Она опять подняла глаза.
– Гражданин! – произнесла она своим белым, накрахмаленным голосом. – Такого не может быть, повторяю вам. Где это видано, чтобы не было почтовых ящиков!
– Я обошел целый гoрод, – сказал я. – Вы мне не верите, но я обошел целый город. И здесь их тоже нет.
– Вы пьяны, – сказала она, – вы пьяны, вот что! Идите и не мешайте работать, я сейчас вызову милиционера!
Крахмальная ее рука потянулась к телефонному аппарату, и я сунул конверт обратно в карман и побрел к выходу.
Автомобили толпились на перекрестке, ожидая зеленый свет, перебегали улицу, чтобы успеть до красного света, две женщины с сумками в руках, хлопали за спиной двери почтамта.
Я спустился вниз и оглянулся. Окна почтамта не светились, и там, наверху, пропала надпись «Главпочтамт», здание было наглухо застегнуто плотно соединившимися створками дверей. Я повернул голову – светофор мигал желтым, и не было ни машин, ни женщин тех, никого не было.
Я пошел обратно, сейчас я шел по другой стороне улицы, я уже не верил в то, что найду почтовый ящик, но все же я пошел по другой стороне и все смотрел на стены.
Пока я был на почтамте, стало совсем холодно, и туман сделался плотней. Когда я сошел с крыльца, дрожь окатила меня ледяной волной, и минут пять я дрожал и все не мог согреться, но потом озноб начал проходить. Я знал, что не согрелся, что-то другое тут произошло, но мерзнуть я перестал – и это было самое главное, а остальное не имело значения.
Теперь я не кружил, шел, срезая углы, шел напрямик и скоро уже очутился на той площади, от которой начал поиски почтового ящика. Теперь до дому стало рукой подать. Я вышел из-за угла, навстречу мне выплеснулся желтый свет светофора. Светофор по-прежнему монотонно включался и выключался, и оттого, что тогда, когда я еще только вышел из дому, долго он маячил перед моими глазами, я вспомнил о письме. Оно все так же лежало во внутреннем кармане пальто, и в комнате делать мне было нечего.
Я привалился к стене.
Что-то тупо упиралось под лопатку. Я повернулся.
Это оказалась скоба, на которой раньше висел почтовый ящик. Одна железная скоба. Она была ребристая и ржавая, загнутая крюком, и еле выглядывала из стены, поэтому я ее не видел, когда проходил мимо.
Сквозь туман глухо пробивался тяжелый цокот подковок. Я услышал его внезапно, затем он так же внезапно исчез, и я подумал, что все это мне послышалось, но еще через мгновение цокот снова возник и уже не пропадал. Потом стало угадываться в тумане пятно человеческой фигуры, желтые облака света перебрасывали ее друг другу, на несколько секунд человек исчезал, растворялся в ночи, но следующее облако уже ловило его и слабо очерчивало его контуры, и каждое новое обрисовывало все четче и объемней, и наконец я смог разобрать, что это мужчина в длинном пальто, в надвинутой на лоб кепке, в тяжелых сапогах.
Он тоже увидел меня, прилипшего к стене, и на мгновение шаг его осекся, но потом направился, только он стал забирать в сторону, все дальше от меня, и достал руки из карманов.
Я оторвался от стены.
– Простите… – сказал я.
Он ничего не ответил и не повернул головы. Он еще не поравнялся со мной, а я произнес свое «простите» слишком тихо – он мог и не услышать.
– Простите! – крикнул я, становясь ему на дороге.
– Ну? – спросил он растерянно. – Что такое?
– Здесь был почтовый ящик, – сказал я. – Хотел опустить письмо, а теперь его нет.
– Ну и что? – хмуро сказал он. – Я вам что – найду его, что ли? Перенесли куда-нибудь, ищите другой.
– Нет другого! – закричал я в отчаяние. – Нет! Понимаете? Поймите меня, прошу вас… Я обошел весь город и не нашел ни одного!
Мужчина потянулся к кепке. Он сдвинул ее на затылок, и стали видны глубокие впадины его светлых настороженных глаз.
– В самом деле – почтовый ящик вам?
– Ну господи, – пробормотал я.
Мужчина снова натянул кепку на лоб, приплюснул ее блином.
– Пойдемте, я знаю тут один, мне по дороге. Квартал ходу – и в переулок налево.
– Вам не холодно? – спросил я.
– Нет, а что? Вам холодно? Десять градусов выше нуля.
Ему и в самом деле не было холодно, и пар не шел из его рта.
– Странно, – сказал я. – Десять градусов выше нуля!
Мне казалось, по крайней мере – десять градусов ниже.
Он не ответил.
Мы молчали и не смотрели друг на друга. Облака света ловили и отпускали нас, вели вдоль лысых стен домов. Наконец мы свернули в переулок.
– Ну вот, – сказал мужчина и ткнул пальцем. – Бросайте.
Я посмотрел – никакого ящика не было, и только на белом фоне стены чернела ржавая скоба, загнутая крюком.
– Куда же бросать? Здесь тоже ничего нет.
– Вас за руку взять? – сказал мужчина. – Прекрасный синий ящик, выемка писем пять раз в день с шести утра до семи вечера. Что вам надо еще?
И вдруг я вспомнил, что, когда искал почтовый ящик, на одном из домов я видел точно такую же железную скобу, как ту, о которую ударился, и как эту вот. Только я не знал, что это такое, а сейчас я вспомнил – это была точно такая же скоба.
– Здесь… – сказал я, и, как тогда, когда шел один по улицам и звук собственных шагов существовал отдельно от меня, звук моего голоса донесся до слуха, словно отраженный эхом от домов. – Здесь, вы точно уверены, есть ящик?
Мужчина взял у меня из рук письмо, и я услышал железный лязг откинувшейся заслонки на щели отверстия. Я ждал, как сейчас исчезнет сначала уголок письма, потом письмо исчезнет на четверть, на половину – и заслонка лязгнет наконец во второй раз, закрываясь.
Мужчина толкнул письмо, оно пролетело по кривой, ударилось об стену, кувыркнулось и шлепнулось на асфальт.
Мне показалось, на голове мужчины шевельнулась кепка. Он отскочил от письма и взглянул на меня. В тени козырька я не видел его глаз, сейчас белки блеснули бело и дико.
Я медленно стал нагибаться, чтобы поднять письмо, и мужчина тоже стал нагибаться. Я взял первым, а он все еще продолжал тянуться, и его пальцы воткнулись в мою руку. Они вошли в нее, словно ее не было, словно все это был туман, они прорвали ее и вышли с другой стороны моей кисти.
Мы замерли. Пальцы его свисали из моей ладони корявыми толстыми обрубками, я посмотрел на свою руку и только сейчас заметил, что она просвечивает, как просвечивает созревшее яблоко «Белый налив», просвечивает до того, что видны коричнево-матовые, остроносые зерна в его сердцевине. И рука так же просвечивает, и зернистая структура асфальта вся перед глазами, словно руки нет.
Мы замерли – мгновение было мучительно долгим, – наконец мужчина выдернул пальцы из моей руки, и опять я ничего не почувствовал, кепка слетела у него с головы, и я увидел, что волосы его встали дыбом.
Он шел от меня, пятясь и так полностью и не разогнувшись, он не кричал, он смотрел на меня огромными, в пол-лица, глазами и беззвучно шевелил губами, шел, мелко перебирая ногами и задевая одной о другую. Он натолкнулся на стену, медленно развернулся и побежал.
– Стойте! – крикнул я и побежал за ним, но мои ноги плохо слушались меня, они подгибались, словно тряпичные. Тогда я остановился, задрал штанину – носок сохранял форму ноги, но выше его ноги даже не угадывалось, будто я был обрезан, и то, что стояло туфлями на асфальте, уже не принадлежало моему телу.
Я стал раздеваться. Снял пальто, размотал шарф, стащил пиджак. Задрал рубашку на животе – мне стала видна стена дома. Я сел на асфальт, накинув пальто, и привалился к стене.
Деревья начали курчавиться инеем. Но меня не знобило, скорее наоборот, мне сделалось тепло, точнее – не тепло, просто я ничего не чувствовал. Я снял туфли, стащил носки, задрал повыше брюки и смотрел, усмехаясь, на то самое место на асфальте, где должны бы быть мои ноги.
Меня не было. Я еще жил, потому что мог же я еще говорить, мог думать, и вещи сохраняли формы моего тела, но меня не было уже!..
Потом я уснул. Мне снились морозные зимние улицы, крещенские морозы, когда дым из труб палкой стоит в небо, я хожу по городу, в руках у меня огромная пачка писем, и на каждом доме по почтовому ящику. Я сбрасываю несколько писем в один, несколько в другой и иду к третьему… Дома меня ждут гости – нет, у меня не день рождения, просто так собрались: посидеть, поговорить, – кипит чайник на кухне, ледяная, стоит в холодильнике бутылка «Столичной», и играет музыка. А я все хожу от дома к дому, и пачка все остается прежней толщины – писем не убывает.
Потом сны стали тускнеть, расползаться на куски и исчезли совсем.
И тогда я почувствовал, как мягко хлопнуло об асфальт, потеряв форму, пальто, загремел пряжкой ремень и, свиваясь и шелестя, сбежала вниз рубашка.
Это было последнее, что я чувствовал.
СОН О ЛЕДОВОМ ПОБОИЩЕ
Стеллажи безмолвно-строги. Они чопорно-торжественны, так чопорно-торжественны вечерние фраки. Стеллажам не подобает быть другими – они хранят на своих полках века. Те ушли, тяжело проволочившись по земле войнами и эпидемиями, голодовками и публичными казнями, и оставили себя грудами глиняных табличек, пергаментов, берестяных свитков, книг на стеллажах библиотек.
На столе, зажатом стеллажами в угол, три телефона, желтовато-белых, как слоновая кость, именно таких телефонов достойны ушедшие эпохи для разговоров о них.
Звонок вспарывает величественное молчание веков.
Он вонзается в них шпагой и, вонзившись, туго покачивается, и слышен металлический скрип.
– Алло!
– Годы жизни Аврелия Немисиана?
– Третий век новой эры.
– А точнее?
– Зачем вам точнее? Какое это имеет значение теперь?
– Что такое «Медный бунт»?
– Одну минуточку…
– Год крещения Руси?
– Пожалуйста.
– Годы царствования…
– Что за битва…
– Почему…
– Скажите, о чем думал конный рыцарь Ливонского ордена, проваливаясь под лед на Чудском озере?
Молчание.
– Вы слышите?
– А вы шутите?
– Я не шучу. Я спрашиваю.