Бежали мимо дома, дворы, пустыри, и Балдесов думал, что вот ему уже сорок скоро, полтора года – и сорок, пятый десяток, а он ведь и не жил, в общем, все ждал – вот, вот она, жизнь, начнется, а ничего не началось, что было – то и была она, жизнь…
Они сошли, и Синицын, бросив с таинственным видом: "Следуйте!" – повел их.
Балдесов шел последним. Жирнов – в самом переди, разговаривал с Усачевым, но вдруг остановился, дождался Балдесова и обнял его за плечи.
– А давай, Петь, – с ласковой улыбкой сказал он, – мы тебя за Хилоненко выдадим.
– За кого? – засмеялся Балдесов, ничего не поняв.
– За Хилоненко. А что? Давай! Ребята! – крикнул Жирнов. Все оглянулисъ, а Синицын с Яргиным остановились. – Ребята, как вы думаете, Петр Сергеич вот хочет себя за Хилоненко выдать, сойдет?
Все захохотали.
– Ну, я тогда как Магомаев пойду, – выкрикнул Синицын.
– А я как Хемингуэй, – обрисовал бороду вокруг своего худого лица Усачев.
Алехин, тот просто перегнулся от смеха и держался за живот.
– Ой, мам, ой, мам!.. – говорил он.
– Перестань, что ты в самом деле, – сказал Балдесов, пошевелил плечом под жирновской рукой, но Жирнов не снял ее.
– Нет, ну а чего, давай, – мечтательно-уговаривающим голосом сказал он. – Мы все молодые, нам никто не поверит. А представляешь, москвичи, из столицы – и ничего особенного… А тут Хилоненко с нами. Инкогнито путешествующий. Собирает материал для новой поэмы. А? Давай, Петь.
Балдесов снова засмеялся, высвободился из-под жирновской руки и пригладил ладонью чубчик.
– Мы, Боря, извини меня, не похожи. У нас только вот прически разве…
– При-че-ески!.. Похо-ожи… приче-ески! – захохотал пристроившийся к ним Усачев. – Хоть прически, ха! А у нас на потоке один есть, так тот что?! Тот знаете что? Он себя за Смоктуновского выдает! Ну! Ему говорят… – Усачев снова захохотал и задерrал шеей. – Ем… му… му говорят: так Смоктуновский же не такой, вы на него не похожи, а он: а это, когда я в кино снимаюсь, у меня грим такой постоянный, грим-маска называется. И сходит!
– Надо, да? – сказал Жирнов Усачеву, обнимая их обоих за плечи. – Надо Петра Сергеича за Хилоненко выдать! А то вдруг успеха у женщин иметь не будет. А тут – обеспечен.
– Ладно, кончайте трепаться. – Балдесову вдруг судорожно потянуло челюсть, он зевнул, похлопал себя ладонью по рту и подумал, что лучше, может, все-таки было пойти в общежитие и лечь спать. – Хилоненко человек известный, его по телевизору показывают, и не актер он, про грим-маску не соврешь.
– Последний поворот, господа! – возвестил Синицын.
Они вошли во двор пятиэтажного панельного дома, прошли его весь – до последнего подъезда – и поднялись на третий этаж. Синицын позвонил.
Дверь открылась. Балдесов стоял на лестнице у стены, кто открыл – ему не было видно, он только услышал обрадованный женский голос, что-то сказавший, и вслед за тем Синицын, улыбаясь, сделал движение, будто приподнимал над головой шляпу:
– Милостивая синьорита! Я надеюсь, нашей прекрасной, утонченного воспитания компании будет разрешено переступить порог?
– Трепло… – усмехнулся Балдесов.
– А что, а что? – заспрашивал Жирнов, пробиваясь с лестницы к двери. – Это кто это нас пускать не хочет? Это Катенька? Катенька, ну-ка, где вы там, мы сейчас с вами будем разбираться…
Балдесов вошел последним. В узкой темной прихожей был включен свет, студенты толклись в ней, мешая друг другу, вынимали из жирновской авоськи бутылки, из других – бумажные свертки с едой, жестяные и стеклянные банки консервов. Жирнов стоял в проеме комнатной двери с высокой, великолепных объемных форм, сияющей белозубой улыбкой крашеной блондинкой в цветастом брючном костюме, с волоокими глупыми глазами, ласково-плотоядно улыбался и говорил ей что-то, сияя всем лицом.
Балдесов захлопнул дверь.
Жирнов с блондинкой повернулись на всхлоп, Жирнов увидел Балдесова и, все так же сияя лицом, крикнул, вскидывая руку:
– Павел! Давай проходи, будь как дома. Так нам велят.
И засмеялся, поглядывая на блондинку.
Балдесов не сразу понял, что это он к нему, его назвал Павлом, и пока до него доходило, прихожая уже опустела, все рассосались по квартире, и они остались здесь, вблизи входной двери, втроем.
«Боря всегда почему-то ошибается, как меня зовут. Петром меня зовут», – хотел уже сказать он с усмешкой, и тут в прихожую откуда-то сбоку, из кухни, что ли, упругим тугим шагом вышла женщина – с чудесными лучащимися глазами, прелестно подстриженной каштановой головкой, в длинном, до лодыжек, темно-вишневом платье с овальным вырезом на животе, в который соблазнительно и страстно глядел оплывший нежным жирком пупок. И что-то как сдвинулось от этого обнаженного ее пупка в голове у Балдесова – то ли вспыхнуло что-то перед глазами, то ли, наоборот, туманом вдруг шибануло, – он стоял, смотрел на женщину, на этот ее мягкий, нежный, в красноватом загаре живот и не видел ничего и не слышал.
Жирнов представил его, Балдесов пожал руки – молча, дергая лишь головой: голоса не было. Из сумрачной глубины зашторенной от белого света долгого сибирского вечера комнаты вдруг наплыло еще несколько женщин, Жирнов представил Балдесова и им, из кухни появились Алехин с Рудокоповым, тоже стали знакомиться – в дверном проеме образовалась толпа, загалдела, стронулась с места, распалась… и Балдесов обнаружил себя в комнате возле раздвинутого, но не накрытого еще стола рядом с каштановой головкой, которая с улыбкой, с волнующе-непокорным вздергом подбородка говорила ему что-то о поэзии. И называла она его при этом Павлом Витальевичем. Жирнов представил-таки его этим известным поэтом.
Балдесов хотел перебить каштановую головку, сказать, что это шутка, Борис пошутил, никакого отношения он не имеет к поэзии, то есть он вообще любит ее – Блока вот, Пушкина, но так-то он фотокорреспондент… начал уже что-то выдавливать из себя об этом, путано и нечленораздельно, но вдруг, как раскормленный до невероятных размеров цветастый мотылек, налетела блондинка, прошептала собеседнице Балдесова что-то на ухо, волооко косясь на него восхищенным глазом, каштановая головка выслушала, потом положила свою маленькую, узкую руку с нежной, тоже красноватой от загара кожей на локоть Балдесова и сказала:
– Извините, я вас покину. Не сердитесь, очень нужно, я сейчас.
Они пошли с блондинкой к двери, овальный вырез был у нее и на спине, открывая гладкую лоснистую ложбинку, таинственно сбегающую под шуршашую ткань, и все-то платье держалось на длинных широких тесьмах, схваченных на шее бантом.
Балдесов проводил их взглядом, повернулся лицом к столу, посмотрел в окно, в щель между занавесками. Что же теперь – подходить к каждой и объяснять, что он – это он, а не этот самый? Вот положеньице! Вот влип!
4
За столом он постарался сесть рядом с ней. Сквозь занавески проходило еще много света, но на столе горело несколько свечей, и стены были в колеблющихся отпечатках теней. В соседней, смежной комнате с привернутым звуком работал магнитофон, пел Окуджава: «Пока-а земля еще ве-ертится-а, пока-а еще я-ярок све-ет…»
– А вы дружны с Окуджавой? – спросила его соседка.
– Дружны ли? – переспросил Балдесов, лихорадочно обдумывая ответ. Последняя возможность у него была – встать сейчас, попросить внимания, объяснить, вроде как тост произнося. Но что объяснить? Извините, милые дамы, когда меня представляли – я ничего не слышал, я – это не этот самый… А кто это не слышал? Где же уши-то были? Что за комедия? Цену набивает? Такой ломака: я – это не я, а я – это фотокорреспондент… О, черт! Вот влип, вот глупость-то! Только смеху ведь навешаешь на себя…
– О чем вы задумались, Павел Витальевич? – заглядывая ему в лицо, спросила соседка. – Это не простой, сложный вопрос, да?
– Н-нет… – сказал Балдесов. – Н-нет. Видите ли… Дружны ли… – Никак он не мог ни на что решиться. Но решаться нужно было – не затягивая больше, сейчас, вот в это мгновение, и, словно бы помимо его воли, как бы нечаянно, у него вылетело: – Нет, не дружны. Знакомы. – Он ужаснулся тому, что сказал, но все, хода назад не было, только вперед, вперед, и он заговорил быстрым говорком, скорей, скорей отталкивая от себя эти слова: – Хорошо знакомы. Но не дружны. Нет. Почему-то считается, раз двое людей знамениты… они обязательно должны дружить. Но у нас совершенно разные характеры. И вообще, мне больше Высоцкий нравится.
– Фу, Высоцкий! – сказала, смеясь, маленькая худая, с короткой стрижкой некрасивая женщина с блеклым большим ртом – она была актрисой, и ее больше всего боялся теперь Балдесов, но вроде и она, как и остальные, смотрела на него во все глаза.
– Нет, мне нравится. – Балдесову хотелось говорить громким отрывистым голосом, но не получалось, выходило каким-то тощим, осипшим. – Вот эта, скажем: «Лечь бы на дно, как подводная лодка, и позывных не пере-да-да-вать…» – последнее слово он все-таки, нашел в себе силы, пропел. Действительно нравилась ему эта песня, прямо про него она была; когда слушал ее, бывало, у кого-нибудь в последние эти месяцы – приезжал ночевать, и его развлекали, «развеивали», – слезы стояли в горле, реветь хотелось: «У меня дядя Феликс есть, он хороший, а ты маме жизнь загубил…»
– А мне казалось, Павел Витальевич, что вы… – начала его соседка, – ой, можно я вас буду Пашей?
– Павел Витальевич любит, когда его Пашей! – не давая Балдесову ответить, закричал с другого края стола Жирнов. Балдесов взглянул на него – Жирнов улыбался и, поймав взгляд Балдесова, весело, с лихим заговорщицким видом подмигнул ему. – Правда, позволяется только женщинам.
– Значит, можно, да? – заглядывая Балдесову в глаза, утвердительно спросила прелестная каштановая головка.
– По-жалуйста… да, – сказал Балдесов.
– Так я хотела спросить, Паша, – улыбаясь, лучась чудесными, глубокими своими глазами, сказала его соседка, – а мне казалось, что вы друзья. На пластинке вы именно так пишете о нем – как о друге.