Череп под кожей — страница 18 из 72

енным кролем, делая мощные рывки. И вот его ноги коснулись гальки, и он вытащил себя на берег, замерзший и уставший больше, чем ожидал. Подняв голову, он с удивлением увидел, что кто-то ждет его – неподвижная фигура в темной одежде, стоявшая, словно страж, у кучи его одежды. Он вытер глаза и увидел, что это Толли.

Он подошел к ней. Сначала она молчала, потом наклонилась, подняла его полотенце и протянула ему. Задыхаясь и дрожа, он принялся вытирать руки и шею, смущенный ее пристальным взглядом, недоумевая, зачем она пришла.

– Почему вы не уедете? – спросила она.

Должно быть, она увидела, что он не понимает ее, и повторила:

– Почему вы не уедете? Не оставите это место? Не оставите ее? – Ее голос, как всегда, был тихим, но строгим, почти без эмоций. Он вперил в нее взгляд изумленных глаз из-под мокрых волос.

– Оставить Клариссу? С какой стати? О чем вы?

– Она не хочет вас здесь видеть. Вы разве не заметили? Вы несчастливы. Зачем притворяться и дальше?

Саймон возмущенно выкрикнул:

– Но я счастлив! И куда мне идти? Моя тетя не хочет, чтобы я возвращался. Денег у меня нет.

Она сказала:

– У меня в квартире есть свободная комната. Для начала можете пожить там. Ничего особенного, обычная детская комната. Но вы можете остаться там, пока не найдете что-то получше.

Детская комната. Он вспомнил: он слышал, что у нее когда-то был ребенок, девочка, которая умерла. Не стоило упоминать о ней сейчас. Он не хотел о ней думать. Он и так достаточно много думал о смерти и угасании.

– Но как я что-то найду? На что я буду жить? – спросил он.

– Вам ведь семнадцать, не так ли? Вы не ребенок. Сдали уже пять экзаменов стандартного уровня. Вполне можете найти работу. Я работала уже в пятнадцать. Многие дети сейчас начинают еще раньше.

– Но что я буду делать? Я собирался стать пианистом. Мне нужны деньги Клариссы.

– Ах да, – произнесла она. – Вам нужны деньги Клариссы.

«Как и вам», – подумал он. В этом-то все и дело. Он почувствовал прилив уверенности, завидев взрослую хитрость. Он не настолько мал, чтобы его было так легко одурачить. Ведь он всегда чувствовал, что не нравится ей, ловил эти презрительные взгляды, когда она готовила завтрак в те дни, что они оставались наедине, отмечал молчаливое негодование, с которым она собирала его грязное белье, убирала его комнату. Если бы не он, ей не надо было бы приходить чаще двух раз в неделю. И то она появлялась ради того, чтобы удостовериться – все в порядке. Разумеется, она жаждала от него избавиться. Вероятно, она рассчитывала, что Кларисса завещает ей что-нибудь. Должно быть, она лет на десять моложе, чем выглядит. В конце концов, она только служанка. Какое она имеет право расстраивать его, критиковать Клариссу, проявлять к нему снисхождение, предлагая свою жалкую маленькую комнатку, словно делает ему огромное одолжение? Должно быть, там ему будет так же плохо, как на Морнингтон-авеню. Еще хуже. Маленький дьяволенок у него на плече пытался подговорить его. Но несмотря на все сложности, только умалишенный мог отказаться от покровительства богатой Клариссы и сдаться на милость бедной Толли.

Она, видимо, догадалась, о чем он думает, и произнесла смиренно и без всякой настойчивости:

– Вас это ни к чему не обяжет. Это всего лишь комната.

Он хотел, чтобы она ушла. Ведь он не мог пройти вперед и начать одеваться, пока эта темная, наводящая тоску фигура стояла там, заполоняя собой весь пляж. Он выпрямился и сказал настолько твердо, насколько позволяло его дрожащее тело:

– Благодарю вас, но я совершенно доволен тем, что у меня есть.

– Полагаю, она устанет от вас, как и от вашего отца.

Саймон уставился на нее, вцепившись в полотенце. Над ними закричала чайка, пронзительно, как ребенок, которому причинили боль. Он прошептал:

– Что вы имеете в виду? Она любила отца! Они любили друг друга! Он объяснил это мне, прежде чем ушел от нас, от меня с матерью. Это было самое прекрасное, что когда-либо с ним случалось. У него не было выбора.

– Выбор есть всегда.

– Но они обожали друг друга! Он был так счастлив.

– Тогда почему он утопился?

Он закричал:

– Это неправда! Я вам не верю!

– Можете не верить, если не хотите. Просто вспомните об этом, когда настанет ваш черед.

– Но с какой стати ему было это делать? Для чего?

– Чтобы заставить ее испытать чувство вины, думаю. Разве не ради этого люди обычно убивают себя? Однако это было напрасно. Клариссе не знакомо чувство вины.

– Но мне сказали, что проводилось следствие. Полиция выяснила, что он погиб случайно. К тому же он не оставил записки.

– Если и оставил, ее не нашли. Ведь именно Кларисса обнаружила его одежду на пляже.

Его взгляд упал на скомканные брюки и куртку под камнем. Перед ним вопреки его воле возник образ, настолько четкий, будто пришел из воспоминаний. Зернистый песок, горячий, как уголь, незнакомое море в фиолетовых и голубых тонах у горизонта. Кларисса стоит на берегу с запиской в руках, а ветер треплет ее волосы. А потом изорванные белые клочки полетели вниз, как цветочные лепестки, упали в морские воды и растворились в них. Прошло три недели, прежде чем тело его отца, точнее, то, что от него осталось, прибило к берегу. Но кости и плоть, даже после того, как с ней расправились рыбы, сохранились дольше куска бумаги. Неправда. Ничто из этого не могло быть правдой. Как она сама сказала, выбор есть всегда. И он выбрал другой путь – не верить ей.

Он опустил глаза, чтобы не встречаться с ней взглядом, с этим принуждающим взглядом, который казался намного убедительнее любых слов, срывавшихся с ее уст. Вокруг его икры обвилась водоросль, коричневая, словно рана с коркой запекшейся крови. Саймон наклонился и дернул за нее. Она натянулась, как скользкая веревка.

– А если она умрет? Что вы тогда будете делать? – спросила Толли.

– С чего это ей умирать? Она ведь не больна, правда? Она никогда не жаловалась на здоровье. Что с ней не так?

– Ничего. С ней все так.

– Тогда почему вы говорите о смерти?

– Она думает, что умрет. Иногда люди настолько верят в это, что действительно умирают.

У него отлегло от сердца. Но это же глупо! Она пыталась запугать его. Теперь ему все стало ясно. Она завидовала ему, как завидовала его отцу. Он поднял куртку и, преисполнившись достоинства, процедил сквозь зубы:

– Если она и умрет, я уверен, о вас не забудут. На вашем месте я бы не беспокоился. А теперь не могли бы вы дать мне возможность одеться? Мне холодно, и уже пора обедать.

Произнеся это, он тут же ощутил прилив стыда. Толли отошла без единого слова. Потом повернулась, и они посмотрели друг другу в глаза в последний раз. Он знал, что она увидит в его взгляде – стыд, страх. Он был готов к встрече с гневом и негодованием, однако совсем не ожидал увидеть жалость.

Глава двенадцатая

Длинная сводчатая галерея из кирпича, с колоннами и арками, выложенными фигурными камнями, тянулась вдоль западной стороны замка, минуя розовый сад и прямоугольный бассейн, до самого театра. Шагая по галерее в одиночестве в этот поздний час на последнюю репетицию, Айво представлял себе, как медленно тянулась под этими арками процессия из вкусивших ужин викторианских гостей с бледными руками и шеями, обрамленными великолепным атласом и бархатом, в драгоценностях, сверкающих на груди, и с замысловатыми прическами. А белые рубашки мужчин мерцали в лунном свете. Сам театр удивил его не столько идеальными пропорциями (чего следовало ожидать), сколько разительным контрастом с замком в целом. Айво задался вопросом, не построил ли его другой архитектор. Ему придется спросить об этом Эмброуза. Но если к строительству приложил руку Годвин, то можно было заключить, что тщеславие и страсть клиента к роскоши оказались сильнее его личных предпочтений – стремления к легкости и сдержанности. Даже сейчас, когда горела лишь половина ламп, театр блистал во всем своем великолепии. Занавес и кресла из темно-красного бархата выцвели, но все равно сохранились исключительно хорошо. Свечи заменили на электрические лампы (должно быть, Эмброузу это решение далось нелегко), однако изысканные витиеватые светильники все еще использовались и старинная хрустальная люстра все еще переливалась, свисая с купольного потолка. Повсюду были украшения – иногда изысканные, чаще роскошные, кричащие. Но все их объединяло одно – они были изготовлены с высочайшим мастерством. Напротив золоченых лож купидоны с пухлыми ягодицами держали охапки цветов или тянули рожки к надутым губам, а королевская ложа с шикарной резьбой и эмблемой принца Уэльского с двумя одинаковыми возвышениями, напоминавшими троны, несомненно, соответствовала представлениям самого ярого монархиста о том, как подобает восседать в театре наследнику престола. Айво уселся в конце четвертого ряда партера, не собираясь задерживаться здесь больше чем на час, поскольку не хотел, чтобы в труппе думали, будто он приехал на остров оценивать их выступление. И это ненавязчивое появление на последней репетиции было призвано напомнить им: он гораздо меньше заинтересован в их трактовке трагедии Уэбстера, чем в славных моментах истории, скандалах и легендах самого театра. Он порадовался, что места в широких викторианских залах оказались настолько удобны. Вторая половина дня была для него особенно мучительна, когда обед, даже самый скромный, лежал камнем в его измученном желудке, а селезенка словно росла и уплотнялась под руками, которыми он пытался поддерживать живот. Он постарался удобнее устроиться на мягком бархате, не забывая, что Корделия, выпрямив спину, молча сидит в том же ряду, и устремил взгляд на сцену.

Было очевидно, что де Вилль – режиссер, которому больше удавался модерн, – велел актерам сосредоточиться на смысле и позволить тексту жить своей собственной жизнью. Такой трюк провалил бы любую постановку Шекспира, но в сочетании с четким размером Уэбстера это смотрелось неплохо. Во всяком случае, живо. Айво всегда считал, что Уэбстера можно ставить только таким образом – в виде стилизованной драмы, состоящей из поступков, характеров, почти ритуальных воплощений страсти, упадка, сексуальной распущенности, и все это двигалось в паване