— У каждого есть своя маленькая тайна. Подумайте хорошенько…
— Да что ж тут думать!
Тут она вспомнила о Филиппе и покраснела в темноте.
— Если ваша тайна только в том, что вы выросли в глухой деревушке, что родные вас бросили, а достойный человек приютил, ничего постыдного в этом нет! Это даже могло бы стать началом романа в диккенсовском духе… Я люблю Диккенса. Его сейчас мало кто читает…
— Вы любите сочинять истории и записывать их…
— Да. На данный момент у меня простой, но любой пустяк может меня подтолкнуть, и я опять начну писать! Мне всюду видятся завязки историй! Какая-то мания…
— Мне говорили, вы написали книгу, которая имела большой успех…
— Это была идея моей сестры, Ирис. Она полная противоположность мне — красивая, живая, элегантная, везде как рыба в воде…
— Завидовали ей в детстве?
— Нет. Я ее обожала.
— О! Вы говорите в прошедшем времени!
— Я по-прежнему ее люблю, но не обожествляю, как раньше. Бывает, даже бунтую против нее.
Она скромно усмехнулась и добавила:
— С каждым разом получается все лучше!
— Почему? Она вас тиранила?
— Ей бы не понравилось, что я так говорю, но вообще-то да… Она все хотела повернуть по-своему. Теперь стало легче, я пытаюсь защищаться. Но не всегда получается… Такие рубцы до конца не разглаживаются…
Она опять усмехнулась, чтобы скрыть смущение. Этот человек внушал ей робость. Он был красив, высок, статен, и его предупредительность не оставляла ее равнодушной. Ей льстило, что она идет с ним рядом, но ей хотелось, чтобы он ее оценил, и она ругала себя за это. Была у нее дурацкая привычка изливать душу, чтобы привлечь внимание небезразличных ей людей. Как будто она считала себя слишком заурядной, чтобы просто молчать, как будто она старалась подать себя в выгодном свете, вываливая на прилавок килограмм чистосердечных признаний. Ругала — и снова принялась болтать. Это было сильнее нее.
— Когда едешь к сестре в Довилль, у нее там дом, вдалеке, за полями, видны деревушки. Я всегда любила смотреть на них, на фермы среди рощ, на соломенные крыши, амбары; вспоминались сюжеты Флобера и Мопассана…
— Я родом как раз из такой вот деревушки… и моя жизнь вполне сошла бы за роман.
— Расскажите!
— Это не так уж интересно…
— Расскажите! Я люблю всякие истории.
Они шли в ногу. Ни быстро, ни медленно. Она хотела взять его под руку, но сдержалась. Такие люди не любят, когда к ним прикасаются.
— В то время в моей деревеньке кипела жизнь. На главной улице по обеим сторонам были лавки. Крытый рынок, кондитерская, парикмахерская, почта, булочная, два мясника, цветочный магазин, кафе. Я никогда туда не возвращался, но тот мирок, который я знал, вряд ли сохранился. С тех пор прошло…
Он порылся в памяти.
— Больше сорока лет… Я был ребенком.
— Вам сколько было лет, когда вас…
Она не решилась сказать «бросили» и не закончила фразу.
— Мне, наверное, было… Даже и не помню… Я много чего помню, во всех подробностях, а вот свой возраст точно не скажу.
— И долго вы у него жили?
— Я у него вырос. Его маленькое предприятие называлось «Новая типография». Зеленые буквы на белой деревянной доске. Звали его Графен. Бенуа Графен. Он говорил, что имя предопределило его судьбу: Графен, графика, типография. Работал день и ночь. Ни жены, ни детей у него не было. Я всему научился у него. Ответственности, точности, рвению в работе.
Он как будто перенесся в другой мир. Даже слова его стали какими-то старомодными. Словно вырезанными на деревянной доске. Он тер средний палец руки, стирая воображаемый след чернил.
— Я рос среди машин. В те времена печатник был мастеровым. Тексты он набирал вручную. Выкладывал в наборную форму свинцовые буквы. Чаще всего Дидо или Бодони[93]. Потом делал пробный оттиск и правил корректуру. Закладывал набор в копировальный станок и печатал. У него был станок OFMI, выдававший две тысячи экземпляров в час. Он следил за накатом, и все это время, все время, пока работал, объяснял мне каждый свой шаг. Учил меня техническим терминам, как обычных детей учат таблице умножения. Я должен был знать двести типов шрифта, что такое пункт и цицеро. Я все это помню. Все названия, все жесты и запахи, рамы для бумаги, которую он обрезал, смачивал, сушил… В глубине мастерской стоял большой станок, Маринони[94], он производил адский грохот. Он не отходил от него ни на шаг, контролировал его работу и держал меня за руку… Прекрасные воспоминания! Воспоминания деревенщины…
В последней фразе прозвучала злоба.
— Она дурная женщина, — сказала Жозефина. — Не обращайте внимания на ее слова.
— Знаю, но это мое прошлое. Нечего его трогать. Запрещено. Еще у меня была подружка. Ее звали Софи. Я танцевал с ней: раз-два-три, раз-два-три… Она поворачивала ко мне головку, раз-два-три, раз-два-три, и я чувствовал себя взрослым и сильным, готов был защитить ее от кого угодно. Я был тогда очень счастлив. Я любил того человека, Бенуа Графена. В десять лет, после пятого класса, он отправил меня в пансион в Руане. Говорил, что я должен учиться в приличных условиях. Я приезжал к нему на выходные и на каникулы. Я рос. Мастерская мне наскучила. Я был молод. Меня больше не интересовали его рассказы. Я кичился своими новыми знаниями, а он смотрел на меня с грустью и горечью, поглаживая подбородок. По-моему, я презирал его за то, что он простой ремесленник. Какой же я был идиот! Думал, что я главнее, потому что ученее. Хотел стать выше него…
— Вы бы слышали, как со мной разговаривают мои девчонки, когда учат пользоваться Интернетом! Как с дебилкой!
— Когда дети знают больше, чем родители, это подрывает авторитет…
— Да пусть считают меня умственно отсталой, мне глубоко плевать!
— Это неправильно. Вы должны вызывать уважение как мать и как воспитатель. Знаете, в будущем вопрос авторитета выйдет на первый план. Когда отец в современном обществе уклоняется от своих обязанностей, это создает огромную проблему в воспитании детей. Я хочу восстановить традиционный образ pater familias[95].
— А еще у отца можно поучиться мягкости и нежности, — произнесла Жозефина, поднимая глаза к небу.
— Это должна быть роль матери, — поправил Лефлок-Пиньель.
— У меня в детстве все было наоборот, — улыбнулась Жозефина.
Он бросил на нее быстрый взгляд и тут же отвел глаза. В нем было что-то свирепое, мрачное, потаенное. Жозефине казалось, что его трудно вызвать на откровенность, но уж если он разговорится, то способен быть по-настоящему искренним.
— Ифигения, консьержка, хотела устроить маленький праздник у себя в каморке, когда кончится ремонт… Позвать всех жильцов.
Они вошли в сквер, и Жозефина снова вздрогнула. Придвинулась к нему, словно убийца мог внезапно появиться за спиной.
— Это не лучшая идея. В доме никто ни с кем не разговаривает.
— Моя сестра Ирис тоже будет…
Она сказала это, чтобы уговорить его прийти. Ирис так и осталась ее волшебным ключиком, отмыкающим все замки. В детстве, когда Жозефина хотела пригласить к себе друзей, а они не проявляли энтузиазма, она, стыдясь своей неудачи, добавляла: «Сестра тоже будет». И все приходили. И она чувствовала себя еще более жалкой.
— Ну тогда я загляну. Чтобы доставить вам удовольствие.
Она невольно подумала, что он наверняка увлечется Ирис. А Ирис удивится, что сестра знакома с таким представительным мужчиной.
Прекрати сравнивать себя с ней, девочка, перестань! Или ты всю жизнь будешь несчастной. В сравнении ты неизменно проигрываешь.
В лифте они кивнули друг другу на прощание. К нему вернулась вся его чопорность, и она удивлялась: неужели это тот самый человек, который только что открыл ей свое сердце?
Зоэ дома не было: видно, убежала в подвал к Полю Мерсону. Она перестала спрашивать разрешения.
— Ну сколько же можно, — пожаловалась Жозефина звездам, облокотившись на перила балкона. — Помогите мне! Сделайте так, чтобы она начала со мной разговаривать. Это молчание невыносимо.
Она долго вглядывалась в темно-сиреневое небо. Так долго, что затекла шея. Ждала, что звезды ответят ей, и если для этого придется одеревенеть, ну и пусть! Она одеревенеет.
Она ждала, ловила какой-нибудь знак. Обещала попросить прощения, если обидела Зоэ, обещала все понять, пересмотреть свое поведение, не трусить, не избегать трудного разговора. Она отринула все мысли и только тянулась к звездам. Высокие деревья в парке тихо кивали ветвями, словно присоединяясь к ее ожиданию. Она повесила свою просьбу на ветку: может, оттуда ей будет проще попасть на небо и звезды наконец услышат.
Вскоре она увидела, как маленькая звездочка на ручке ковша Большой Медведицы подмигнула ей. Потом еще раз, и еще. Словно послание, переданное азбукой Морзе. Жозефина вскрикнула.
Она закрыла балкон. Внутри у нее все пело от счастья. Она легла спать в нетерпеливом предвкушении завтрашнего дня. Или послезавтрашнего… Или того, что за ним…
Ей некуда больше спешить.
Сибилла де Бассоньер подняла крышку мусорного ведра и скривилась. От кучи мусора поднимался прогорклый запах жирной рыбы. Она решила, не откладывая, вынести ведро. Вечером поела лосося, и теперь вот все ведро провоняло. Довольно, хватит с меня лососей, больше не повторю этой ошибки. Стоит дорого, чистить противно, а потом еще и воняет. Воняет в духовке, воняет в помойке, даже двойные занавески провоняли рыбой. Потом дышишь этим едким запахом несколько дней. Каждый раз покупаюсь на болтовню этого рыбника про олигоэлементы, про хороший и плохой холестерин. С завтрашнего дня буду брать палтуса. И дешевле, и не воняет. Мама всегда по пятницам готовила палтуса.
Она надела халат, купленный со скидкой по каталогу. Сунула ноги в тапочки, натянула резиновые перчатки и взяла ведро. Она выносила ведро каждый вечер в половине одиннадцатого, это был ритуал, но сегодня вдруг решила подождать до завтра.