– Вы бы уступили место, – сказал я ей, наконец не выдержав.
Беременная взглянула на меня измученно-благодарно, баба задрала голову и скосила в мою сторону наглый свой, хамский глаз.
– Тебе, что ли? Хряк какой, уступи ему! – сказала она на весь автобус, возвратила голову в прежнее положение и отвернулась к окну.
– Не мне! – мгновенно вскипев, сказал я. Последние года два я вскипаю вот так от самого последнего пустяка. – Не мне, не разыгрывайте из себя дурочку! Ведь вы женщина, как вам не стыдно!
– Сам дурак полоротый, – все так же громко и спокойно, не повернув даже на этот раз головы, ответила баба. И вышло в итоге, словно бы это она была права, а я ее обхамил.
Беременная опустила глаза и смотрела на свои вцепившиеся в поручень, с отхлынувшей кровью пальцы.
– В-вам… как в-вам… не стыдно вам как! – заикаясь, выговорил я. – Беременная рря-адом стоит… а вы… вы женщина и-или… кто вы?!
– Что он ко мне пристал, идиот какой-то?! – с чувством незаслуженно оскорбленной, уже как бы к автобусу обращаясь, выкрикнула баба.
– Садитесь. Это вы сесть хотите? – тронул беременную за рукав, вставая с сиденья противоположной стороны, пожилой мужчина. – А оскорблять, знаете ли, – сказал он мне, глядя мимо меня. – не дело. Выбирать нужно выражения.
– Да уж вы-то еще! – совсем уже не в силах сдерживать себя, закричал я. – Учитель тоже… благородство проявил – встал… Теперь ему все можно!
Автобус затормозил, останавливаясь, я, ни на кого не глядя, пробился к выходу и сошел. Моя остановка была лишь следующей, а от нее до дому еще минут пять ходу, и, пока я дошел, мое поднявшееся к горлу сердце мало-помалу опустилось на место.
Но в груди у меня все равно было что-то неладно – словно бы я крепко перепил и отягощенный мой желудок свинцовым комком полз теперь по пищеводу наверх, чтобы освободиться от непосильной тяжести. И, придя домой, я сбросил пальто с шапкой прямо на пол в прихожей, прошел в комнату и лег на тахту лицом кверху, свесив с нее ноги в ботинках.
Что же мне делать. Прямо каким-то неврастеником стал…
За окнами, как и всегда зимой в эту пору, было уже темно, включенный мной в прихожей свет падал в комнату косой узкой полосой, и в комнате от нее был мглистый серовато-лиловый полумрак.
Когда все это кончится – знать бы… Знать бы – так хоть укрепил бы себя на этот срок, зажал, знать бы – так сумел бы, а так уже не выдерживаешь, недостает сил…
В прикожей словно бы кто-то прошел. Словно бы в этой падавшей оттуда полосе света промелькнула какая-то тень, словно бы что-то колыхнулось в воздухе и замерло. Я повернул голову и скосил глаза в сторону двери. Никакой тени в полосе света не было, и во всей квартире была тишина – не доносилось ниоткуда ни звука. Да и кому откуда взяться – я живу один, и ключа от моей квартиры нет ни у кого, кроме меня, – даже у Евгении.
Я лег так же, как лежал, подсунул руки под голову и глубоко вздохнул.
А может быть, это так уже до самой смерти, и какого конца-краю не будет этой нервотрепке, я буду гнать, гнать, спешить, пахать с утра до ночи, по двенадцать часов в сутки, болтать в пробирках, считать, сидеть перед экраном микроскопа – пытаться вскрыть эту крепко сжавшую створки раковину с тайной – и не вскрою ее, ничего не добьюсь, ничего не разгадаю, потому что заблудился и забрел совсем не туда, и каждый год все так же мне будут закрывать тему, а я все так же буду отстаивать, на меня будут кричать, и я буду кричать, мне будут срезать смету и забирать сотрудника за сотрудником… Сил у меня нет больше воевать, надо ведь верить, чтобы защищаться, а я уже устал верить, надо быть злым и азартным, а я словно ватный, – теперь мне понятно, как солдат с полным подсумком патронов и исправной винтовкой поднимает руки, как тонущий, проплыв километр, в трех метрах от берега перестает сопротивляться утягивающей на дно страшной силе… Надо же было ругаться с этой бабой в автобусе.
В прихожей, показалось мне, снова кто-то прошел. Словно бы заглянул в комнату, мгновение постоял на пороге и отступил назад.
Я вскочил с тахты, включил в комнате свет и выбежал в прихожую. В ней никого не было. Матовая лампочка под потолком молочно-ярко освещала ее тесный закуток, и лишь на полу возле двери черным шалашом лежало мое пальто и рядом с ним – шапка. Я поднял пальто, поднял шапку и повесил в шкаф на вешалку. Снял ботинки и прошел в кухню. Я люблю яркий свет, на кухне у меня тоже ввернута «сотка», и когда я дернул за шнур выключателя, на мгновение белые ее стены напомнили мне вдруг операционную.
На кухне, как тому и следовало быть, тоже не было никого. Я зажег одну из конфорок, налил воды в чайник и поставил его на огонь. Достал из холодильника свой холостяцкий ужин – творог, колбасу, сыр – и, когда закрывал его, в момент, когда дверь с легким чмоканьем присасывалась к корпусу, услышал в комнате какое-то движение, какой-то шорох, словно бы чьи-то легкие шаги, и тихий короткий смешок.
Я бросился в прихожую, заскочил в комнату – она была абсолютно пуста, молчал и свинцово темнел экраном телевизор, все в комнате было как всегда, только у тахты растеклась лужа воды, накапавшая с моих ботинок.
Что это, мерещилось мне, что ли? Я переоделся в домашнее, включил телевизор и, пока не вскипел чайник, какие-нибудь пять – семь минут, сидел перед ним, смотрел рекламу новых товаров народного потребления. Демонстрировали сборно-разборный брезентовый гараж для легкового автомобиля и последнюю модель электрической зубной щетки. Автомобиля у меня нет и едва ли будет, а зубы чистить, слава те господи, рука пока не отсохла…
Ужинал я долго – смотрел газеты, изучал свежий номер «Биохимии», прочитал статью в «Известиях Академии», и, когда вернулся в комнату, по телевизору уже началось «Время». Я выключил его, сел к столу и стал набрасывать тезисы своего завтрашнего выступления на собрании отдела. Я хотел лишь набросать но вышло, что исписал почти десять страниц своего большого, с тетрадь, блокнота, и под конец, распалившись, взвинтился так же, как в автобусе. Сердце у меня колотилось с яростной бешеной силой, готовое, казалось, проломить тонкую реберную перегородку. Я захлопнул блокнот, встал, швырнул на него ручку, скатившуюся на стол и звонко побежавшую по его полированной поверхности, и пошел в ванную, под душ.
Горячий душ всегда освежает меня, приводит в норму, и сейчас было так же. Я простоял под его обжигающими, остро-тупыми дымящимися струями минут пятнадцать, поворачиваясь то так, то эдак, нагибаясь, разгибаясь, и когда вышел из ванной, был вполне в состоянии лечь и спокойно заснуть.
Я лег, полистал, попробовал почитать какой-то современный роман, принесенный мне Евгенией, но осилил только страницы три и заснул. Ночью я проснулся от мешавшего мне света, погасил его – и тут же провалился в черное небытие подсознания снова.
2
Домой на следующий день я вернулся поздно – по телевизору, когда я включил его, передавали уже фигурное катание, объявленное последним в программе, и выступали уже лучшие пары. Нервы у меня опять так и дребезжали. Я выступил и вместо намеченных двенадцати-тринадцати минут говорил все двадцать, пытаясь объяснить отсутствие результатов, но я мог говорить хоть час – никто не слушал моих объяснений. Ладно, от прошлой моей работы у меня еще сохранились остатки хорошей репутации – это меня только пока и спасает. Еще год-полтора – и не спасет больше ничто.
Кто-то еле слышно засмеялся. Это был тот, вчерашний смешок – как бы придушенный, в поднесенную ко рту ладонь, с ватным затуханием булькающего в гортани воздуха. Я снова лежал на тахте с заброшенными за голову руками, смотрел неподвижно в потолок, а смех раздался где-то в углу комнаты, около моего стола. Я быстро сел на тахте и посмотрел в ту сторону. На моем стуле, боком, забросив ногу на ногу. облокотившись о спинку и положив на руки подбородок, сидел средних, моих лет мужчина и, улыбаясь, глядел на меня.
– Это я, – сказал он, продолжая все так же приветливо-ласково улыбаться, и покачивал висящей в воздухе ногой, обутой в какой-то непонятный, как бы катаный, наподобие коротко обрезанного у голенища валенка, но на шнурках, с круглым маленьким носком ботинок. – Не помешал?
Одет он был в блекло-розовый, цвета застиранного женского белья костюм, пиджак был расстегнут, свисая одной полой чуть не до пола, а под пиджаком была надета водолазка, тоже какого-то никем не носимого, бурого, как ржавчина на железе, цвета.
Сердце у меня оборвалось. Кожу на лбу мне заледенило, я чувствовал, как онемели у меня ноги – я не смог бы сделать ни шага.
– П-прос-сти-ите… – сказал я заикаясь. – Ч-что в-вы-ы… здесь д-делаете?
– Сижу, – пожал плечами мужчина, все так же улыбаясь. – Разве не видно?
– К-кто вы? – спросил я, ужасаясь своему вопросу, потому что не это спрашивать нужно было и вообще не этот тон взять, и смутно ощущая в то же время, что никак иначе, никак по-иному и ничего другого я бы и не мог спросить. – Кто вы?
– Гость, – сказал мужчина все с той же небрежно-объясняющей интонацией.
Я поднял руку и ощупал свое лицо – скулы, лоб, нос, подбородок. Все я ощущал с такой ясностью и доподлинностью, что ни в каком это происходило, конечно, не сне – вживе все это было, во сне моя комната, вся моя квартира обязательно предстала бы в каком-нибудь искривленном, офантасмагоренном виде, она же во всех мелочах была именно такой, как в жизни.
– Вы еще ущипните себя, – сказал мне мужчина. – Кажется, так ведь рекомендуется? – И засмеялся, разогнувшись, опершись сзади локтями о стол, качая обутой в эту странную обувь ногой, не сдерживаемым на этот раз, во весь голое, мягко-фланелевым смехом.
Что это, мерещится мне все-таки, что ли? Надо было бы встать, подойти к нему… но ноги мне будто парализовало – я их не чувствовал, ни шага я бы не сделал.
– Вы думаете, я вам мерещусь, да? – сказал мужчина. – Конечно. При ваших-то расстроенных нервах.
Меня обдало новой волной ужаса. Она словно бы прикатилась от его стула, ударила меня по ногам и, холодно, морозно покалывая тысячами шипучих иголок, охлестнула с головой. Да, мне мерещилось. Я подумал об этом, боясь даже додумать свою мысль до конца, и он, моя отраженная мысль, тут же ответил мне то. в чем я сам себе не смел признаться. Я сидел, смотрел на не