Короткий разгон по горизонтали, и плавным отжимом штурвала от себя к приборной доске самолет вводится в пикирование. Все ниже опускается его нос. Земля уже не внизу, а прямо перед нами. Вот так, достаточно. Машина быстро разгоняется, стрелка указателя скорости приближается к заданной цифре. Теперь надо немного уменьшить угол пикирования. Так, хорошо. Скорость зафиксирована. Быстрый взгляд в обе стороны – крена нет. Все в порядке.
– Режим.
Ответ наблюдателя: «Понял. Включаю» – сливается с появлением в наушниках моего шлемофона ровного высокого фона: заработали самописцы. Ради этих режимных рабочих секунд и предпринят, в сущности, весь полет.
Все внимание сохранению скорости, угла пикирования – всего, что нужно для получения еще одной надежной экспериментальной точки.
Вот мы потеряли уже один… полтора… два километра высоты. По заданию пора кончать пикирование, но расстояние до земли еще достаточно большое, не буду напрасно дергать наблюдателя своими напоминаниями. Действительно, стоило подумать об этом, как фон от работы самописцев пропал и в наушниках раздался голос:
– Режим записан.
– Вывожу. – И руки сами плавно тянут штурвал на себя. Самолет уже не пикирует прямолинейно, а описывает в небе размашистую, измеряемую тысячами метров кривую. Как всегда в криволинейном полете, проявляет себя перегрузка. Невидимая сила делает все находящееся в самолете, в том числе мои руки, ноги, сердце, голову, глаза, в несколько раз тяжелее обычного. Каждая клеточка тела давит на своих соседок с силой, ни при каких обстоятельствах не повторимой в обычной жизни на земле. Но все выше поднимается нос машины, быстро уменьшается скорость, спадает перегрузка. Еще несколько секунд – и самолет зафиксирован в прямолинейном подъеме.
Первый режим выполнен. Набираем высоту для следующего.
Всего в этом полете мы должны были сделать шесть пикирований. После четвертого погода начала портиться. Дымка сгущалась. Очертания полей, лесов, рек на земле становились нерезкими и серыми, внезапно утерявшими свои краски, как изображение на сильно недодержанной любительской фотографии. Тем не менее видно было достаточно, чтобы успешно выполнить пятое пикирование. Сделали и его.
Оставалось одно, последнее пикирование – и задание будет выполнено полностью.
Стремление во что бы то ни стало выполнить задание естественно для каждого летчика. В подавляющем большинстве случаев – особенно в боевой обстановке – оно заслуживает всяческого поощрения. Однако это правило знает исключения. И, в частности, в испытательной практике нередко бывает необходимо прервать полет, что называется, на самом интересном месте, чтобы в спокойной обстановке обсудить выявившиеся неожиданности, устранить неисправности, посоветоваться с товарищами, а иногда и просто переждать неблагоприятную погоду. В этом заключается даже не стратегия, а элементарная тактика летно-испытательного искусства.
Но я был очень зелен тогда, зелен в гораздо большей степени, чем мне самому казалось, и возвращение домой с не выполненным до конца заданием представлялось мне чем-то если и не прямо предосудительным, то, во всяком случае, наносящим некий неуловимый урон моей репутации. Следовать принципам школы педантов на практике оказалось психологически гораздо труднее, чем декларировать свою полную солидарность с ними на земле.
И я стал в шестой раз набирать высоту, оставив себе, правда, некоторую хитрую лазейку для самооправдания! Если, мол, обнаружу сверху, что земли совсем не видно, – пикировать не буду. Спущусь потихоньку вниз и пойду на посадку.
Казалось, в награду за упорство погода решила пойти мне навстречу. Набрав высоту, я увидел, что хотя дымка сгустилась и превратилась в плотную облачность, в ней, однако, остались небольшие просветы – «окна». И я решил пикировать сквозь одно из них.
Вот подходящее окно выбрано; его края обрамлены бесформенными, на глазах изменяющимися облачными массами. Далеко внизу видна какая-то речка, опушка леса, дорога…
Я зашел прямо на выбранное окно и, когда его край оказался подо мной, убрал газ и ввел самолет в пикирование.
Но при этом я не учел – да и не мог учесть, так как никогда ранее не пикировал иначе, как в чистом небе, – одного весьма существенного обстоятельства. На вводе в пикирование самолет в первый момент резко проваливается. Траектория его действительного движения оказывается в этот момент гораздо круче, чем направление продольной оси – так сказать, направление «вперед», – визируемое глазом летчика.
Короче говоря, случилось непредвиденное.
Я не попал в просвет.
Машина мгновенно очутилась в сплошном, окружавшем ее со всех сторон непроницаемом облачном тумане, который казался еще гуще и мрачнее по контрасту с только что покинутым ярким солнечным небом. Лишь приборы связывали меня теперь с внешним миром и позволяли хотя бы косвенно представить, что происходит с самолетом. Они, как и следовало ожидать, показывали, что скорость у нас увеличивается, а высота соответственно уменьшается.
Несмотря на полную неожиданность попадания в облачность, поначалу оно особой тревоги у меня не вызвало. Я считал, что угол пикирования все еще меньше заданного. В голове мгновенно возник план: пропикировать с этим же углом до момента выхода из облачности – ее нижняя кромка была достаточно высоко над землей, это я знал твердо, – а потом добавить угол пикирования до нужного, записать режим и победно, с полностью выполненным заданием следовать домой.
Но едва этот столь же оптимистический, сколь и легкомысленный план успел оформиться в сознании, как появились и властно переключили на себя все мое внимание новые, непривычные, а потому тревожные симптомы поведения самолета: штурвал, который обычно приходилось с некоторым усилием отжимать вперед, как бы насильственно удерживая машину в пикировании, этот самый штурвал теперь сам норовил уйти вперед, к приборной доске. Тут же я заметил, что стрелки указателя скорости и высотомера бегут по своим циферблатам непривычно быстро – вот уж достигнута и быстро осталась позади заданная скорость пикирования. Дальше – больше: какая-то сила оторвала меня от кресла, и я не уперся головой в прозрачный колпак кабины только потому, что повис на ремнях.
– Что случилось?
Я едва успел задать себе этот вопрос, как самолет выскочил – точнее, выпал – из облаков.
Угол пикирования был больше отвесного!
Машина падала – именно падала, а не пикировала, – переходя на спину!
Все симптомы встали на место. Все сразу стало ясно.
Все, кроме одного: как выбраться из этой катастрофической ситуации? Как выводить самолет из абсолютно недопустимого для него режима, делавшегося с каждой секундой все более и более недопустимым?
Обычный плавный выход заведомо исключался: скорость продолжала бурно нарастать и за время плавного вывода, без сомнения, дошла бы до такой цифры, при которой встречный поток воздуха разрушил бы машину. К тому же при этом никак не могло хватить оставшейся высоты, и мы, даже избежав каким-то чудом разрушения в воздухе, врезались бы – пусть на целом самолете – в землю.
Нет, плавно выводить самолет нельзя!
Но столь же безоговорочно исключался и резкий, энергичный перелом траектории нашего полета. При этом возникла бы такая нагрузка на крылья, что они попросту отвалились бы.
Получался заколдованный круг: ни плавный, ни энергичный вывод пути к спасению самолета не открывали. Оставалась золотая середина. Единственный шанс, если он только существовал, заключался в том, чтобы найти такой радиус выхода, при котором были бы до конца использованы все запасы прочности крыльев, фюзеляжа, оперения, но машина все же не рассыпалась и успела выйти из пикирования раньше соприкосновения (назовем его так!) с землей.
Изложение всех этих соображений довольно многословно. На самом же деле они возникли в голове буквально в течение нескольких секунд – никогда человек не соображает так ясно, быстро, решительно, как в минуту опасности. Если бы мозг летчика-испытателя всегда работал так же, как в острых ситуациях, его обладатель за год стал бы академиком, если бы, конечно, прежде не умер от чрезмерного перенапряжения психики.
Много лет спустя я вспомнил и заново пережил эту ситуацию, когда увидел на экране кинозапись катастрофы нашего сверхзвукового пассажирского самолета Ту-144 во время демонстрационного полета над парижским аэродромом Ле-Бурже. Он тоже оказался – по причинам, которые так и не удалось с полной достоверностью установить, – в отвесном положении, носом вниз, на высоте, недостаточной для вывода. Перед экипажем встали те же проблемы, что и передо мной в тот далекий осенний день, но, к несчастью, их положение было полностью безвыходным…
Более или менее разобравшись в создавшемся положении, я точно дозированным движением потянул на себя штурвал и повел самолет по этой единственно возможной траектории. Не было, конечно, никакой гарантии, что она ведет к спасению, но было доподлинно известно, что никакая другая к нему уж тем более не приведет.
Делаю свое дело, а сознание автоматически фиксирует все происходящее.
Перегрузка прижимает к креслу с необычной для бомбардировщика силой.
Продолжает нарастать скорость: она достигнет своего максимума и начнет падать только в самой нижней точке кривой, которую описывает – ох, уж совсем недалеко от земли – наш самолет.
Машина падает с оглушительным тревожным воем. Мне его потом не раз описывали находившиеся в этот день на аэродроме товарищи.
Вдруг над самым ухом у меня раздается словно пушечный выстрел, громкий до физической боли в барабанных перепонках даже на фоне и без того достаточно мощных акустических эффектов. Это потоком отсосало и вырвало из металлического переплета одно из стекол моей кабины.
Все кругом дрожит и трясется.
Но я продолжаю тянуть штурвал. Все мои помыслы, вся сила моей едва начавшей формироваться летной интуиции направлены на одно: не переходить предела, за которым машина не выдержит, но и не отступать от него ни на йоту!