Ему хотелось тут же переписать на неё и квартиру, но он всё-таки дождался дня её рождения и сделал это летом, в июле.
Ради такого события они устроили небольшой «крик на лужайке», как Татауров называл выпивки. И хотя Аделаида на этот раз отказалась пить, сославшись на недомогание, — не просто довольство, но счастье царило над их застольем. Татауров всё время говорил о своей предусмотрительности, о натруженном чуть ли не полувековыми схватками на ковре сердце... Ведь ему уже семьдесят, всё может случиться, все ходим под богом, как и в тот раз, объяснял он. А жёнушка подливала ему то коньячок, то цинандали, задумчиво посасывала мякоть персика и почему-то поглядывала на дверь.
За дверью, на кухне, слышались воскресные хлопоты. Звон кастрюль и голоса то усиливались, то замолкали, и вдруг Аделаида вскочила и начала царапать свои пухленькие щёки длинными ухоженными ногтями.
— Ты что? — испугался Татауров.
Она закричала:
— Помогите! Он меня бьёт!
Понимая, что жена рехнулась, он бросился к ней, схватил за плечи, но Аделаида рванулась, так что затрещал по швам шёлковый китайский халат, широченные рукава его взметнулись, сверкнув алой подкладкой, она выскользнула на кухню.
Исцарапанное в кровь лицо её исказилось от боли, из горла раздавались сдавленные рыдания, она заламывала руки.
— Вот видите? — взывала она к взволнованным соседкам.— И так каждый день! Терпенье лопнуло. Вот что он сделал с лицом. А халат! Смотрите, смотрите! — она потрясла просторным рукавом, висящим на нитках.
Татауров ничего не мог понять, искренне воскликнул:
— Да она сошла с ума! Вызовите врача! Это она сама! — показал он на кровоточащие щёки.
— Да, да! Врача! И милицию! — завопила Аделаида. — Я-то не боюсь, а вот что скажет он? Изверг! Терпенья нет! Всю жизнь искалечил! И зачем я переехала к нему, оставила свою крошку?
Ссылка на ребёнка подействовала на соседок. Все зашумели, закричали, перебивая друг друга. Тая, потрогав наманикюренными пальчиками бигуди на своих жидких, как и у Аделаиды сожжённых перекисью водорода волосах, заявила:
— Я сбегаю, только накину косынку.
— И врача, врача! — обрадовалась Аделаида. — Пусть проверят, кто из нас пьян! Я чиста как стёклышко! Я вообще непьющая!.. А-а? Испугался? Пойдём вместе! Пойдём! Не идёшь? Боишься? А я пойду, пойду! Пусть проверят, что я не пила.
У Татаурова подкосились ноги. Куда он пойдёт? На свою казнь? И без врача видно, что он изрядно хватил, а жена его трезва.
Пряча глаза от соседок, еле унимая сердцебиение, задыхаясь, он направился к своей двери.
— Не думай сбежать! — злорадно предупредила его Аделаида, придерживая у плеча оборванный рукав халата и поджидая портниху.
Случившееся было страшно своей непонятностью. Он окинул бессмысленным взглядом комнату, в которой ещё несколько минут назад царило безмятежное счастье, взгляд его остановился на громадном арбузе, который вырастили в теплице и потому Татаурову пришлось за него отвалить изрядные деньги. Он схватил его и в бешенстве трахнул о ковёр. Кровавые куски разлетелись вокруг и начали сползать с полированных дверок буфета, с трюмо. А один из них, крепенький, сам величиной с маленький арбузик, колыхался на диване, подмигивая хозяину косыми карими косточками, похожими на глаза Аделаиды.
Татауров уселся за уставленный яствами стол, сжал виски руками. Перед глазами стояла недопитая бутылка коньяка. Он вылил вино в вместительный фужер и выпил его одним духом. Сидел в тупом безразличии, пока не услышал голоса на кухне. Мужской, спокойный, очевидно, принадлежал милиционеру. Его перебивали женские, среди которых выделялись визгливостью Аделаидин и — ещё больше — Таин. Эта прямо-таки из кожи вон лезла, разрисовывая ангельский характер татауровской жены, которая и комнату-то его, ломившуюся от грязи, чуть ли не языком вылизала, и обстирывала-то муженька и кормила-то его каждый день по-ресторанному, а то и пиры для него закатывала— вон какого царского гуся она отгрохала ему на рождество.
Самое ужасное, что портниха была права.
Мир рушился, щепки летели от него во все стороны. Татауров покосился на заляпанное арбузной мякотью трюмо, на диван, с которого уставился на него двоящимися глазками арбузик, и, схватив блюдо с холодцом, швырнул его об пол.
— Вон! Вон! Слышите? Продолжает свои художества! — завопила портниха.
Открылась дверь. Вошёл милиционер-лейтенант. Из-за спины его выглядывали Аделаида с Таей, а за ними — соседки, множившиеся в татауровских глазах, как арбузные косточки.
— Ну что? Будешь ещё драться? — злорадно спросила Аделаида, удовлетворённо разглядывая разгром в комнате.
— Да ты что? И в самом деле рехнулась? — пробормотал Татауров несчастным голосом и объяснил лейтенанту: — У неё приступ бешенства. В неё дьявол вселился.
— По пьянке всякое причудится, я, конечно, извиняюсь, так как знаю ваше положение в отечественном спорте, — сказал тот.
Деловито раздвинул на столе посуду и, время от времени поднимая глаза на тот хаос, который только что своими руками сотворил хозяин, стал заполнять протокол, исписанный уже наполовину показаниями соседей. Закончив, потянулся, спросил Татаурова:
— То, что дело произошло по пьянке, отрицать не будете?
— Да не бил я её, это она сама, — упрямо возразил Татауров.
— Вы и сейчас пьяны. Не будете отрицать?
— И чижик пьёт, — пробормотал Татауров, отводя взгляд в сторону. Но что он мог сказать в оправдание? Морда у неё расцарапана, в комнате полнейший разгром. Ох, дурак, дурак — не сдержался, хлопнул арбуз, блюдо с холодцом. Сам себе подписал приговор... Тупое и безмерное отчаяние навалилось на него.
— Я ухожу, — сказал лейтенант. — Надеюсь, что договоритесь по-мирному с вашей супругой? А насчёт протокольчика зайдёте ко мне завтра, подпишете на трезвую голову. А сейчас достаточно свидетельских показаний.
Едва за ним закрылась дверь, как Татауров сказал мягко и вкрадчиво:
— Может, ты и в самом деле рехнулась? А? Затмение такое нашло? Может, у тебя мать или отец были больные? Случается, передаётся по наследству. Скажи — и всё забудем. Заживём, как прежде.
Она молчала, протирая одеколоном царапины, рассматривая их в зеркале, морщась от боли.
Татауров начал увещевать её. Наконец повысил голос. Тогда она оборвала его резко:
— Поговори ещё у меня, эмигрантская шкура!
Он с трудом раздвинул сведённые гримасой страха губы и проговорил растерянно:
— Да ты что это? Опомнись!
Аделаида мимолётно окинула его жестоким, ненавидящим взглядом и молча начала раскрывать постель, взбивать подушки.
Татауров выхватил у неё одну из них, швырнул на диван, не раздеваясь, уткнулся в неё разгорячённым лицом. Он был сломан коварством Аделаиды и не находил в себе сил ни для гнева, ни для обиды.
А наутро, в милиции, выслушав его сбивчивую исповедь, лейтенант пообещал замять дело. Но по тому, как он попросил его держать себя в руках, Татауров понял, что поверил тот далеко не всему.
Когда он вернулся домой, там всё было прибрано, и только липкие мутные пятна с кусочками арбузной мякоти зловеще тускнели на трюмо и нижних дверцах буфета.
Татауров снова начал увещевать Аделаиду, взывать к её совести, негодовать, старался образумить, а потом стал ругаться и кричать, но всё его неистовство разбилось о её упорное молчание. И бурный кризис опять сменился у него глубокой апатией.
А вечером, когда на кухне снова послышались голоса соседок, Аделаида повторила самоистязание. К счастью, лейтенант почему-то не пришёл, хотя она и бегала за ним с портнихой.
Когда это повторилось в третий раз, словно что-то взорвалось перед глазами Татаурова. Он остервенел, схватил пытавшуюся выскочить на кухню Аделаиду за плечи и начал трясти, выкрикивая ругательства, окончательно располосовал халат, вытряхнул из него женщину и, памятуя, что кулаком убивал быка, отвесил ей лишь пощёчину. И от неё Аделаида отлетела к дверям, которые как раз распахнулись под натиском соседок.
Он шваркнул огромной бронзовой пепельницей об пол, отшвырнул голосящих баб, ринулся вон из дома.
Несчастный, с растерзанной душой, он явился с повинной к участковому. Глядя на него затравленными глазами, сказал, что ударил один-единственный раз, сейчас, спросил умоляюще, что же ему теперь делать.
Лейтенант вроде бы сочувствовал и даже попрекнул:
— Что же вы, человек в годах, так разошлись, что и квартиру, и все денежки переписали на её имя?
— Так она же была сама нежность! — искренне воскликнул Татауров. — Каждое моё желание ловила на лету!
— Ну, случаются этакие искусные артистки, — махнул рукой лейтенант. — Но факты все против вас, и, думаю, суд выселит вас из квартиры.
«Суд? — ужаснулся Татауров. — Она там непременно напомнит о моей эмиграции, и потянется ниточка... Нет, нет, я сам выеду, только бы не дошло дело до суда». И он попросил униженно и торопливо:
— Да я и сам уеду. Не жить же с такой стервой? Только не доводите дело до суда.
На улице, по тому, как обвис на плечах его твидовый пиджак, почувствовал, что за время этого разговора словно бы похудел, стал ниже ростом...
Домой он идти не мог, да и не хотел. А единственный друг Лазарь вот уже полгода как затаился, предупредив, что от организации его встреч вынужден воздержаться, так как ревизия вроде бы пронюхала об их махинациях... Куда податься?
И он всё-таки побрёл домой. Аделаиды не было. Он отыскал початые бутылки и, мешая коньяк с мукузани, водку с киндзмараули, напился. Ему хотелось выплакать кому-нибудь своё горе. В конце концов, могут же понять его соседки? Ведь тихо и мирно он прожил с ними не один год!
И он вышел на кухню, бил там себя в грудь, взывал к сочувствию, и слёзы текли по его обвислым щекам. Это были жалкие слёзы старика, оплакивающего свою неудавшуюся жизнь.
И только возвращение Аделаиды, метнувшей исподлобья ненавидящий взгляд, заставило его замолчать. Отчаянным усилием воли он овладел собой и, потупившись, покинул дом. На набережной, присев на скамейку, похвалил себя: «Останься — а она снова поцарапает свои щёки? Тогда уж суда не миновать».