2
Стоял октябрь, мать писала Гаврилову из Первоуральска, что прошлое воскресенье последний раз ездили с отцом и Михаилом, старшим братом Гаврилова, на огород – теперь вся картошка выкопана… а подшефный заводской совхоз в Подмосковье все еще ковырялся в земле, с участка у Гаврилова было снято пять человек, и в субботы партком организовывал массовые выезды с оркестром и транспарантами. От одного выезда Гаврилов увильнул, а на второй угодил.
Поле, одним боком взбиравшееся на холм, а другим полого спадающее к его подошве, убегало рядками пожухлой картофельной ботвы нескончаемо далеко, на других полях, когда ехали сюда на автобусах, виделись комбайны, трактора с картофелекопалками, на их долю никакой техники не досталось – копали лопатами и выгребали заматерелые, налившиеся силой клубни из черных, темных обиталищ руками. Земля была сырая, размокшая, копалось тяжело, вывернутый ком не рассыпался, и каждый клубень приходилось выдирать из него. Часа через два после начала работы пошел дождь, мелкий, реденький, но скоро все-таки все промокли, замерзли и оставили лопаты, потянулись к обрыву забетонированной водосборной канавы у края поля, где уже кто-то разложил неизвестно из чего два костра, сбросились там по рублю и отрядили молодежь в село за согревающим. Гаврилов был рядовой, ни за что не ответственной рабочей единицей, и он наслаждался этой возможностью расслабиться, не командовать, не приказывать, а просто работать.
У костра он устроился рядом с Охлопкиным. Они объединили свои домашние припасы, прикрыли их, В ожидании гермесов из сельпо, чтобы не намокли, полиэтиленовыми пакетами, сидели, трепались о том о сем, и тут к ним пристроился Шамурин – крепкий круглоголовый мужичок с черной, в охват всего лица курчавой бородой, начальник участка из соседнего инструментального цеха. Гаврилов не был знаком с ним, а с Охлопкиным они, оказывается, были накоротке.
– А я тебя знаю, – сказал Шамурин Гаврилову сразу на «ты», когда выпили – и зажевали, захрустели огурчиками, зачавкали помидорами, захлюпали фруктовой водой из горлышек. – Я на тебя давно внимание обратил – это твой ведь участок за организацию труда первое место по заводу держит?
– Мой, – с тайным, но ничем внешне не проявленным удовольствием отозвался Гаврилов.
– Во. Уважаю. Дай пять. – Шамурин потряс Гаврилову руку своей толстопалой, мясистой лапой. – Мне такие мужики нравятся. Я тоже начальник участка.
– Слышал, – кивнул Гаврилов.
– Ну, на всякий случай, – сказал Шамурин и похлопал Охлопкина по плечу: – Как думаешь, Карпов у Фишера, если б встретились, выиграл бы?
Дождь прекратился, и все потянулись обратно в поле, к оставленным стоять вонзенными в землю лопатам.
Команду шабашить дали уже около пяти. Пришли трактора с тележками, молодежь стала грузить на них раздувшиеся, наполненные мешки, а Гаврилов с Охлопкиным вожидании автобусов снова спустились к обрыву, к горевшему здесь опять костру. Кто-то уже успел снова сбегать в магазин, собрал задним числом истраченные деньги, и снова Гаврилов хлобыстнул быстро, чтобы не задерживать очередь, ждавшую стакана, граммов сто пятьдесят.
– Нет, что ни говори, вот некоторые не любят, а есть в таких выездах своя прелесть, есть, – сказал оказавшийся рядом с ним Шамурин.
– Есть, – согласился Гаврилов. – Согласен. Собраться трудно, поднять, так сказать, себя. А выедешь – хорошо.
– Во-во, – подхватил Шамурин. – Нам, горожанам, вообще крестьянский труд полезен. И поразомнешься, и приобщишься – цену, как говорится, поймешь. Потом не будешь уже с картошки полкартошины в очистки сворачивать.
– А я вот магазинную и не покупаю, – сказал Гаврилов. – Из нее, очистишь, – половина на половинувыходит. И невкусная. Я на рынке все. То на то получается. Дешевле даже. И уж жалеешь. Кожурку спускаешь – чтоб прозрачная.
В голове позванивало, лицо Шамурина видел Гаврилов как бы сквозь ток разогретого воздуха от костра, хотя костер уже затушили, – тело в усталости поддалось водке с покорной легкостью.
На дороге, вылезши из-за холма, показались автобусы.
Шамурин вдруг принялся оказывать Гаврилову всяческие мелкие знаки внимания. Когда шли к автобусам по расквашенному, расползающемуся под ногами полю, приотстав на полшага, снял у Гаврилова с ватника на спине несколько комочков засохшей земли; когда садились в автобус и Гаврилов неопасно оступился, оскользнувшись на мокрой подножке, подхватил его сзади под оба локтя и, крепко поддерживая, подсадил; следом, тоже оскользнувшись и выругавшись, вскочил сам, протиснулся в проход между сиденьями вперед Гаврилова, отыскал свободное и, встав возле него, с настойчивостью стал приглашать Гаврилова сесть вместе и посадил его у окна.
«Приятный мужик», –лениво подумал огрузший Гаврилов.
Ехали долго. Дорога была мокрая, узкое шоссе забито машинами; свечерело, пала плотная вечерняя мгла, машины включили фары.
Охлопкин жил недалеко от завода и, когда автобусы въехали на призаводскую площадь, развернулись и открыли двери, предложил зайти к нему.
– На часок, мужики, ну в самом деле! – сказал он. – Все равно уж день истрачен – ну еще часок. А то когда так вот соберешься, а у меня дома никого – жена с пацаном к матери на выходные уехала, и восемь бутылок пива в холодильнике.
Шамурин наотрез отказался, и Гаврилов тоже было отказался – его проветрило в дороге, мир был устойчив и осенне-блекл, каким он и был в действительности, – но потом вдруг ему стало жалко эти восемь бутылок пива, которые Охлопкин один не одолеет.
– А чего, Ген, – хлопнул он по плечу Шамурина. – Давай, в самом деле. Посидим.
И Шамурин неожиданно легко тут же согласился.
– А и в самом деле, – тоже сказал он.
Они поднялись к Охлопкину на восьмой этаж, в его трехкомнатную кооперативную квартиру, построенную на заработанные в полярных условиях деньги, разулись, разделись, сполоснули руки под краном и, в одних носках, вытянув перед собой гудящие ноги, расселись вокруг журнального стола в большой комнате, напротив телевизора. Охлопкин открыл каждому по бутылке, налил и сбегал к телевизору, включил его.
– Ну, мужики, – сказал он затем, беря стакан, – первый раз встречаемся таким составом – дай бог не последний.
Пиво было холодное, хорошего завода, свежее – будто нектар прокатился у Гаврилова по пищеводу.
– Ах, хорошо! – сказал он, отставляя стакан.
– Хорошо! – прогудел, утирая свою курчавую бороду вокруг рта, Шамурин. – Хорошо…
Телевизор нагрелся – включился звук и засветился экран. Передавали репортаж с финального футбольного матча на кубок, трибуны ревели, комментатор вопил, будто в одно место ему всадили иглу: «Оо-о-ол!..»
– Ну, в самую пору! – звонко ударил себя по голой ляжке Охлопкин – он как хозяин разделся до трусов. – И что, – посмотрел он на Гаврилова с Шамуриным, – никто не помнил? Ну, в пору!
Так вот и сидели – смотрели матч, пили пиво с солеными сушечками, а потом, после матча, когда началась информационная программа «Время», просидели еще с часок, обмениваясь впечатлениями, за окнами была совсем ночь, но совершенно не хотелось подниматься с кресел, так приятно было, развалившись, сидеть в них, дотягивать последние капли из отыскавшейся у Охлопкина случайной девятой бутылки…
Поначалу, когда поднялись к Охлопкину, Гаврилова все мучало некоторое чувство вины перед женой – нужно было хотя бы позвонить, предупредить, что задерживается, а то ведь волноваться начнет, но телефоном Охлопкин еще не обзавелся, хотя дом стоял уже скоро четыре года, спускаться же вниз, идти искать автомат не хотелось… потом пиво вернуло Гаврилову в голову выпитую на картошке водку, опять перед глазами словно бы заструилось жидкое стекло, и чувство вины из него ушло.
3
– Хороший ты мужик, настоящий, люблю таких! – сказал Шамурин Гаврилову, когда они наконец вышли на улицу и тут же, прямо у подъезда охлопкинского дома, стали почему-то прощаться. – Первое место держишь… молодец!.. познакомились поближе… эх, не хочется расставаться!
И Гаврилов тоже чувствовал: не хочется. Славный такой день, славно так поработали, славно так посидели… эх, не хочется. Ну да что ж еще делать: пиво кончилось, матч кончился – пора по домам.
– Ладно, Ген, ничего, – сказал он, похлопывая Шамурина по плечу и притискивая к себе. – Ничего, не в последний раз, я с тобой тоже рад познакомиться был!
Они пошли к метро по темным, с редкими фонарями переулкам, под тем же, что застиг их на поле днем, мелким ленивым дождичком, серебристо взблескивавшим в этих редких конусах фонарных огней, вышли к станции, опять, еще не опустившись, начали прощаться, и Шамурин, все приговаривавший: «Эх, неохота, ну неохота!..» – вдруг воскликнул:
– Стой-ка! Стой-ка, Петр! А поехали-ка ко мне – вот угощу!
– Чем это? – спросил Гаврилов.
– У, закачаешься! Пальчики оближешь! – Шамурин ударил себя в грудь кулаком и показал затем большой палец. – Мать у меня русские народные песни поет – ни по какому телевизору не услышишь.
– Ну и что? – не понимая, снова спросил Гаврилов.
– Ну что – что! Слушать будем. Мать мою слушать будем, ее, знаешь, как интересно послушать: семьдесят девять лет, еще прошлого века – судьба! Русские народные песни поет – ух! Закачаешься. Не чета там всяким этим, по телевизору… У меня мать – о, знаешь! Кладезь народной жизни.
У Гаврилова в голове словно бы приоткрылась какая-то дверца – заскрипев, освободившись от запора, и он вспомнил о том своем, недавнешнем чувстве вины перед женой.
– А что ж она, мать-то, – сказал он Шамурину, – придем, а она петь станет? Так вот просто и станет?
– А что ж! – возмутившись его сомнению, воскликнул Шамурин. – Попрошу – и станет. Она у меня без затей. А для меня она все. Все. Я ей сын или кто? И хороший сын. Так что давай поехали.
Гаврилов постоял мгновение, раздумывая.
– Слышь! – сказал он потом. – А я сейчас жену позову. А? Жену позову, по телефону позвоню – не против?