— Рад, — сказал он искренне. — Какими судьбами?
Сунув ножки в туфельки, она вскочила, одёрнула цветастое крепдешиновое платье и объяснила:
— В отпуск приехала к подруге. Днём она на работе, вот и сижу на набережной, изучаю фасоны. Лучше всякого модного журнала, — рассмеялась она и, вдруг стыдливо потупившись, добавила: — Только клопы у подруги донимают, ужас.
— Мой дом к вашим услугам, — нашёлся Татауров. — У меня этого добра нет.
Она вскинула глаза и проговорила неуверенно:
— Неудобно. Да и стесню вас.
— Какие нежности при нашей бедности, — радушно успокоил он её.
— Ну, разве что на одну ночь... — по-прежнему колеблясь, согласилась женщина.
«Чёрт! Как её зовут? — упрекнул себя Татауров. — Ведь весь вечер подкладывал ей закуски...», и нашёлся:
— Простите, ваше отчество? Запамятовал.
— Зовите просто Аделаидой, — улыбнулась она кокетливо.
— Идёмте, Аделаида, — предложил он и, понимая, что отказа не будет, согнул руку калачиком.
Несмотря на полноту, она словно порхала рядом с ним, приноравливаясь к его огромному шагу.
Зашли в гастроном, где и без того увесистая сумка стала ещё тяжелее. В излучине узкой, карабкающейся в гору улочки Татауров остановился и, взглянув вверх, легко крутанув тростью, указал, как на собственную виллу, на каменный дом, который поражал глаз своей остроугольностью и походил на корабль:
— Мои апартаменты.
Он видел, что Аделаида залюбовалась особняком, его башенками, вычурными окошечками, узкими проёмами, крутыми галереями, террасками и балкончиками, чёрным кружевом железных решёток и флюгеров.
И дверь у дома была особенной — громадной, резной, со старым зеркальным стеклом в матовых вензелях — ни дать ни взять, министерская. Уверенно открыв её, он пропустил Аделаиду на лестницу. Общая кухня, окрашенная по-казённому тёмно-зелёной масляной краской и пропахшая борщами и кошками, заставила её поморщиться, но он знал, что его дверь снова поразит воображение гостьи своими орнаментами, различными даже в скудном свете лампочки, подвешенной в недосягаемой высоте коридора.
Лепной овал на потолке, из серёдки которого свисала люстра, окончательно сразил Аделаиду. Она так и замерла, не спуская глаз с хрустальных подвесок, которые мелодично зазвенели, когда Татауров хлопнул тяжёлой дверью.
Вряд ли приходилось говорить о комфорте, поскольку в углах лежал сор, на мохнатых от пыли поверхностях мебели можно было расписывать пальцем, а старинный дубовый паркет вокруг ковра был затоптан. Но она, видимо, поняла, что уж какая тут чистота — без женской руки; постарайся денёк-два — и засияют, запереливаются и буфет, и пианино, и трюмо. Она так и сказала:
— Ах, как у вас мило! Только не чувствуется женской руки.
Попугай прокричал ей в ответ:
— Попка дурак.
— Вот и познакомились, — ответила она находчиво и, рассмеявшись, подойдя к клетке, заявила: — А мы с тобой подружимся, хорошо?
Татауров засуетился, собирая на стол, бренчал посудой, хлопал пробками. Вскоре скатерть была заставлена тарелками и бутылками. Посреди неё, на фаянсовом блюде, лежала половина вчерашней утки, нацелившись ножкой в люстру. В довершение он нарезал тоненькими ломтиками сыр и подал его на деревянной доске, объявив:
— В Париже сыр подают обязательно на доске, — и пригласил: — Силь ву пле.
Аделаида немного пожеманилась, объясняя, что больше одной рюмки не пьёт, но потом разошлась и пила почти наравне с хозяином. Она и в самом деле напоминала ту купчиху, с которой у него чуть ли не пятьдесят лет назад был роман в монастыре. Черноморская жара заставила женщину оголиться в пределах дозволенного, и полные её руки казались перетянутыми ниточками. Только волосы её, в отличие от той, давнишней, были вытравлены перекисью водорода, но в сочетании с карими глазами это было прекрасно.
Татауров снял чесучовый пиджак, набросил на бронзовое бра галстук, заправил салфетку за воротник. К нему вернулась вальяжность. Время от времени ввёртывая в разговор французские словечки, он казался себе светским человеком.
— Кутёж рюсс? Интим суар? Компрене? Понимаете?
— Догадываюсь, — заливисто смеялась Аделаида.
Одурманенный жарой, вином и молодостью женщины, Татауров силился припомнить что-нибудь такое, чтобы окончательно сразить её. И он прочитал искренне:
Колье принцессы — аккорды лиры,
Венки созвездий и ленты лье.
А мы эстеты, мы ювелиры,
Мы ювелиры таких колье.
— О, как прекрасно! — воскликнула Аделаида.
Поощрённый ею, он продолжал показывать свою осведомлённость в искусстве:
— Сейчас бы Лещенко... Помните — «У самовара я и моя Маша»? Или «Марфуша наша, как берёзонька, стройна»... Или таборную цыганскую... А Вертинский?! «Ваши пальцы пахнут ладаном»...
Разговаривая, они поглядывали в окно, за которым виднелся кусочек моря. Текучая листва то и дело прикрывала его. Они не заметили, как стемнело, спохватились, вышли на балкончик. Теснота его заставила их прижаться друг к другу. Всё окрест было залитом золотым сиянием полнолуния.
— Спать, спать, — сказал Татауров, зевая.
Он постлал для себя на кожаном диване и, сколько Аделаида ни отказывалась, заставил её лечь на кровати.
Натянув до подбородка простыню, он затаённо прислушивался в темноте, как шуршит шёлк снимаемого платья, как щёлкают расстёгиваемые пуговицы тугого лифчика, как невесомо падают на пол чулки-паутинки. Потом звякнули пружины под тяжестью гостьи.
Его начала окутывать вязкая дрёма, когда раздался капризный голосок Аделаиды:
— Иван Васильевич, я не привыкла засыпать без сказки.
Он встрепенулся и, дрожа всем телом, замирая, опустил босые ноги на пол и прошлёпал на её голос...
Утром, испытывая чувство неловкости, он покосился на раскрасневшееся лицо женщины. Она улыбалась во сне, волосы цвета спелой соломы разметались по подушке. Тёмные у корней, они выдавали в ней шатенку.
Он сделал осторожную попытку встать, но Аделаида тут же встрепенулась и заявила:
— И не думайте. Сейчас напою вас кофе. Это женское дело.
Когда она, облачённая в его махровый халат, полы которого волочились по ковру, подала ему в постель кофе с бутербродами, Татауров посмотрел на неё с медвежеватой застенчивостью. Он был растроган и уже искренне, без деланной галантности, поцеловал её белоснежно-округлую ладошку.
Весь день гостья наводила порядок в его запущенной комнате, а на следующее утро заявила, что её ждёт дочка. А он-то рассчитывал на целый месяц такого счастья! Но Аделаида тут же его успокоила: чудак, она же едет всего на денёк, и уехала.
Татауров остался один. Он напоминал себе осеннюю муху, был вял, всё для него опостылело. Ах, какой ласковый покой исходил от Аделаиды! А этого-то у него никогда не было.
В невероятном нетерпении он прожил эти сутки.
Но вот Аделаида появилась, и словно раздвинулись стены, чтобы пропустить сюда знойное солнце! Она снова была нежна и внимательна, ловила на лету каждое его желание, льстиво восторгалась его рассказами и резвилась как девочка, хотя ей было под тридцать пять. Но что значит тридцать пять в сравнении с его семьюдесятью? Тучная, розовая, она сводила его с ума, когда начинала раздеваться. Давно не испытывал таких ночей Татауров. А днём она снова была необременительно лёгкой, потому что даже и не намекала на замужество. А он, по первости довольный сложившимися отношениями, сам стал чаще и чаще задумываться над тем, чтобы связать с ней жизнь. Это он-то, который не мог терпеть, когда бабы покушались на его свободу?! Но ведь она и не покушалась — вот в чём дело!
Её поездки к дочери подстёгивали созревающее решение. И когда у Аделаиды осталась последняя неделя отпуска, Татауров сам предложил ей:
— Чего нам жить на два дома? Бросай работу. Сколько тебе платят в кассе парикмахерской, покроем моей пенсией. Прописывайся у меня.
— А дочка? — спросила она неуверенно.
— Так ты же говоришь, что она с бабушкой? Да и в техникуме— почти самостоятельная.
Он до дрожи боялся, что Аделаида откажется. Но та, даже не жеманясь, неожиданно согласилась.
Через неделю она перебралась к нему со своим приданым, которое, за исключением чемоданчика с бельишком и картины, упакованной в обёрточную бумагу, всё помещалось в её сумочке под крокодилову кожу.
Ничем большим она не смогла бы ему угодить, как угодила этими мелочами. Обстановки и так у него оказалось с избытком, гардероб он собирался ей завести сам, — а в сумочке были: восковой ангелочек, сахарное яичко в сусальном золоте и перевитые таким же золотом белоснежные свечи. Боже мой! Мечта его юности!
И писанная маслом картина тоже пришлась ему по душе: уж очень походила своими формами его жёнушка на эту обнажённую женщину.
Аделаида объяснила:
— Это из мифологии. Называется «Леда». Лебединая песня. Лебедь любит один раз, а потом умирает.
Но окончательно сразила его жёнушка последней деталью приданого:
— Посмотрите, что у меня есть, — со стеснительным смешком сказала она и приподняла платье на толстенькой ножке, обтянутой чёрным чулком.
С ума сойти! На ней были невообразимо допотопные красные подвязки с бронзовыми застёжками в виде двух целующихся купидончиков!
— Как мы с тобой, — хихикнула Аделаида.
Откуда они? От бабушки? Это была мода татауровской молодости! Он только и произнёс:
— Фу-ты, ну-ты — ножки гнуты.
Он словно дышал воздухом милого сердцу начала века! Разглядывая купидончиков, переводя взгляд на яичко из сахара, сказал просяще:
— Прорастим к пасхе овёс на противне? — и поскольку она могла не знать, для чего это делается, начал объяснять, что в зелень овса кладутся крашеные яички... Но Аделаида перебила его:
— Обязательно! А раньше будет рождество, украсим ёлку.
С этого дня Татауров словно переселился на другую планету, где царят любовь и нежность. Почему это прежде он и не думал, как хорошо иметь свой собственный домашний очаг?