на галерею, и Вятка, раскинувшаяся на трёх холмах, впервые раскрылась перед Коверзневым во всей красе. Казалось, он никогда не видел такого зелёного города. Белоснежные колокольни церквей рассекали изумрудный ковёр во многих местах, почтительно уступая первенство взвившемуся ввысь Кафедральному собору, построенному по проекту самого Растрелли.

Коверзневу вспомнились два других чуда, созданных Растрелли,— Зимний дворец и Смольный институт; до безнадёжной тоски захотелось в Петроград... А перед глазами были сады, сады, деревянные домишки, белые крепостные стены. Улица Ленина карабкалась с холма на холм, рассекая город на две части; слева возвышалась пожарная каланча... Мишутка капризничал, говорил, что соскучился по Ванюшке. Коверзнев подхватил его под руки, начал спускаться по крутой лестнице...

Своё делопроизводство в губплане он по-прежнему считал никчёмным делом — боже мой, подшивать никому не нужные бумажки!..

Но, оказывается, он ошибался!.. Однажды, крутя в руках пузырёк с гуммиарабиком, он услышал, как начальство доказывало рабочему, пришедшему со спичечной фабрики «Красная звезда», что губплан не имеет наряда на селитру. «Как же так? — растерянная, метнулась мысль. — Он сам мне две недели назад отдал этот наряд».

У Коверзнева даже дрожали руки, когда он отыскивал нужную папку.

А рабочий продолжал шуметь за приоткрытой дверью:

— Что вы, понимаешь, дали нам? С этими крохами мы будем расширять производство? Для того, понимаешь, в Москве собирался съезд индустриализации? Для того, я спрашиваю? Кто будет выпускать спички? Братья Сапожниковы? Так мы ещё в семнадцатом реквизировали у них фабрику! Им бы вы, небось, дали всё, что требуется!

— Обойдитесь без необоснованных обвинений, — прозвучал в ответ глухой голос начальства. — В советском учреждении находитесь...

— В советском... Понацепляли на себя пенсне, сидят тут всякие непманы, дамочки, понимаешь... Шкуры вы, а не советские служащие!..

— Коверзнев! — окликнуло начальство. — Скажите товарищу, что у нас нет наряда на селитру.

Дрожащими руками Коверзнев оборвал тесёмку на папке; войдя в кабинет, посмотрел с ненавистью на начальство:

— Вы две недели назад дали мне наряд. В пятом складе на Котласской станции лежит селитра... — И не узнал своего голоса— тонкого, дребезжащего от волнения.

— Две недели? — спросил с угрозой рабочий, переводя взгляд с Коверзнева на начальство. — Саботаж устраиваете? Палки в колёса нашей индустриализации? Ну, ничего, приведу рабочих — душу из вас вытрясем... Спросим, понимаешь, где вы были в гражданскую?

Но начальство тут же нашлось — усмехнувшись, сказало:

— Это вы вон у Коверзнева спросите, где он был в гражданскую. Наряду-то он хода не дал — белый эмигрант. А у меня память не сократовская, всё помнить не могу.

— Ну, ничего, разберёмся, — снова пообещал с угрозой рабочий, резко сдвинув на затылок выцветшую будёновку. — Выписывай!

Чувствуя, как холодок пробежал вдоль позвоночника, стараясь не встречаться с глазами начальства, Коверзнев распахнул перед рабочим папку:

— Прочтите резолюцию и увидите, кто виноват.

Тот медленно прочитал анилиновую надпись, поднял взгляд на начальство, перевёл его на Коверзнева и неожиданно тепло сказал:

— Спасибо, товарищ, — и даже пожал ему руку.

И Коверзнев сразу почувствовал себя значительнее, сильнее, чем был до сих пор. Когда через несколько минут, оформив все дела, рабочий проходил мимо его стола, Коверзнев победно оглядел притихших сотрудников и произнёс:

— До свидания, товарищ.

И хотя тот, видимо, занятый своими мыслями, бросил небрежно: «Пока», — слово «товарищ» выросло в душе Коверзнева до невероятных размеров, наполнилось новым смыслом... А рабочий неожиданно остановился в дверях, сдвинул будёновку на лоб и вернулся к Коверзневу:

— Слышь, — спросил он, — это не ты, случаем, фельетон о борце писал?

— Я, — отозвался Коверзнев, и снова холодок пробежал вдоль его позвоночника; холодок и жар.

— Так Никита же с одной деревни со мной! — воскликнул рабочий. — Вот была фигура, а? Где он сейчас-то? На фронте погиб? Или, может, калека? Вот бы ты описал дальнейшую его автобиографию, а?

— Сам не могу добраться, — развёл руками Коверзнев.

— А ты поищи. Разузнай, понимаешь. Может, он снова славится! Вот здорово бы: при царе ради куска хлеба с быками боролся, понимаешь, а сейчас, может, спортсмен первейший? Это ты, понимаешь, правильно написал: раньше губились таланты, а сейчас — во!.. Приходи к нам на «Спичку»: у нас — ого! — какие есть силачи, гири подымают. Или футбол опять же... Я сам стучу, понимаешь, — парень хохотнул стеснительно.— Ха-ха. Играю, хоть и не мальчишка, потому — физкультура. А при царе? Да мы и мяча-то не видывали...

— Я постараюсь.

— Постарайся, браток, — сказал со вздохом тот. Но тут же насупился, спросил с укором: — А эмигрантом-то ты как оказался, а? Куда полез-то? Не в свою галошу сел? — Лицо его отразило сосредоточенную работу мысли (Коверзнев снова похолодел).— Так ты что, браток, приспособляешься? — спросил подозрительно.— Или вину свою хочешь искупить?