Через Москву проездом — страница 12 из 71

– А ты кто такая? – подписываясь под своим бланком и начиная заполнять на жену, посмотрел на нее Андрей. – Моя ленинградская пассия, и я приехал к тебе поразвлечься. А может, вообще только что на улице встретил.

– Ой, ну перестань! – поморщилась жена, и в том, как она это сказала, ему почудилась даже радость оттого, что вот может наконец позволить себе упрекнуть и его.

Через пять минут они выходили из гостиницы. За этот час, что они провели в ее холле, сумерки загустели – воздух из фиолетового стал густо-сер, везде уже горели огни. Площадь перед гостиницей была пуста, темнела на постаменте фигура Николая Первого и высилась за ним громада Исаакия.

Андрей пошел к выходу из гостиницы сразу после неудавшихся уговоров администраторши (зло хлопнул ладонью по стойке: «Черт бы вас всех побрал!»), не сказал жене ни слова и сейчас, выйдя, остановился – надо все-таки было решать, что же делать теперь.

– Идиотизм, – сказала за спиной жена. Она ниткой протянулась за ним через холл и сейчас тоже, вслед за ним, остановилась не рядом, а сзади и чуть сбоку.

– О тебе же заботятся, – не поворачивая к ней головы, хмуро сказал Андрей. – Чтоб муж твой, не дай бог, не согрешил перед тобой.

– Ой, да ну хватит же тебе! – Она топнула ногой, и, обернувшись наконец к ней, он увидел, что лицо у нее сумрачное, совсем несчастное и она держит себя за волосы, собрав их в горсти и отведя за шею, аэто значило, что еще одно его слово – и она разрыдается. – Зачем ты говоришь гадости, для чего? Я виновата, я уже признала это, что ты все злишься и злишься? Хватит, в конце-то концов!

– Я не злюсь, – пробормотал Андрей.

Но он злился и ничего не мог поделать с собой.

Он злился, потому что это уже было слишком, слишком много этой бестолковщины получалось – и все было следствием ее каприза, он чувствовал, что его просто распирает от злости, и оттого в большей степени, что она не попросила его остановиться, а приказала.

– На вокзал пошли, что ли, –полувопросительно сказал он, не поворачиваясь к жене, глядя на пустынную, от минуты к минуте все более суровеющую в сгущающейся электрической тьме площадь.

– Но нельзя же уезжать, не взяв вещи, – сухим, мертвым голосом сказала жена.

Андрей коротко глянул на нее.

– Ночевать там, я имею в виду.

– А-а!.. – протянула она. Некоторое время они молчали – только тихий равномерный гул отходящего ко сну большого города, – потом она сказала: – Пошли. Больше ничего не можешь придумать?

– Больше ничего.

Невский тоже уже был пустынен – редки прохожие, редки машины, лишь огни фонарей и реклам, да иными мирами, где все устроено, благополучно и счастливо – глыбой света в переплетах окон, – тяжело шлепая шинами, мощно и целеустремленно проносились троллейбусы с автобусами, троллейбусы высекали на стыках проводов с растяжками летучий, мгновенно умиравший желто-красный фейерверк. Воздух начинал остывать, рождая ночную прохладу, оба они, и Андрей, и жена, были одеты легко, и Елена шла, обхватив себя за плечи, угнувшись вперед – удерживая тепло, но, когда подходили к остановкам, ни троллейбусов, ни автобусов вблизи не было видно, и они шли дальше, и так и прошли весь Невский пешком, до самого Московского вокзала.

Вестибюль его был гулко-светел, потолок вознесен на немыслимую высоту, и вид этого громадного каменного пространства подавил их – ясно было, что они никогда не смогут здесь согреться. Но в ·залах все оказалось по-иному: и сумрачнее, и ниже потолки, и много народу, и когда они нашли на скамейках свободное место и жена, обхватив Андрея за шею, положила голову ему на плечо, она тут же уснула. У скамейки стояли, не давая вытянуть ноги, мешок с чемоданом вольно и удобно раскинувшихся рядом в настороженном чутком сне двух мужичков в надежных кирзовых сапогах и сереньких латаных пиджачках на блеклых, застиранных ковбойках. Андрей попробовал, не тревожа жену на плече, сдвинуть ногой мешок с чемоданом в сторону мужиков, чемодан сдвинулся, легонько скрежетнув по кафельному полу железным углом, и оба мужика тут же открыли глаза, и ближний, глядя на него мутно и косо, сказал хрипло:

– Не тронь, не тобой ставлено.

– Мешают, – громким шепотом попробовал объясниться Андрей. – Ваши вещи, ставьте возле себя.

– Пусто было, когда ставлено! – неожиданным тенорочком вступил дальний мужик. – Что ж, из-за вас издить туды-сюды? Спать, Христа ради, дайте!

Андрею хотелось ругаться, хотелось сказать, что своим криком мужик всех тут разбудит, ему, видите ли, дайте, а сам орет, – выговориться хотелось, избавиться от накопившейся в груди мрачной, тяжелой мути, но он сдержал себя, пихнул чемодан к соседней скамейке, перегородив проход, и стало возможным хотя бы чуть-чуть расслабить гудевшие, постанывающие, казалось, от усталости мышцы.

Воздух был тяжел и сперт, как во всяком помещении, в котором скапливается большое количество народа, кисло-влажен, и в нем стоял ровный, монотонный фабричный гул, возникавший из сотен голосов, звучавших одновременно, волны звуков которых складывались и пересекались, бились о всюду возникавшие перед ними стены, отражались, неслись обратно и снова отражались, и так – пока не умирали совсем, затихнув от немощи.

На скамейке за спиной двое местных парней-ленинградцев с шуточками и крепкими словцами делились друг с другом опытом, где можно скоротать ночь, если придется вдруг проводить ее вне дома. Опыт у обоих, по тому, во всяком случае, как они разговаривали, был немалый.

– На Литейке тут, в доме одном, ну, Академкнига где, знаешь? Во! В подъезде одном, второй слева… второй, точно. Вот там. На чердаке диван стоит. Ну, выставили, кто-то там выставил – новый купил. Перед дверью чердачной, на площадке последней, только потолок низкий – знать надо, чтоб не долбануться, Кто-то там одеялко притащил даже – ночует кто-то…

– От жены, с первого этажа бегает, – с ленцой, растягивая гласные, сказал второй парень.

– От тещи. Как некоторые, – со смешком подхватил первый, тот, который рассказывал, и было ясно по его голосу, что слова эти имеют прямое касательство к его товарищу.

– Побежишь, мать ее… – выругался второй. – Но я все, я сказал половине: вот вам ночь, разбирайтесь, а если ты ее не ущучишь, чтоб она, чуть что, не заводилась с пол-оборота, я вообще уйду. Вот так. А я знаешь где за милую душу ночевал?

– Где?

– А на Балтийском. На вокзале на Балтийском. За милую душу там. Он на ночь же закрывается. И в зальчик там, где буфет, махонький такой, перед самым закрытием проберешься – и на лавку. Ну и все. Вокзал закрывают, выходит баба, зал закрывает, изнутри, изнутри, не снаружи, – дежурит там. И все, кемарь, пока снова ключами не забрякают. Тут уже не дают: вставай-вставай, электрички ходить начали, поезжай, куда тебе? Но часа четыре, четыре с половиной всегда отхватишь.

– Рванем, может? – сказал первый. – Сколько времени? Успеем еще. А то ведь пометут отсюда. Тут всегда.

– Может, на диван твой? Поближе.

Первый хмыкнул.

– Во, видишь? Во, вот этим, – и по тому, как прояснел, усилился на мгновение его голос, Андрей понял, что это он, повернувшись, кивнул на них с женой. – Это вот этим на тот диванчик. А нам с тобой, мужикам, только сидя. А на Балтийском, говоришь, лечь можно.

Второй помолчал.

– Слушай, переться туда… – растягивая гласные, ленивым голосом сказал он потом.

Андрей, лишь самую малость поворачивая голову, чтобы не разбудить жену, кося глазами, посмотрел на них – у одного увидел горбоносый, с острыми скулами, как стамеской вытесанный профиль, у другого – лохматый, заросший до воротника куртки каштановый затылок.

– Неохота переться-то к чертовой матери, – лениво говорил каштановый затылок. – Да, может, и не выгонят еще.

– Не, давай-ка поехали! – настойчиво сказал профиль. – Стоит овчинка выделки.

Андрей отвернулся, поправил руку жены у себя на шее, съехал по скамейке пониже, отчего ноги в коленях опять согнулись под острым углом, и, отбросив голову на загиб спинки, закрыл глаза.

Спать было неудобно и тяжело – во сне ему снилось, что он привязан к крестовине телеграфного столба, причем еще и обвит вокруг него до судорожного, разламывающего все тело онемения шеи и позвоночника, видимо, он кричит от боли, потому что внизу под столбом стоят вокзальные мужички с мешком и чемоданом у ног и грозят ему пальцем: «Не тобой вязано, и не вопи! А то ужо!» Андрей чувствовал сквозь сон, как ворочается, меняя в конце концов положение, сон исчезал и появлялся вновь, неизменный в своем повторении, лишенный всяческого движения, словно бы застывший, как умертвивший навеки летучий момент жизни фотографический снимок.

Когда он наконец проснулся – спиной к жене, щекой, почти всем лицом, – на загибе спинки, ни тех парней-ленинградцев, ни мужичков рядом и их вещей не было, и во сне он, оказывается, вытянул все-таки ноги. Жена спала, уткнувшись лбом ему в спину, сквозь тенниску он ощущал его горячую округлую тяжесть. Он повернулся, садясь по-нормальному, жена заворочалась, застонала, но не проснулась, а вновь уткнулась лбом, только теперь в плечо.

Вдоль рядов, оглядывая профессиональным оценочным взглядом их население, двигались двое милиционеров. Оба они были по ночной поре в кителях, но у обоих расстегнутых, у обоих одинаково блестели бляшечки брючных ремней под остренькой оконечностью форменных галстуков, но один был совсем молоденький, со смущенным юношеским выражением круглого розовощекого лица, другой пожилой, грузный, на мясистом усталом лице его тяжело нависали над сумрачными щелями глаз толстые бугристые лобные складки. Андрей глянул перед собой – возле ног у них было чисто, пустынно, кафельный островок среди моря чемоданов, узлов, корзин, коробок, тугих круглых авосек, чемодан и мешок тех мужичков сослужили бы им сейчас добрую службу.

Андрей закрыл глаза и притворился спящим. Спустя минуту он услышал неудобные – боком – шаги вдоль ряда, между вещами, потом его взяли за плечо и тряханули. Он открыл глаза – за плечо его держал пожилой, а молодой стоял возле и смотрел на Елену, приоткрыв рот. От бесконечного ерзанья по скамейке во сне платье у нее задралось выше колен, и с каким-то откровенным бесстыдством глядели из-под него бледные, худые ее ноги.