Чемпионы — страница 70 из 102

Шерман спрятал бутылку и закурил. Потом приподнял отяжелевшие веки и, словно проснувшись, оглядел Рюрика. Молча сделал несколько коротких затяжек, глотнул сизый дым и проговорил:

— Молодец. На фронте за это представляют к медали, — и снова замолчал.

От похвалы сердце Рюрика наполнилось ликованием. Он подумал, что пошёл бы за Шерманом в огонь и воду. Но через несколько минут, когда они проезжали мимо дома и Рюрик сказал, что ему не плохо бы заскочить переодеться, Шерман словно окатил его из ушата:

— Не дезертируй. Ты при исполнении задания.

Рюрик надулся. До самого склада не проронил ни слова.

Но Шерман взял его за руку и, как маленького, повёл по лестнице. Без стука втолкнул к начальнику склада. Всё происшедшее затем казалось Рюрику нереальным. Лаконично и отрывисто, словно он рапортовал, Шерман рассказал о мосте, который развели на час позже. По его словам всё выходило так, что груз доставили вовремя лишь благодаря Рюрику. Не последнюю роль играла в этом рассказе телогрейка, оставшаяся на расхлёстанной дороге... Начальник склада, тот самый начальник, который был в гражданскую войну адъютантом у Фрунзе, жал Рюрику руку, звонил в АХО. И через минуту Рюрик стоял в растерянности посреди его кабинета, нагруженный новеньким солдатским обмундированием и даже офицерской шинелью. Надо было что-то сказать, но он при первых же словах поперхнулся, и слёзы выступили у него на глазах.

А Шерман, как ни в чём не бывало, бросил небрежно:

— Иди, переодевайся. Вот ключ.

Переодеваясь в комнате для приезжих, Рюрик слышал, как за тонкой перегородкой Шерман кричит в телефон — благодарит секретаря обкома за помощь. Хотелось бороться, любить, ненавидеть, дурачиться, отколоть какую-нибудь штуку... Такой жизнью стоило жить даже здесь, в тылу.

Но ночью Шерман уехал. И снова дни потянулись тоскливо и медленно. Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Не обрадовала даже медаль, хотя она не по-тыловому называлась «За боевые заслуги». Медали были вручены ещё нескольким работникам склада. Но что значили их заслуги рядом с теми, о которых ежедневно сообщали газеты?

Судя по письмам брата, его танковый полк сражался на Волге. Рюрик повесил рядом с конторкой карту и каждый день делал на ней пометки. Там шла гигантская битва.

Эта битва требовала не только обмундирования, которое — эшелон за эшелоном — отправлял склад, но и людей. И в середине октября, впервые за год существования склада, мобилизация добралась и до него.

Рюрика вместе с другими вызвали на комиссию. Он ликовал, он готов был плясать от радости, как мальчишка: это был другой военкомат.

Он называл буквы по памяти так быстро, что они словно отскакивали от зубов.

Председатель комиссии посмотрел на него с неприязнью и проворчал:

— Не понимаю, такой здоровый парень, и до сих пор не призвали.

Рюрик был готов его расцеловать за эту неприязнь. Но, чтобы не выдать себя, скромно потупился и пожал плечами:

— Очевидно, склад НКО бронировал меня.

— На складе могут и нестроевые работать, — проговорил врач.

Рюрик, удивляя его, заявил весело:

— Я тоже так полагаю.

Из первого же телефона-автомата он позвонил Наташе.

Её голос удивил Рюрика спокойствием.

— Когда?

— Завтра! Завтра днём! — прокричал Рюрик в трубку.

— Хорошо, я отпрошусь с дежурства. Приходи ко мне домой.

Рюрик боялся, что Наташа, как и мама, будет плакать. Но она встретила его молча. Глаза её были сухи и лихорадочны. Как бы между прочим, она сказала:

— Вот тебе сапоги. Я выменяла на хлебную карточку.

Рюрик начал преувеличенно оживлённо благодарить её, но она даже не улыбнулась. Молча села к столу, подвинула к себе бессмертники. Уставившись в столешницу глазами, машинально барабанила ногтем по звенящему краю вазочки. Говорил один Рюрик. Осторожно поднимая на неё взгляд, он рассказывал о чём угодно, только не о том, как искусно провёл сегодня медкомиссию. Перед ним лежала коробка из-под конфет. Он перевернул её, достал карандаш: он не выносил чистых поверхностей,—

я начал рисовать. Затем подвинул газету и стал выводить что-то на её полях.

— Знаешь, я сегодня смотрел на монастырский собор (он как раз под окном военкомата) и вспоминал о наших разговорах. Кончится война, его обязательно реставрируют. Как прекрасно этот памятник впишется в новые дома. А дома будут из стекла и металла. Их простенки украсятся полированным деревом — красным, коричневым, белым... Это будет город, в котором не найдётся места нытикам и хлюпикам. Ты представляешь, в таких городах не будет мрачных, небритых, морщинистых людей. Не будет доносчиков и анонимщиков. Все будут красивы душой и телом. И люди, которые будут жить в новых городах, никогда не подымут руку, чтобы их разрушить. Тогда не будет войн...

Говоря, он то и дело поднимал взгляд на Наташу и продолжал рисовать.

Сумерки прокрались в комнату незаметно, как вор. Вечер наваливался тяжело и холодно. Пошёл дождь. Его капли гулко щёлкали по пыльным стёклам. Под абажуром начала кроваво и натужно накаливаться электрическая лампочка, вспыхнула чуть-чуть и снова затлела лишь раскалёнными волосками. Наташа молча встала, зажгла свечку, поставила её перед Рюриком. Карандаш его бегал по бумаге всё медленнее и медленнее.

Короткий звон часов напомнил Рюрику о времени, которое мчалось безжалостно. И словно только сейчас он заметил, что Наташа молчит. Она, не глядя, выдернула из вазочки цветок и, хрупко переломив его, посмотрела на Рюрика. Он отлично понял её взгляд. Но ему почему-то хотелось отсрочить то, что должно было случиться. Он даже не был уверен, что им обоим нужна эта мимолётная ласка, которую безжалостно прервёт его завтрашний уход на фронт.

И он продолжал говорить без умолку, словно ему хотелось приостановить что-то такое, отчего изменится вся его жизнь. Но не удержался, посмотрел на Наташу, и тоска сжала его горло. Он протянул руки. Наташа поднялась и вошла в их кольцо, лёгким движением откинула волосы с его лба и посмотрела в глаза.

Она первая сбросила с себя детскость и сказала:

— Хочу от тебя ребёнка...

В её словах было столько самоотречения, что Рюрик не выдержал и порывисто опустился перед ней на колени. Он обхватил её ноги, целовал грубую старую юбку.

— Хочу от тебя ребёнка, — повторила она отрешённым голосом.— Если что с тобой случится, чтоб в нём был ты...

Она разорвала кольцо его рук и дунула на свечку.

Дрожа, Рюрик стал на колени у изголовья кровати. Он ласкал Наташу робко, неловко и неуклюже. Он закрывал её глаза поцелуями, целовал пылающие щёки, ямку за ухом, ложбинку шеи...

От прикосновения тел теплота разлилась по жилам. Стыда не было. Была одна всепоглощающая страсть. Всё, что можно было сказать, выражали руки и губы. Любые слова показались бы сейчас не только лишними, но и кощунственными. Оба забыли сейчас обо всём, они перестали сейчас существовать. Они принадлежали сейчас друг другу, они растворились друг в друге.

Они лежали в гулком оцепенении, пока бой часов не напомнил им о времени. Не раскрывая глаз, Наташа прошептала:

— Пора вставать. У мамы кончается дежурство.

Рюрик долго молчал, потом проговорил со злостью:

— Какой я дурак! Какой феноменальный дурак! Весь вечер болтал о чепухе вместо того, чтобы быть с тобой.

— Да, — устало отозвалась Наташа, всё ещё не открывая глаз. — Когда ты говорил, я вспомнила твоего любимого Маяковского; помнишь: «Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», — а я одно видел: вы — Джиоконда, которую надо украсть!»

— «И украли...» — продолжал Рюрик. Но тотчас же приподнялся на локте, заглянул в темноте в Наташины глаза и спросил с болью в голосе: — А вдруг тебя украдут?

Она покачала головой и сказала с удивительным спокойствием:

— Меня невозможно украсть: я в твоём сердце.

Так же спокойна она была и на другой день. Она не отвечала на причитания матери и даже не смотрела на неё. Она слушалась каждого слова Рюрика. Она шла в загс, хотя взгляд её говорил, что это не имеет для неё значения. Она, в отличие от других, не уговаривала его надеть шинель, хотя и не заступалась за него, когда он доказывал, что ему, мальчишке, будет стыдно в новенькой офицерской шинели среди бойцов, вышедших из госпиталя. Не вмешивалась она и в разговор об очках, которые Рюрик прятал, боясь, что его не отправят на фронт.

Её состояние казалось оцепенением. Она только не спускала с Рюрика глаз, сухих и лихорадочных. Она не плакала на пристани, когда он прощался с матерью и дядей Никитой.

Даже когда он отвёл её в сторону и обнял, она едва прикоснулась сухими и запёкшимися губами к его лбу. Потом сказала мёртвым голосом:

— Если что с тобой случится, я не буду жить...

— А сын? — горячо сказал Рюрик, стараясь привести её в себя.

Она молча усмехнулась и пожала плечами.

Когда Рюрик стоял на палубе, она на прощание приподняла руку таким жестом, словно хотела его перекрестить. Затем круто повернулась и пошла, не попрощавшись с его мамой и дядей Никитой.

Он следил за Наташей взглядом до тех пор, пока она не скрылась.

Земля была посыпана снегом, как солью. Пахло морозом и свежестью. Чёрный жирный дым вертикально уходил в небо. Прогудел гудок.

Рюрик помахал рукой маме с дядей Никитой, соскрёб о перекладину перил жёлтые листья, налипшие на сапоги, и спустился в трюм. Ничком улёгся на дрова и прижал к губам носовой платок. Едва уловимый запах Наташи терялся в запахе мокрой одежды, осиновых дров, махорки и сапог. Под лихорадочное биение мотора Рюрик думал о том, что на свете не существует слов, которые были бы сильнее печали расставания.

31

Дул знойный ветер. Небо было жёлтым от пыли. Обведённое бурым ободком солнце стояло над бескрайним полем колосящейся пшеницы. Раскатистый гром канонады перекатывался от горизонта к горизонту. Далеко впереди горела деревня.

Михаил сидел на краю люка. Когда в наушниках раздался треск, зубы его нетерпеливо смяли папироску. Из люка выглянул Ванюшка; лицо его казалось обваренным кипятком; в расстёгнутом вороте комбинезона виднелась граница красной шеи и белой груди.