Через Москву проездом — страница 33 из 71

– Я спрашиваю, где мои туфли, случайно вам не известно? – повторил Балдесов.

Она глядела на него испуганными остановившимися глазами и молчала. И были они у нее не лучистые и глубокие, а мутно-блеклые от испуга, непонятно какого цвета.

Балдесов усмехнулся, пересиливая боль в голове, переступил ногами и подпер плечом косяк.

– Живот у нее бедный, – сказал он. – Надорвала его. Ну-ну… Что, ребят никого нет, что ли?

– Никого, – быстро сказала она. – То есть нет! Есть. Рома, Боря, Коля… Они сейчас вернутся. В магазин пошли.

– В магази-ин… – протянул Балдесов. Ни в чем она, в общем-то, не была виновата. Благодарить надо: не она бы – так ничего бы и не узнал. Благодарить… – А фамилия моя, к вашему сведению, – отталкиваясь от косяка, поворачиваясь уходить, сказал он, – Балдесов. Повторяю по слогам: Бал-де-сов.

Он пошел по холодному затоптанному полу к раскладушке – собрать ее, за спиной у него послышалось быстрое шуршание материи, он повернулся – Мария, глухо брякая каблуками босоножек, бежала вдоль стены к выходу, и, когда она пробегала порог, у бедер ее от встречного потока воздуха вздулись на мгновение ситцевые треугольные крылья.

Балдесов сложил раскладушку – туфли оказались под нею, сел на табуретку и надел их. Посмотрел на джинсы – они были изжеваны, словно их выжимали после стирки, оттянул тенниску на животе – с нею было то же самое.

Он прошел в свою темную комнату, прополоскал рот водой из-под крана и вышел на улицу.

День был чудесный – солнечный, с пронзительно высоким голубым небом, по которому плыли редкие молочно-тугие облака, поплескивал лениво ветерок, и листва деревьев под ним шелестела тихим беспомощным детским лепетом.

Балдесов прошел в беседку и сел на скамейку. Он вспомнил, что Жирнов обещал ему сегодня задание, да и вообще – следовало бы пойти, разобрать химикалии, приготовить растворы, но сил ни на что не было, он сидел и сидел, и не знал даже, сколько времени – часы его с руки куда-то исчезли.

С улицы в калитку вошли Жирнов с Усачевым, за ними – Синицын с Марией. В руках у Усачева, взятые за горлышки, покачивались две бутылки портвейна. Мария держала Синицына под руку и, мелко перебирая рядом с ним ногами в босоножках на высоком каблуке, что-то говорила. Они уже почти миновали беседку, когда Балдесов окликнул их. Все остановились, он поднялся и пошел на дорожку.

– Ты это что же, Петь, – с улыбкой сказал Жирнов, – сначала женщин пугаешь, потом нас. Так и сердце остановиться может.

– Ничего, молодые, не остановится. – Балдесов подошел к ним, встал совсем рядом и тылом ладони потер у себя под подбородком. – Все, значит, гуляете, – показал он на бутылки.

– Чтоб великих русских поэтов откачивать! – печально сказал Синицын, опуская на грудь голову.

– Нелегко великим русским поэтом-то быть? – подхватил Усачев с оттянутой вниз от сдерживаемого смеха челюстью и не сдержался – захохотал, поглядывая подобострастно и выжидательно на Жирнова.

Балдесов выхватил у Усачева бутылки, размахнулся и швырнул их на асфальт дорожки. Одна, гулко лопнув, развалилась на забрякавшие осколки, и портвейн черным осьминогом стал расползаться из-под них бойкими ручейками, вторая скатилась на траву. Усачев нагнулся к ней и поднял. Перекосясь всем своим тощим лицом, он хотел закричать на Балдесова, но Балдесов опередил его.

– Ну что я тебе сделал? – сказал он Жирнову и почувствовал, что в горле першит, перехватывает его, словно накинули веревку и стягивают, стягивают рывками. – За что ты так? Зачем?

– А что, брат! – ласково улыбаясь, пожал плечами Жирнов. – Студенческая шутка. Привыкай!

– Ничего себе шутка! С двойным подкладом. Это уж, извини меня, измывательство.

Балдесов стоял перед ним, горло перехватывало, перехватывало, дергало кадык – ах, как они вчера повеселились, как повеселились, как похохотали над ним! Ах, каким шутом он вчера был! Цирк, цирк – вот точно!

– А кто ж тебя, Петя, заставлял? – Жирнов утомленно вздохнул, наклонился, снял с брюк приставшую нитку и снова вздохнул. – Мог ведь и отказаться. Ты сам.

Балдесов не сдержался – сил у него на это больше не было.

– Сам, сам! – закричал он, хватая Жирнова за пояс брюк и притягивая к себе. – Сам! А пулю про меня кто пустил, кто? Зачем? Я сам?!

Усачев с Синицыным оторвали его от Жирнова, и тот, морщась, подергиваясь у губы той, знакомой уже Балдесову судорогой, сказал:

– А я, брат… не прощаю. Никому. Никому никогда. Понял? Понял?! Запомни.

Он повернулся и пошел, быстро проводя на ходу рукой по волосам. Усачев, остервенело пнув осколки, взглянул на Балдесова и пошел вслед за Жирновым. Синицын, обнимая одной рукой Марию, другой поглаживая усы, пожал со смешком плечами:

– Вот так! Ты что против вожачка попер? Нельзя. Его слово – закон, его слушаться надо. Иначе мы никакого дела не сделаем.

Они тоже ушли, и Балдесов остался на дорожке один, над разбитой бутылкой портвейна. Осьминог уже растекся щупальцами, замер и ждал теперь смерти, медленно испаряясь под солнцем.

Балдесов перешагнул через него и пошел к калитке.

Когда он вышел на улицу, он вспомнил о кофре, оставшемся во флигеле, и дернулся почему-то обратно – забрать его. Но ни для чего он не был ему сейчас нужен, и Балдесов стоял некоторое время в калитке, не понимая, почему его вдруг остановило, потом почувствовал: у него просто нет больше сил возвращатъся туда, и он бы хотел уйти, чтобы уже не вернуться.

Н-ну, мало ли на что нет сил, пробормотал он про себя и пошел по улице – налево, куда еще ни разу не ходил, по пыли, мимо каких-то заборов, мимо старых купеческих особняков с заржавевшими железными жалюзи на заложенных кирпичом окнах, барельефами двуглавого орла над ними, мимо парка культуры, темно и сыро спускавшегося в неведомой своей глубине к Енисею.

Заскрипев и с хрустом раскрыв двери, грузно замер рядом с ним троллейбус. Балдесов огляделся – он брел по троллейбусной остановке, совершенно безлюдной по поздней утренней поре, и водитель, должно быть, подумал, что он собирается садиться.

«Вожачо-ок…» – протянул в нем внутренний голос с насмешливо-почтительной интонацией Синицына.

И, словно боясь, убегая от этого внутреннего голоса, Балдесов прыгнул в троллейбус, машина тронулась, он прокомпостировал талон и сел.

«Не выпутаться, не выпутаться!» – стучало в висках. Не выпутаться – некуда деться, утрешься – и пойдешь щелкать, проявлять да печатать, некуда деться, некуда…

В троллейбусе было почти пусто, просторно, водитель подключил к динамикам радио, и по голове долбила, заколачивала гвозди жестяная оптимистическая музыка, призывая к активности, действию, к жизни. Мимо тянулся заросший лопухами и лебедой пустырь с сияюще белой новостройкой вдалеке. Балдесов сидел, наклонившись вперед, закрыв глаза, ему казалось – он должен что-то додумать, какую-то мысль, очень важную, и как додумает – так сразу все встанет на свои места, все станет ладно и образуется… Но никак он не мог даже вспомнить, что же это за мысль, и неожиданно для самого себя вскочил, прошел, покачиваясь, между креслами к кабине, забарабанил в стекло и закричал:

– Что вы, в самом деле… один?! Вырубите эту… вашу! Уважать же… нельзя же таким… быть! Люди вы или нет?!


В ГОСТИНИЦЕ

1

Сосед делал себе укол инсулина. Ноги у него были широко расставлены, чтобы приспущенные брюки не съехали на пол, правая нога, освобожденная от веса, подогнута в колене. Дряблые, старческие ляжки его были покрыты седым курчавым волосом.

Сосед кололся, никуда не yхoдя, прямо в номере возле своей постели. Тугунин старался не смотреть, но всякий раз глаза словно бы сами собой схватывали какую-нибудь подробность процедуры.

Пальцы старика вдавили поршень до упора, перехватили шприц поудобнее и рывком вытащили иглу из бедра. Изогнувшись, другой рукой старик потер место укола ваткой со спиртом и, положив шприц в чехол, стал надевать брюки. «Любви все во-озрасты поко-орны, ее поры-ывы бла-аготво-орны», – глотая слова, принялся напевать он.

Тугунин закрыл шкаф, передернул плечами, чтобы плащ удобнее осел на них, и взял со стола приготовленный портфель.

– До вечера, – сказал он.

– До вечера, до вечера, – прервал свое пение старик. – Ебж.

– Что? – не понял Тугунин.

– Ебж. Если буду жив. Граф Лев Николаевич Толстой так в своем дневнике писал. «Сегодня кончаю. До завтра, ебж».

– А-а, – протянул Тугунин. – Любопытно.

– Формула смирения, – застегивая ширинку, сказал стapик. – Если бы я полагался на бога, то как диабетик давно бы уже не был жив. Интересно, я думаю: а если вот война, а мне надо каждый день колоться – и вдруг не достану инсулина? Все, не от пули, не от мины, а? Жутковато делается.

Ему было шестьдесят четыре года, но он продолжал служить в отделе снабжения своего. родного завода где-то в Красноярском крае и сейчас приехал в Москву готовить к отправке на завод новое оборудование.

– Ладно, до вечера, – повторил Тугунин. – Счастливо вам.

– Ебж, – снова сказал старик со смешком. – И вам счастливо.

Тугунин открыл дверь и вышел в коридор.

– «…ее поры-ывы, бла-аготво-орны… – прозвучал ему вслед, в закрывающуюся дверь дребезжащий голос старика.

Коридорная за столиком в холле напротив лестницы была уже дневная.

– Доброе утро, – поздоровался с ней Тугунин.

– Какое там доброе, холодище, – посмотрела на него коридорная. Это была грудастая, мощного сложения женщина средних лет с завитыми барашком редкими серыми волосами. – Ключик не сдаете?

– Там есть еще, – приостанавливаясь, махнул рукой Тугунин.

– Ну тогда ладно, – кивнула коридорная. – Идите тогда.

«Ну и иду! – ругнулся про себя Тугунин. – Приказчица нашлась…»

Он не любил гостиничную жизнь и оттого не любил командировки. Но раз, два раза в год выезжать все-таки приходилось, и тогда наступала пора пытки.

Впереди Тугунина спускалась по лестнице, широко размахивая рукой с зажатым в ней цветастым складным зонтиком, женщина в зеленой нейлоновой куртке и синих клетчатых брюках, с напуском заправ