рыл глаза. Я был отвратительный. Вернее даже, обгаженный. Вот примерно как Шухов голубями, только изнутри.
– Но, подожди, он же совсем не… Хотя… Да, ты прав. Странно, все памятники же обгаженные, но этот почему-то особенно. Либо его не чистят, не знаю.
– Возможно, сама конструкция постамента, то есть, башни этой его, привлекает голубей. Ну, то есть, им удобно на ней сидеть, и это влечет последствия. Так тяжело об этом говорить, мне кажется, я никогда этого никому не рассказывал кроме себя. Не о постаментах, ты понимаешь. Но и все равно – то были даже не разговоры, а размышления вслух, по утрам, в ванной, или еще где-то. А сейчас я как будто ковыряюсь у себя под кожей, и мне, что удивительно, почти нравится даже.
– Ну, я могу сказать, что мне интересно тебя слушать, но я не уверен, что знаю, что отвечать.
– Да не надо ничего отвечать, воспринимай это как, не знаю, саундтрек к ночной прогулке по Москве. Сложно придумать саундтрек лучше.
– Да уж, пожалуй. Но ты продолжай. Мы все равно идем прямо, пиво у нас еще не кончилось, а я тебя внимательно слушаю.
Он усмехнулся, потом его усмешка превратилась в кашель и какое-то непродолжительное время мы шли под такой саундтрек.
– Прости. Ну как тут продолжать, я чувствовал себя погано тогда. Ира не отвечала на телефон, я не знал куда себя деть. Вышел из дома, купил себе чекушку коньяка в магазине и пошел бродить по району. Непонятно, как выбрел к заброшенному корпусу общежития МГЛУ, хотя, с другой стороны, куда я еще мог выбрести в тот момент. Поднялся на крышу, периодически потягивая коньяк, подошел к краю, стоял и смотрел на центр Москвы, на все эти крыши и все остальное. В какой-то момент подумал, что можно спрыгнуть вниз и никаких проблем больше не останется. Как и меня, собственно, но не решился. Суицид – это слишком серьезное решение, чтобы его принять, все же. Требует смелости, либо, наоборот, безрассудства. У меня не было ни того, ни того, я просто стоял, курил и делал глоток за глотком из бутылки. Она вскоре закончилась, и я, пошатываясь, спустился вниз и вернулся домой. Иры не было. Я ей позвонил, она не ответила, но потом прислала сообщение, что она у родителей и вечером приедет ко мне. Я немного успокоился, прилег на кровать и, к своему удивлению, уснул. Проснулся от того, что она била меня в плечо. Вид у нее был недовольный.
– Как ты спать-то можешь вообще?
– Не знаю, я сам не ожидал. Я просто прилег пока тебя ждал, ну и как-то уснул, случайно.
– Уснул он случайно. Что делать-то будешь дальше?
– Не знаю, наверное, сейчас я ничего не смогу сделать. Восстановиться не смогу – семестр уже начался, это только через год получается. Можно устроиться работать куда-нибудь, не знаю, надо посмотреть, что как.
– А армия?
– Ну, повестки мне не приходило, так что…
– Она может прийти через неделю. Что тогда делать будешь? И еще, ты матери своей звонил?
– Зачем?
– Ну, ей нужно сказать, что тебя отчислили. Мне кажется, это правильно.
– Если я ей скажу, что меня отчислили, мне придется переехать к ней обратно, и мы с тобой не будем видеться, по крайней мере, так много. Я позвоню, конечно, но немного позже. Не знаю, я вообще не хочу об этом сейчас думать. Можешь, пожалуйста, просто меня обнять?
Она обняла, все стало не так плохо. Я снова спрятался ото всех проблем, старался о них не вспоминать, и все было нормально. Продолжалось эти прятки недолго – через какое-то время мне, разумеется, пришла повестка. Поскольку, прописан я был не в Москве, она пришла моей матери, та подняла истерику, а ее истерики всегда больше походили на взрыв небольшой водородной бомбы, причем накрывал он тебя вне зависимости от того, лег ли ты к нему ногами, или продолжил стоять. Я попытался с ней как-то поговорить, но поговорить, не упоминая о том, что в институте я больше не учусь, было невозможно – это тоже стало ей известно. Меня буквально за волосы вытащили из моего уютного беззаботного мирка. Она наотрез отказалась помогать мне с уклонением от воинской службы, сказала, что и так слишком много для меня делала, а я ничего не ценил, и теперь должен разбираться со своими проблемами самостоятельно. Как с ними разбираться я не знал, поэтому мне ничего не оставалось, как явиться к военкомату с вещами и уйти служить. Не бегать же мне было, в самом деле. Тем более, особо бежать было некуда, да и бегать пришлось бы около десяти лет. За такой срок можно далеко убежать, конечно, но вопросы “как” и “на какие деньги” оставались открытыми. Глупо, конечно, можно было просто не брать повестку в руки, но я об этом совсем не знал тогда почему-то. Ну, и мама бы вряд ли согласилась пойти на такую хитрость. Повестку-то ей принесли, в конце концов.
Перед тем, как я ушел, мы страшно поругались с Ирой. Она была очень грустной, ей было плохо, а я не мог сделать так, чтобы ей стало хорошо. Потому что тут просто нельзя было ничего сделать, только говорить слова, которые я уже не мог говорить. Она меня упрекала, что я такой тупой и бесполезный, потом упрекала в беспомощности и отсутствии минимальных представлений о жизни, а я не хотел отвечать на ее упреки своими, и просто со всем соглашался. Ну, и больно ей было, что уж тут, она пыталась, ругая меня, как-то эту боль уменьшить. Потом я спросил, будет ли она меня ждать – такой вопрос, наверное, задает каждый человек, оказавшийся в подобной ситуации. Она ответила, что, конечно же, будет, но подумав, добавила, что, раз я сейчас такой неприспособленный, то через два года армии стану только хуже. Сказала, что не хочет ездить ко мне на встречи, потому что эти встречи будут слишком тяжелы для нас обоих и после них не будет хорошо. Будет только в груди болеть и сложнее ходить. В итоге я, все-таки, разозлился, накричал на нее, что это все происходит только потому, что я жил ради нее все это время, что она виновата в том, что мне сейчас нужно уходить. Мне тоже ведь было больно, я боялся и надеялся на ее поддержку, а не получив ее старался облегчить свою совесть, обвинить ее в моих проблемах, хотя виноват в них был только я сам. Она на все это ответила, что мы расстаемся. Сказала, что мы увидимся через два года, и тогда станет понятно, что нам делать дальше. Я сказал, что в таком случае лучше не видеться вообще никогда и попросил, чтобы она ушла из моей квартиры. Мы были оба злые и беспросветно тупые. Она ушла. Я даже не жалел в тот момент. И больше я ее, собственно, никогда не видел. Но лучше от этого, разумеется, не было.
Мы шли по Рождественскому бульвару, он тоже был перекопан, как и половина центра Москвы этим летом. Там, где должны были быть газон или клумбы, были ямы и канавы, из которых торчали красные провода. Они высовывались из земли и хаотично расползались в разные стороны, насколько хватало длины. Мне казалось, что это змеи, которые ползают вокруг нас и пытаются нас укусить, хотят, чтобы мы поскорее умерли, и они смогли снова спрятаться в свои норы под землей. Особенно странно клубки этих проводов смотрелись рядом с поклонным крестом, как-то неестественно. Как будто крест сейчас уйдет под землю, и все мы попадем под иго. Иго красных змей и деревянных палет. Мой спутник докурил сигарету, выкинул ее в одну из канав и сразу же зажег вторую. Он опять замолчал, наверное, собирал свои мысли, чтобы они не расползлись в разные стороны как провода. Я решил инициировать дальнейший разговор:
– То есть, ты ушел в армию?
– Ага. Вот про что я говорить вообще не хочу, это про нее. Там было не очень. Ты служил?
– Нет, но у меня были сборы на месяц. Совсем не то, конечно, но примерно я представляю.
– Очень примерно, я думаю. Нет, там было не так плохо, как всем кажется, но в целом, конечно, не очень хорошо. В какой-то момент я понял, что можно организовать какую-то музыкальную самодеятельность, выступать на собраниях, посвященных разным праздникам, и тебя будут меньше трогать, но понял я это примерно через полгода. До этого было своеобразно, скажем так. Мне казалось, что я тупею с каждым часом, просто физически теряю части мозга. Ночью мне снилась Ира, каждую ночь, а утром я открывал глаза и не понимал, где я и что мне нужно делать. Там с этим было все просто, конечно, просто смотри на остальных и повторяй – я повторял, но на автомате, совершенно не думая. Выходило у меня, соответственно, плохо, за что я и попадал во всякие не очень приятные ситуации. В наряды там внеочередные, всякое такое. Но в следующий раз, когда я ложился и закрывал глаза, Ира снова возвращалась.
– И так все время что ли?
– Да, буквально. Ну, бывали, наверное, дни без этого, я уже не очень хорошо помню. Телефонами тогда пользоваться можно было очень немного, в те моменты, когда пользоваться было можно, я обычно даже не брал его в руки. Думал, что говорить со мной она не захочет, да и сам не знал, что можно ей сказать. Поэтому просто не звонил, даже не пытался.
– Я помню, на моих сборах я тосковал по своей несостоявшейся девушке – не знаю, почему, возможно, это именно так и работает все. Помню, мне в какой-то день приснился очень странный сон, как будто не из этого мира, ощущение после него было именно такое. Она в этом сне присутствовала, но скорее именно потому, что она постоянно присутствовала в моей голове, в самом сне ее не было. И ровно в тот момент, когда она могла бы там появиться, я услышал фразу “Рота подъем!”, произнесённую мерзким гнусавым голосом, и мне пришлось разлеплять глаза, вставать и идти на утреннее построение. В тот день я, кажется, так и не пришел в себя, но это был, пожалуй, единственный такой день – мне не очень часто снятся сны. Если бы они снились каждый день, я бы, наверное, не выдержал.
– Я как-то выдержал. Не знаю, как. Почему-то я все это выдержал, хотя было бы лучше, если бы нет. В какой-то день я все-таки взял в руки телефон и увидел там много пропущенных вызовов от моего одногруппника, штук двадцать, наверное. Я перезвонил, и он сразу, без приветствий и всей прочей вежливости сообщил мне, что Ира попала в аварию в метро и лежит в больнице. Что у нее что-то серьезное и неизвестно, выживет она, или нет. Я полностью выпал из реальности в тот момент. Стоял в этой комнате для телефонных разговоров где-то полчаса, не двигаясь, пока в нее не зашел старшина и не задал очевидно напрашивающийся вопрос. Я не ответил на него сразу, он повторил еще раз, с большей…настойчивостью, я повернул голову в его сторону и спросил, можно ли мне получить увольнение. Чтобы ты понимал, это был второй месяц моей службы. Мы еще не закончили начальную подготовку и не приняли присягу, увольнения мне никто не дал, хотя я объяснял ситуацию всем чинам по порядку. Она умерла через неделю после моей присяги. Ничего не помогло, ни деньги, которые собрали, ни лечение, ни молитвы, которые я неосознанно говорил стоя на тумбочке ночью. На похороны меня уже отпустили. Но я не смог поехать. Просто не смог, не знал, как я смогу перенести все это: все эти горюющие люди, служба, слезы, кладбище. Поэтому я просто вышел из части и напился в каком-то первом баре. Обратно вернулся пьяным, но ни к каким взысканиям меня не предъявили. Все же люди были, в конце концов, пусть и своеобразные. Все всё понимали.