Через Москву проездом — страница 32 из 71

– Какой пластинке?

– Ну вот, которая вышла. С вашим текстом о творчестве Окуджавы. – Она двинулась на стуле, меняя положение, чуть-чуть приподняла, взявшись двумя пальцами, платье на колене, и загорелый ее живот, пройдясь в вырезе нежными складками, будто резанул Балдесова по глазам.

– А-а, эта… – запинаясь, выговорил он. Не слышал он ни о какой пластинке. – Так вы знаете, знаете ли… это ведь для чтения… для публики… тут свои законы… тут по-другому нельзя.

Актриса вытянула руку над столом, выставив торчком слабый, гнущийся белый палец.

– Вот! Согласна с вами, Паша. Свои законы! У искусства. Точно! Вот ведь на эстраде, когда вы читаете свои стихи, вы совсем другой. Я даже не ожидала. Нет, ей-богу! – закричала она, будто ей возразили. – Просто разительный контраст! Эстрада требует – и вы на эстраде такой броский, резкий, темпераментный. А в жизни… Просто не похожи на себя.

– Павел Витальевич, – поглаживая ус и сидя очень прямо, сказал Синицын,– когда смотрит потом себя по телевизору, так и говорит: это не я! Никогда бы не узнал себя, если бы не знал, что это я.

Все засмеялись – заколебались, запрыгали язычки пламени на свечах, запрыгали, заизвивались тени на стенах, – и Балдесов тоже смеялся, то потирая худой треугольный свой подбородок, то углаживая набок валившуюся на лоб челку, и думал, что нужно побольше выпить, выпитое сделает его поразвязней, посмелее, а то сидит… от него ждут… и эта соседка… нет, нужно выпить, обязательно.

– А что это мы не пьем? – сказал он, когда смех стал замолкать. – Давайте пить. Наливайте. Кто произнесет тост?

Соседка его отодвинулась на стуле, полуповернулась к нему, снова обжегши его голизной своего живота со слабо-беззащитным углублением пупка, подняла рюмку, посмотрела сквозь нее на Балдесова и сказала:

– За вас, Паша. Вы у нас здесь самый почтенный гость, знаменитый гость, нам очень, очень приятно, и я предлагаю выпить за вас, за ваше творчество.

– Прекрасно! – грузным мотыльком вспорхнула над пламенем свечей блондинка – она встала и подняла руку с фужером. – Присоединяюсь. За вас, Паша, и за ваше творчество!

– За ваше творчество! – с ртами чуть не до ушей поднялись Синицын с Алехиным, и вслед за ними поднялся весь стол.

– Ну, Паша, смотри, – сказал Жирнов. Балдесов посмотрел на него – Жирнов улыбался весело и довольно. – После такого тоста просто не имеешь права писать не на мировом уровне!

– Да, да, да! – закричала актриса, перегнулась над столом и сильно чокнулась в Балдесовым, выбив у него из рюмки текучую раковинку вина, громко всхлюпнувшую о стол. – А то иногда, извините, встречаются!

Кто-то – Балдесов не видел кто, кажется, Усачев – плеснул ему в рюмку до самого верха, перелил, и вино, капая, потекло у него по пальцам.

«О-ох, как пе-ервая война, да не моя вина-а…», – прорезался из другой комнаты магнитофон.

Портвейн оказался каким-то крепким и горьким, как водка. Балдесов закашлялся, покраснел, и по спине его, над лопатками, возле шеи, сильно и твердо похлопала маленькая узкая ладонь.

– Легче? – спросила возле самого его уха каштановая головка, и яркие карие, лучистые ее глаза были совсем рядом.

Портвейн еще стоял в горле колом. Балдесов потряс утвердительно головой и сел.

Потом он выпил еще одну, и еще одну, и его развезло. Пил он редко и не умел пить, почти всегда от этого напивался, но сейчас он выпил не так уж много и сквозь туман в голове удивился сам себе, как скоро захмелел. Но тут же и забыл об этом, забыл, для чего, собственно, хотел выпить побольше, подставляп и подставпял рюмку под чокающее о ее край горлышко бутылки, не смотрел уже, что наливают, выпивал залпом, не дожидаясь никаких тостов, и все больше наливался чугунной мрачной тяжестью, как всегда с ним бывало в опьянении, сделался фиолетово-багров, шея задеревенела, и голова теперь поворачивалась только вместе с туловищем.

– Ма-ари… рия… – ворочался он на стуле, переспросив наконец имя соседки, – вы… ан-нгел… крас-сивая женщина… знаете?.. Я в-вас люблю.. Ма-ри… рия… дайте я в-вас поцелу-ую…

Каштановая головка смеялась в тумане, отстраняясь, дрожа тонким длинным языком, кругло отражавшим у нежного перешейка уздечки в сахарном комочке слюны трепещущий огонь свечей, он наклонился тогда поцеловать мягко и безгрешно колышущийся от смеха ангельский овал ее живота – бесплотная туманная тень ее вскочила, с грохотом опрокинув стул, где-то далеко, за пределами тумана, тоже смеялись, потом Балдесов почувствовал у себя на плече чью-то руку.

– Паш! – сказал голос Жирнова. – Ну, не у всех же на виду. Нельзя так.

– Д-да, да… – согласился Балдесов. выпрямляясь. – Т-ты прав. А… а где она?

– Кто?

– Маш-ша…

– Здесь.

Балдесов посмотрел – она сидела рядом, улыбалась, глядя на него, и наливала ему в рюмку водки.

– Паша! – донеслосъ до него откуда-то, он посилился и признал по голосу маленькую, некрасивую, с большим блеклым ртом – актрису. – Паша, почитайте!

– Пор-рядок! – сказал Балдесов Жирнову, отталкивая его. – Все! Что п-почитать? – спросил он, пялясь в сумеречный, весь в бликах от пламени свечей туман, в котором плавали какие-то светлые пятна, бывшие, должно быть, лицами. – М-мне почитать?. .

– Вам, Паша, вам! – хором сказало несколько и мужских и женских голосов, и Мария рядом, услышал Балдесов, тоже попросила.

– Хор-рощ… шо, – сказал он, и в пьяном его сознании с мучительной тяжеловесностью стали всплывать какие-то обрывки фраз, обломки строф этого поэта, которым он сейчас был и которым себя уже чувствовал, – никогда он его, в общем, не знал, держал, правда, в руках книжки – это конечно, читал в журналах… а-а, вот: это словно про него, Балдесова, было, и он выучил, не хотел, а выучил, само запомнилось. – Т-ти-ихо! – закричал Балдесов, ударил по столу ладонью, зашибся и, морщась, стал баюкать ее другой рукой. – Читаю, слушайте!

Он дочитал, умолк и услышал аплодисменты.

– Еще, Паша, еще! – кричали отовсюду, со всех сторон – все кричали. – Паша, еще давай!

Балдесов подставил рюмку, ему налили, он выпил ее одним махом и долго сидел откинувшись на стуле, опершись о стол вытянутыми руками.

– «Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный решал все тот же я – мучительный вопрос, – начал он читать без всякого вступления, – когда в мой кабинет, огромный и туманный, вошел тот джентльмен. За ним – лохматый пес… Пора смириться, сёр…», – прочитал он последнюю строку, посмотрел вокруг, ясно и отчетливо вдруг увидел смеющееся лицо блондинки и сказал ей: – Мое любимое стихотворение.

– Ваше? – спросила блондинка.

– Мое.

– В смысле, вы написали? – спросила рядом Мария.

– Я, кто же еще, – сказал Балдесов. Встал зачем-то, пошел вдоль стола, запнулся о ножку стула – его поддержали, вскочив, он вгляделся – увидел, что это Синицын, обнял его, привлек к себе и прошептал в ухо, обжигаясь собственным дыханием: – Ни хрена классику не знают. Ну и ну! Ну и н-ну!.. Р-роман… Ро-ом-ка… е-если б ты з-знал… Э-эх!..

Близко уже, где-то в горле, стояли слезы, перехватывали его, и Балдесов не понимал, откуда они, ему мучительно хорошо было и хотелось говорить.

– Давай еще, Паша, еще! Давай! – громко попросил его мужской голос, кто это был – Балдесов уже не смог понять.

– Н-не… – сказал он. – Я вам лучше расскажу свою жизнь. Эта т-такая… М-маша… вы где? – повернулся он в сторону соседки. – Зд-де-есь… В-вы ангел… У вас живот н-нежный… Вы добрая, я вам расскажу… Это т-такое, т-такое по-овествование… такое д-душераздирающее…

5

Грудь была ополосована тугим железным кольцом, голову разламывало, во рту стоял рвотный запах. Балдесов спустил ноги на пол – он спал на голой, ничем не застеленной раскладушке, во всей одежде – джинсах и тенниске, только без туфель – в порванных у больших пальцев черных носках. Раскладушка стояла в большой комнате редакционного флигеля, под окном, занялся уже, видимо, день – было светло, окно открыто, и в него доносился дальний, слабый шум улицы. Как он здесь очутился, когда – ничего Балдесов не помнил. «А, че-ерт!.. – пробормотал он вполголоса, зажав голову руками, раскачиваясь из стороны в сторону. – А, че-ерт, черт, черт!..» – и вдруг услышал, что в соседней комнате, за полупритворенной дверью, с придыханиями и хрипотцой, со сдерживаемым смехом говорит женский голос.

– Нет, ты не представляешь, что это такое было, – говорил голос. – Ты просто много потеряла, что не пришла. Они привели одного типа, который всюду выдает себя за Хилоненко… Ой, это умора. Мой бедный живот. Мало того, что он мерз, так он еще чуть не надорвался от хохота… Ну, ей-бо-огу! – сказал. голос через паузу, жеманно растягивая гласные. – Вот их сейчас нет, я у них, и я тебе звоню, пользуюсь случаем. Такой цирк! Рассказывал, как его жена из квартиры выгнала и другого привела. Рассказывает-рассказывает, вдруг вспомнит, что он Хилоненко, и начинает стихи шпарить. Да не Хилоненко стихи, а Блока. Оттуда строчку, отсюда строчку. Все влежку были. А? – просекся рассказ вопросом, и голос сорвался на открытое посмеивание. – Много хочешь знать… да. Много, да… Нет, мы сюда только что приехали. Это тот тип здесь всю ночь дежурство нес… Ой! – вскрикнул голос. – Знаешь, как его фамилия?! Ой, бедный мой живот! Балбесов его фамилия. Представляешь?! Прямо в точку: Балбесов! Нет, представляешь?!

Туфель его нигде не было. Балдесов встал, прямо в носках, обогнув стол, прошел к двери в смежную комнату и открыл ее до конца. Это была та самая его соседка – точно; она сидела на стуле спиной к Балдесову, уютно подобрав под себя гладкие персиковые ноги, открытые почти до бедер, в коротеньком летнем платьице с широкой юбкой, подсолнуховым цветком лежавшей на стуле вокруг нее, разговаривала по телефону, и остро-округлые плечи, тесно обтянутые материей, так и тряслись от смеха.

– Случайно вам не известно, где мои туфли? – сказал Балдесов.

Плечи ее передернуло, словно под током, она вскрикнула и соскочила со стула, выронив трубку. Трубка сильно и глухо ударилась об пол, рванула за собой аппарат, он грохнулся на пол вслед за ней, оглушителъно вздребезжав звонком, и корпус его развалился.