ил себе на живот, где мог их видеть. Зевая, потягиваясь и протирая глаза, дети сели и посмотрели на дракона. Тот оглядел почерневшую землю и произнес: «Привет. Я добрый дракон». Маленький мальчик и маленькая девочка ответили: «Привет. Мы проголодались». – «Одну минуту, – заторопился дракон. – Я это устрою». Поставил детей рядом с собой и встал. Повернулся и присел. Затаил дыхание, закрыл глаза, натужился и встал. На земле осталась груда коричневых комьев величиной с кулак. Дети подбежали, схватили, поднесли к лицам, но девочка свой комок уронила и жутко сморщилась. Это не арахисовое печенье – дерьмо! Мальчик тоже выбросил ком, и они с отвращением вытерли руки в пыли. Дракон удивился и сказал: «Простите, не понимаю, как это получилось. Попробую еще раз». Он отошел в сторону, немного подумал, присел, сделал глубокий вдох, задержал дыхание и крепко зажмурился. Скрестил пальцы на лапах и поднял хвост. И стоял в такой позе, пока не побелела морда, дети уже стали за него беспокоиться. Но тот поднялся на лапы и оглянулся. Мальчик с девочкой подбежали, чтобы посмотреть. Снова дерьмо. Дети покосились на дракона: в носу сопли, под мышками пот, в ушах сера, в пупке сера, в глазах слезы. Бесполезно. Ничего съедобного. Девочка с мальчиком сели и стали слушать, как у них урчит в животах. У дракона из глаз покатились крупные слезы, вскоре он притих и задумался. Прошло много времени, прежде чем он поднял голову и сказал: «А если бы арахисового печенья никогда не существовало? Не существовало бы и сбитых сливок, карамели и других приятных вещей?» – «Ты о чем?» – не поняли дети. «А если они были такими всегда, как сейчас, но люди верили, что они превосходно годятся для еды?» Дети посмотрели на дракона, переглянулись и улыбнулись. Наверное, он прав, решили они. Дети распрямились над коричневой кучей и стали есть. Дракон с облегчением взревел. Мальчик с девочкой ели, пока не почувствовали, что вот-вот лопнут, и с тех пор жили счастливо.
Я рада, что здесь нет зеркал в полный рост, только маленькие в изголовьях нар на высоте глаз. Теперь мой вес сто восемьдесят пять фунтов. Мне залепили чирьи на спине, взвесили, измерили артериальное давление. Сто восемьдесят пять фунтов при росте шестьдесят шесть дюймов. Ногу на ногу не положить – они соприкасаются выше колена, когда ступни отстоят друг от друга на полтора фута. Надеваю форму восемнадцатого размера. Раньше обходилась двенадцатым, если хотела, чтобы было удобно, и десятым, чтобы облегало. Не узнаю себя. Не влезла бы в шкуру, если бы она была со мной. Кости не нащупать – ни колен, ни лодыжек, ни запястий, ни ключиц. Череп держится прямо, только если я его подпираю. На икрах длинный седой волос, если я поднимаю ступни, с меня свисает плоть. Если, лежа на койке, выпрямляю руки, все валится с запястий, бледные веснушки буквально рассыпаются. Пальцы не согнуть – настолько они непослушные и толстые. Если переворачиваюсь на спину, лицо всей тяжестью давит на уши. Я много сплю, а просыпаюсь от голода.
Наверное, он решил, что я корячусь ради него – это на него похоже, а другие думают, будто они собаки – «весельчаки», одним словом, – геи, вот что значат для них слова. Меня это нисколько не трогает, а их переклинивает. Они не голодны, однако пустота в пространстве за глазами пугает, и они стараются заполнить ее собой. Меня этим не напугать, наоборот, я хочу погрузиться в нее, чтобы даже не грезить. Они боятся отсутствия желаний. Я буду рада больше никогда не желать.
На дороге через поля оказались два слизня – серовато-зеленые, блестящие от росы. Я остановилась. Они, не двигаясь, ползли друг к другу, чуть не разминулись, но опомнились – ни голов, ни хвостов. Замерли, открыв друг другу бока. Отверзлось отверстие и осталось незакрытым невообразимой тяжестью. Вспузырилось белым, густым, а они лежали неподвижно, с пузырями между ними, не шевелились и не обращали внимания ни на дорожку, ни на меня, скрючившуюся и наблюдающую. Пузыри не менялись и не двигались, хотя жили собственной жизнью, и под их блестящей под восходящим солнцем белой оболочкой свершалось таинство.
На следующий год он, стоя на коленях, что-то рассматривал на дорожке. Я остановилась. Предметом наблюдения был слизняк. Он сыпал на него соль из бумажной коробки. Слизняк ежился, дергал одним концом, другим, серединой. Продолжал двигаться, на его голове появились шишки, и пока он перемещался, они совершенно выперли, а соли только прибавлялось. Белые гранулы были липкими и приклеивались к слизняку. Вокруг него на цементе была сплошная соль и влага, а от него до травы – свет; и когда гранула соли попадала в свет, слизняк прилипал. Как соль действовала на него – было скрытым от глаз таинством. Вроде тех пузырей.
Я хочу на волю, но не одна. Мне нужен последний штрих к своей внешности, к имиджу, черное нечто, движущееся в темноте темное и бледное. Хочу чего-то такого, что принадлежит только мне – обожает одну меня. Мне требовалась власть над посторонней силой, и я завела собаку. Придумала благородное фантастическое имя. Никаких Рексов и Бинго, только Шива. Когда я взяла его в тренировочном питомнике, он был огромен, весь черен, кроме двух пятен над глазами, и его звали Принц. Я зарегистрировала его как Черный Принц Шива Разрушитель, так всем и сообщала, если кто-нибудь спрашивал, но он откликался только на Принца. Сидел, стоял или лежал на конце стальной цепи и был плохо обученным сторожевым псом. Его лай пугал, он умело нападал и стал бы заправским убийцей, но делал все не по команде.
Пес спал в моей постели, если я находилась одна, и отказывался в нее залезать, если не одна. Я опускала руки в его миску с водой и трогала еду, чтобы мой запах слился со всем, что было для него важным. Пес должен был полюбить меня. Он был тощий и весил на семь фунтов меньше, чем я в то время. По вечерам мы спускались по склону холма из деревни, где некогда располагался мой маленький домик, жилище для легочных больных. Окна выходили на утренний Портленд, штат Орегон. В туман и дождь в стороне, где находился Совет по сохранению энергоресурсов, в сумерках плавали огни. Мы шли вниз, черный пес бок о бок со мной, на мне тонкая черная одежда, выдававшая все изгибы моего тела. Нарывались на неприятности: от Маркет-стрит к реке, до Ферст-стрит к Бернсайд и в переулках за ними. Пугали алкашей в Блу-маус-театр, забавляли студентов Рид-колледжа призрачным появлением на болоте. Сидели в темных кафе – безмолвный пес под столиком, положив голову мне на сапоги. В его глазах – красное отражение певца под автоарфу, в баре около прачечной самообслуживания, куда ходят полуночники. Сидели на бордюрных камнях, где замерзали наши руки, уши и носы, и смотрели на бары, перед которыми стояли машины и в которых шептались женщины. Он не был домашним псом. Мы ни с кем не разговаривали. Он оставлял на зеленом ковре в моей гостиной вонючие какашки. Мы залезали на крышу с солнцем, арахисовым маслом и половиной галлона молока. Пес писал, по-девичьи присев. Убил на улице маленькую пуделицу за то, что она не позволила на себя залезть, и ужаснулся того, что совершил, – это была явная ошибка. Когда приходили мужчины, я оставляла пса в доме одного. Отсутствовала долго, не видя ни холма, ни дома, а когда возвращалась, книги были изгрызены и растрепаны, шторы разорваны и раскиданы, на ковре множество следов зубов и дерьма. В первую ночь с тем, кто был тогда со мной, я привязала пса к ножке кровати. Он выл, исходил слюной, конвульсивно выгибал спину, уронил на себя стул и визжал, когда мужчина пришел. Я хотела любить его, заботиться о нем и гордилась тем, что люди оборачивались на нас посмотреть.
В тот год родилась шкура, и мы с ней завели любовников в катакомбе под холмом, с действующим туалетом и газовой плитой за очагом. Стена была черной, напротив нее на веревках висели куски металла. Карлик в желтом котелке за обед из макарон ценой в сорок два цента развлекал рассказами. Мы всем говорили, что брат и сестра, но он до утра не верил, и там была кровь, но это только доказывало его невинность. Он был глуп и никогда не рассказывал, что его что-то волнует, но кормил меня, и я спала там все ночи, а утром стелила постель. Он ее хвалил. Когда находился на работе, я звала его друзей и кричала на него, когда они уходили. Но это его не беспокоило. Я умоляла закрывать меня в кладовой. Наконец он сказал, что его друг художник ушел на концерт в смокинге. Я ответила, что поеду в Сиэтл. Он не стал провожать меня на станцию. После покупки билета у меня оставалось девяносто пять центов. В автобусе я спросила, как найти Мелроуз-стрит, моего брата, я приехала из Миннеаполиса, чтобы отыскать его. Он продавал страховки и жил над катакомбами. Мы устроились на ступенях разрушенных домов, я постучала в его дверь и в длинной красной ночнушке села на подлокотник кресла. Кроватей было две. Я забралась в другую. Он был очень холодным. Спросил: хочешь ночью заняться сексом? Утром я пошла по объявлению и стала членом журнальной команды.
Я просто сидела, курила, хотя не курю, – ухаживала за кошками. Дело нехитрое: покормить – они не обращают на тебя внимания; немного приглядеть и тоже не обращать внимания. И вот я сижу, курю, кот трется о мою сигарету и загорается по всей длине от глотки до живота. Я хватаю его и бросаю в ведро с водой – желтое пластиковое ведро, случайно оказавшееся рядом. Кот сворачивается на дне и не показывается наружу, лежит смирно, нос к хвосту, и захлебывается – что тут поделать? Такому никто не поверит: ничего себе заява – даже за кошками не в состоянии присмотреть…
Прохожу мимо автозаправочной станции – там на подъемнике машина, под ней колеса в синей, золотистой и красной фольге. Хватаю золотистое и, дико вереща от возбуждения, пускаю по тротуару, оглядываюсь, нет ли копов, жду погони. У меня неплохо получается – качу, как обруч, подталкивая то с одной, то с другой стороны, направляю, куда хочу, и заворачиваю в его двор, где все сидят кружком, безразличные, поахали, а я ненормальная, никого не знаю с машиной и сдираю фольгу – вдруг на что-нибудь пригодится, например, на византийские барельефы, а колесо пускаю между домами, не хухры-мухры, а «Данлоп-12»…