Через розовые очки — страница 38 из 41

1

Соткин Виктор Игоревич в молодости был красавцем, туристом и подающим надежды физиком. Можно написать иначе, сначала физик с надеждами, потом красавец и турист. Но от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Эта равнозначность слагаемых и сыграла в его жизни роковую роль. Надежды не оправдались, звезду с неба Виктор Игоревич не схватил.

Но это понимали только избранные. Для обывателя он был весьма уважаемый муж, доктор наук, начальник лаборатории, лауреат премий и автор множества статей. Но что об этом говорить? Сейчас и удачники и неудачники — все в дерьме.

На Марине он был женат третьим браком. О первой женитьбе и сказать нечего. Виктору Игоревичу было девятнадцать лет. Тогда все женщины для него были на одно лицо, и он всех любил. Вместе прожили двадцать пять дней, копейка в копейку, и разбежались тут же, забыв о существовании друг друга.

Второй брак был более длительным. Развелись по обоюдному согласию, хотя друзья говорили, что он жену бросил. Не знали они Ирину, она была не из тех, кого бросают. Женщина она была язвительная, разумом быстра и при этом необычайно ленива. В отсутствие мужа Ирина целыми днями валялась на диване с детективом в руках, а за час до прихода мужа занимала вертикальное положение и начинала стремительно наводить порядок в доме. И вот супруг появляется, в квартире формальная чистота, а на плите аппетитно булькает в кастрюле какое‑то варево. Все как в лучших домах!

Но Ирина не учла, что физик–теоретик может позволить себе не отсиживать в институте от сих до сих. Виктор взял манеру являться домой в неурочное время. Заваленная грязной посудой раковина и дикий беспорядок в комнатах, словно после обыска, приводил хозяина дома в состояние прострации. Он не мог сесть работать, а потому начинал ругаться с женой и разгребать эти авгиевы конюшни. А тут еще случилось… В общем, Ирина его застала… был страшный скандал, и она вернулась к своему прежнему мужу.

Марине он достался уже с гипертонией, битый жизнью, половина волос на голове осталась на чьих‑то подушках. А… что об этом говорить. Было время…

Кандидатскую он защитил играючи. Впрочем, кандидатская — это только пропуск в науку, это сообщение высокой комиссии, что ты разобрался в данной конкретной теме и теперь претендуешь заниматься физикой самостоятельно. И он приступил к этому, засучив рукава. Порукой успеха была уверенность не только в себе самом, но и во всем клане физиков. "Что‑то лирики в загоне, что‑то физики в почете"… А как же? Именно физики творят историю, они самые–самые, они аристократы духа и авантюристы, эдакие мушкетеры короля!

И только много позднее пришло осмысление. Общество наградило физиков лавровыми венками и дало первые ряды в партере не за красивые глаза и высокий ум, и не за гуманную идею прогресса, проводником которого они себя мнили, а за то, что все они — чванливые теоретики и неутомимые экспериментаторы, были всего лишь солдатами невидимого фронта, воинами экстракласса огромной Советской Армии, готовой воевать со всем миром. Не лирики тогда были нужны, а ракеты, ракеты и еще раз ракеты (как в нашем сознании завязла эта ленинская триада: это, это и еще раз это!). А без физики какое же вооружение?

Но тогда об этом не думалось. Избранники, они были приобщены к тайне мироздания, они умели видеть особую красоту в коряво написанной формуле и в изгибистой кривой, они часами, сутками могли взахлеб говорить об электронном спектре твердых тел, или про сверхтекучесть, или про гармонию низких температур, и жены уходили на цыпочках, закрывали плотно дверь и шептали благоговейно: работают…

При этом широкость во взглядах необычайная, стиль в одежде самый демократический: джинсы, свитерок–самовяз, куртка, которую носили три, пять сезонов. Светило физики академик Леонтович вообще ходил читать лекции в подшитых валенках, и модники от науки, бывали и у них, у небожителей, слабости, умудрялись доставать изъеденные молью пимы и щеголять в них в институтских коридорах.

Еще не были забыты сталинские времена, когда все иностранные научные журналы были украшены грифом "секретно" и были доступны только избранным. А в благое время оттепели можно было пойти в Ленинку и заказать любой иностранный журнал по дисциплине — читай–не хочу! И они читали, и не только научную литературу. Книжный голод рождает инстинктивное желание его утолить. "Мастер и Маргарита" — первая часть опубликована в декабрьском номере "Москвы" 65 года, а вторая уже в следующем — 66–м. Ради второй части романа платали за всю годовую подписку. Но кто тогда считал деньги? Они‑то как раз были, товара не было. А здесь появился такой "товар"! Еще, конечно, толстые журналы, "Новый мир" — певец призрачной свободы. Всё читали и Платонова, и Солженицына, но истинным любителем научной братии были братья Стругацкие, которые заманивали сюжетом, и при этом решали глобальные задачи мироздания и гуманизма.

Все это верхушка айсберга, но был еще и самиздат. Молодым не объяснишь, как доставали тогда книги. Магазинные полки были пусты, нужное, вожделенное покупали из‑под полы, переплачивая втрое. А самиздат по блату не купишь, его распространяли только среди своих. Хотя и свои могли настучать. Ведь подумать только — чтение книг имело опасный, подпольный характер, и самый средний человек, эдакая мышь серая, уже мог ощущать себя героем. И ощущали…

В понятие самиздата входили не только отпечатанные на машинке тексты и фотографии страниц, но изданные за границей журналы, "Континент" или "Эхо", и компактные маленькие книжечки, которые привозили из‑за бугра. Тут тебе и "Лолита", и Лимоновский "Эдичка", и трактат по экономике социализма. Слепые машинописные тексты читать было трудно, но продирались, главное — достать. И случались заковыки. Например, "Улисса" Виктор Игоревич читал в переводе с немецкого — четвертый машинописный экземпляр — пухлая папка вмещала кое‑как сложенные, обмахренными по краям страницы. Как известно, Джойс писал по–английски. Значит, нашелся энтузиаст, который привез из Германии переведенный там роман, а потом дома в тиши создал русский вариант. Неплохой, кстати, был перевод, вопрос только, что потерял автор при двойной переплавке. Ладно, не в этом дело. Главное, что ты хотел прочитать "Улисса" и прочел, прорубил дыру в железном занавесе и приобщился к мировой культуре.

Романы на фотобумаге упаковывались в черные пакеты. При фотопечатании брака тоже было достаточно, но и в этом была своя романтика. Виктор Игоревич на всю жизнь запомнил, как читал "Приглашение на казнь". Вначале ужасно раздражали смазанные при фотокопировании последние абзацы, последнюю строку вообще нельзя было прочитать. Потом он вошел во вкус и печатный брак стал воспринимать как задумку автора, как некий код, мол, додумывай сам. Эдакий авангард в прозе. Потом он перечитал набоковский роман в нормальном издании и несколько разочаровался. Роман по–прежнему был замечательный, но тайна исчезла.

Ну и еще, конечно, туризм. Вы не позволяете нам увидеть мир, но дома тоже есть где развернуться, тут тебе и Арал, и Урал, и Байкал, и Самарканд, и славный красавец Эрцог. Катались на лыжах, натирали мозоли на плечах неподъемными рюкзаками, месили байдарочными веслами водицу и пели. Эдак знаете, костерок догорает, угли раскаленные, гитара уже охрипла, а певец только в раж вошел. В каждом походе мимолетный, такой приятный… адюльтер, роман? Ни то, ни другое, но что‑то красивое, языческое, он — фавн, она — нимфа. Много встреч было на дорогах, нацеловался он всласть. Все это — и туризм, и книги, и дружба, и вольные разговоры с друзьями позволяли сохранить чувство собственного достоинства. Тирания отступала. У правительства свои игры, у нас — свои, и давайте не путать компании.

А потом пришла свобода, пришло счастье, до которого не мыслилось дожить. Ведь как думалось‑то? Все поколение считало, что нас спасет слово правды. Как только люди обнародуют то, о чем многие годы трепались на кухне, так тут же темницы рухнут и свобода… тра–та–та–та–та, тра–та–та–та.

Но все пошло вкось. Неужели этот бородатый еврей все‑таки прав, и все решает экономика? Виктор Игоревич не хотел додумывать, правильно это или туфта. И поговорить толком было не с кем. Теперь все в одиночку смотрели телевизор, потом перекрикивались по телефону, обсуждая последние новости, и опять бежали к экрану.

Потом жизнь как‑то чересчур стремительно сжалась в пружину. Виктор Игоревич не успел отследить подробности. Товары вдруг дико и неправдоподобно вздорожали. Все накопленное пошло прахом. Появились очень богатые люди. Кто они — ожившие мамонты или новый вид жизни, гнилостные бактерии, выросшие на питательной свалке? В институте пыльной завесой повисло слово "конверсия". Стали закрываться темы, пошли дурацкие разговоры, что научные лаборатории будут заниматься… сборкой компьютеров, или лужением чайников, или приборов для устранения перхоти. Виктор Игоревич еще не осознавал размер беды. Связей в научном мире было накоплено много, оставалось ощущение, что достаточно только позвонить, договориться, и ты будешь востребован. Но время физиков, лириков и чистой романтики безвозвратно ушло. Виктор Игоревич был соавтором множества статей, но из длинного списка авторов выбирали и звали куда‑то — в дело, не его — завлаба, а неприметного младшего сотрудника, и тот поспешно со всем семейством перебирался в штат Алабама или в Германию, или в Париж — словом, туда.

Виктор Игоревич объяснял свои просчеты отсутствием деловой хватки, но ведь раньше была! А между тем лабораторию прикрыли. Его не уволили за ненадобностью, а перевели в другой отдел старшим научным. Зарплату положили, не скажешь — нищенскую, потому что по самым скромным подсчетам нищий должен получать в месяц значительно больше, чем он, доктор наук. Что еще сказать? Облысел, как‑то вдруг весь пропылился. На работу ходил два раза в месяц, получал свои жалкие рубли. Институтское начальство пропадало за границей, наводило какие‑то мосты, оформляло контракты, а в отделе жизнь текла в полном соответствии со старой социалистической формулой — вы не платите, мы не работаем. Два раза в неделю Виктор Игоревич ходил в библиотеку, а прочие дни проводил дома. Часами сидел за письменным столом над чистым листом бумаги, а если Марина входила в комнату, он вздрагивал и начинал быстро писать, прикрывая, словно школьник, ладошкой свои жалкие формулы. Это от жены‑то! А может и не формулы он писал, а мемуары, подводил итог своей опустевшей вдруг жизни.

Но надо было как‑то обживать новый сюжет. Не бывает в жизни все плохо, в это трудное время взгляд его отдыхал на дочери. Хорошая получилась девочка. Не красавица, но с лица воду не пить, зато умница, ласковая, и еще самоуглубленная, умела думать и принимать решение. В университет поступила без намека на блат, успешно сдала первую сессию, вторую.

И тут случилась неожиданность. Ни с кем не посоветовавшись, Варя бросила биофак и поступила в Академию управления где‑то в Выхине, стала заниматься финансами и бухгалтерским учетом. Родители принялись охать и ахать, мол, как ты могла, но скоро стихли, молодежь сейчас своим умом живет. А Варя, между тем, параллельно определилась на двухгодичные курсы английского, потом на курсы вождения, и еще стала заниматься аэробикой и теннисом. Все ведь это денег стоит. У родителей, однако, не просила, значит, зарабатывала. Где, когда, если весь день в учебе? Случалось, что не ночевала дома. Где была? Ночевала у подруги в Выхине, там Академия рядом, очень удобно. Марина говорила мужу: "Оставь Варьку в покое, не приставай с расспросами. Она и так от усталости чуть на ногах стоит". Он и не приставал.

В какой‑то день родители узнали, что Варя работает в банке. Бабушка Наталья Мироновна обрадовалась: "Отродясь у нас в семье банкиров не было. Но сейчас, говорят, хорошо своего человека в банке иметь. Вклады целее будут". Варя ответила : "Твои сбережения мой банк не примет. Мы не работаем с нищими". Конечно, Виктор Игоревич вспылил: "Как ты смеешь так разговаривать с бабушкой?" Но жена не дала ссоре разгореться: " Да будет вам, Варька просто шутит". И ладно, пусть. По своему дочь права, она имеет право шутить, потому что ни от кого не зависит. И потом, никому в доме она не досаждает, всегда вежливая, деловая, аккуратная.

Когда случилось Виктору Игоревичу подслушать некий разговор? Может, месяц назад, а может, год. Время для него сейчас медленно поспешало, не торопилось. Впрочем, можно вспомнить. Это произошло в тот день, когда Черномырдина из премьеров поперли. Помнится, Виктор Игоревич тогда огорчился. Черномырдин — мужик деловой, а на ниве русской словесности у него вообще нет конкурентов. Все идет вкривь и вкось, а премьер–министр вдруг и развеселит. Тут еще вылезла на первый план учельница в синей кофте с кофейным пятном. Ну… там, где бесконечное застирывание. Он видеть не мог эту трудолюбивую учительницу, важность ее в оценке стирального порошка была непереносима. Он поспешил выключить телевизор и услышал, как в соседней комнате Марина испуганно спрашивает дочь :

— Откуда у тебя эти часы?

Невиннейший, кажется, вопрос, что же так пугаться, с чего у Марины голос дрожит, вот–вот взовьется криком. Он, помнится, еще подумал тогда, что она привязалась к Варьке? Хочет, чтобы ее дочь тоже что‑то "бесконечно застирывала"?

— Купила.

— А это?…

— Стразы. Камни такие — искусственные, — голос дочери тоже набирал высоту. — Ну что ты на меня так смотришь? Я тебе тысячу раз объясняла, что о человеке в банке судят по трем вещам : обуви, сумке и часам. А это хорошая швейцарская фирма. И сейчас принято украшать часы стразами. На бриллианты я еще не заработала.

Ему бы пойти в другую комнату и посмотреть, уже что‑что, а стекляшки от бриллиантов он бы отличил. Не пошел, опять стал слушать, чем хорош Кириенко. Пусть женщины сами разбираются.

Но наступил день, когда Игорь Сергеевич дольше обычного задержал на дочери взгляд и остолбенел вдруг. Он не узнал свою девочку. Перед ним стояла красивая, даже, пожалуй, очень красивая, прекрасно одетая женщина с ногами "от под мышек", необычайно яркими, блестящими волосами, с каким‑то особым изгибом талии и чужими, пухлыми, как бы распущенными губами. Во всем этом был тщательно скрываемый налет вульгарности. Или не было этого налета? Просто она была пленительна, обворожительна… и этот откровенно надменный и притягательный, словно у женщины–вамп взгляд! Он только и нашелся спросить:

— Откуда у тебя этот костюм? И серьги…

— Как откуда? Купила, — и быстро ушла, хлопнув дверью, а Марина вдруг привалилась к спине мужа и заплакала, приговаривая: "Я не могу больше… не могу!"

Тон этих всхлипов был явно истеричным, так не начинают разговор, на этой ноте его кончают после долгой брани. А что он, собственно, спросил? Их семья никогда не болела вещизмом, но каждый имел право на самобытность. Хочешь одеваться модно, красиво — пожалуйста. Сама заработала, сама купила.

— Ах, заработала? — прямо‑таки взвизгнула Марина.

Здесь ее и прорвало. Он, Виктор, живет в скорлупе, в коконе, в футляре, и она, Марина, сама виновата, потому что не открыла мужу во время глаза. Жалела его… а самому ему открыть глаза вроде бы и ни к чему. Он живет печаль свою пестуя, а дочь меж тем… а дочь… Дальше Марина говорить не могла, слезыдушили горло, как удавка.

— Да говори же, черт побери! Что у нее — чума, СПИД, долги, угроза жизни?

Марина с трудом прикурила, закашлялась, потом вдруг начала икать через слово:

— Ты знаешь, я не ханжа. То, что у нас было под запретом, у них вылетело на свободу. Бойфренд — так это у них называется.

— Ты про Антона, что ли? Я думал, это называется жених. Что‑то он у нас последнее время мало бывает.

— То‑то и оно. Если бы она у Антона ночевала — пусть. Живут вместе не расписываясь… Такое время на дворе. Один… постоянный… для секса.

— Ну что ты несешь?

— Но ведь их у нее несть числа! Она ходит к мужикам, как на работу. К некоторым ради удовольствия, к другим — ради дорогих подарков.

— А банк? — тупо спросил Игорь Сергеевич. — Разве в банке она не работает?

— Одно другому не помеха. И ведь какой цинизм! Она мне сама все это рассказала. Ты, говорит, довела меня своими понуканиями. Мне, говорит, надоело видеть шоры на твоих глазах. Ты и папенька мой, это она про тебя, динозавры, а мне предстоит жить в третьем тысячелетии. Да, мне нужны деньги. Да, на часах бриллианты, ты не ошиблась. Правда, плохонькие. Заработаю — получше куплю.

Когда смысл услышанного дошел до Виктора Игоревича, он не просто пришел в ярость, а обезумел и, конечно, стал во всем винить жену — не досмотрела, не уберегла, не запретила. Марина не спорила. Она только сказала жестко:

— Вот сегодня вечером и запретишь.

Наверное, Виктор Игоревич неправильно начал разговор, да и время выбрал неподходящее время. Хотя где его взять — подходящее. Варя красилась перед большим зеркалом, вернее, наносила последние штрихи, что‑то там поправляла у глаз, а отец встал в дверях, сжал руки в кулаки и сказал, как ему показалось, спокойно:

— Я хотел бы, чтобы ты осталась сегодня дома. Нам надо поговорить.

Варя никак не отреагировала на отцовские слова, продолжала так же прилежно колдовать с макияжем, и только спина ее слегка выпрямилась, приняв еще более независимый и отчужденный вид. Он повторил свою фразу. Дочь положила кисточку и взяла карандаш. Узенькая кровавая полоска оконтурила верхнюю губу, потом нижнюю. И эдак аккуратно, неторопливо. Тут и началось! Он ведь почему кулаки сжал? Боялся, что не сдержит себя, ударит по этим распущенным, наглым губам. Никогда в жизни он дочь пальцем не тронул, но сейчас перед ним — кто? Язык не повернется сказать — шлюха! Уже Марина прибежала на крик и, что называется, повисла на руке мужа.

И когда язык повернулся и все было названо своими именами, Варя отвернула от зеркала гневный лик, вперила в мать зеленые глаза–окуляры и сказала спокойно и внятно:

— Мам, объясни ему, что я его сейчас кормлю. Что не я у кого‑то там на содержании, а он у меня. И еще ему объясни — жить вашей тараканьей жизнью я не желаю.

Виктору Игоревичу было в пору уже волидол принимать, а он все еще воздевал руки, кричал что‑то нечленораздельное, дрянь, такая–сякая, а Варя балетным движением скинула с ног домашние тапки, вдела ножки в замшевые туфельки, каблук двенадцать сантиметров, все на ремешках–перепоночках, и легонько так по паркету застучала. Уже в дверях обернулась и спокойно сказала:

— Я, мам, одного не понимаю. Зачем ты с ним живешь? От него проку никакого? Стираешь на него, готовишь, в игры играешь — ах ты мой талантливый. А он потом в позу становится и пытается жизнью руководить. Смешно…

— Ах ты, стерва! — тихо сказала Наталья Мироновна в чуть приоткрытую дверь, но слово правды не достигло Вариных ушей, она уже ушла.

Есть правда жизни и правда разговора, и далеко не всегда первое соответствует второму. Именно это пыталась втолковать Марина мужу, в ругани не бывает справедливости, а под горячую руку чего не выкрикнешь. Но Виктор Игоревич не слышал жену. Он допускал, что дочь действительно выкрикнула страшные слова с одной целью — позлить, а на самом деле так не считает. Но не это выбило из колеи. Главное, в Вариных словах каким‑то образом уместилась вся горькая правда, которую он гнал от себя, потому что нутром чувствовал — ему с этой правдой не выжить. И, наверное, случилось бы страшное, но от самоубийства спас инфаркт, который приключился с ним ночью.

Болел он долго. Правда, врачи скоро признали, что инфаркт его не обширен, можно даже сказать, это микроинфаркт, но ввиду крайне истощенной нервной системы и ипоходрии, так и сказали — на старинный лад, больному приписывается строго постельный режим. Главное, не нервничать, и чтоб все было тихо.

Варя приняла новый распорядок и тишину в доме берегла, не показываясь отцу на глаза, но при этом не выказывала не только сострадания, но даже любопытства. Ведь это ужас, что такое! Как жила, так и живет: утром минута в минуту в банк, она всегда серьезно относилась к работе, вечером — часок — другой у телевизора, когда хочет — ночует дома, когда не хочет — отсутствует, фигуру спортом холит, цвет лица улучшает румянами и кремами, все, как с гуся вода. Однажды сказала матери:

— Лекарства сейчас дорогие. Деньги будут нужны — скажи.

Мать ухватилась за возможность поговорить по душам:

— Денег пока хватает. Ты понимаешь, что это у отца из‑за тебя? Живи как хочешь, мы тебе не указ. Но с отцом тебе под одной крышей сейчас нельзя. Он этого просто не переживет. Потом, наверное, все как‑нибудь образуется, но сейчас… Может, тебе комнату снять? Или квартиру?.. Ты же можешь себе это позволить?

— Могу, — ответила Варя. — Но это пока не входит в мои планы.

Вот и весь разговор. Бабушка вошла в кухню, налила воды — запить то ли мочегонное, то ли желчегонное. Она очень заботилась о своем пищеварении и вечно пила какую‑то дрянь, уверенная, что если настойка не поможет, то уж, во всяком случае, не навредит.

— Ну и гадость, — сказала Наталья Мироновна с удовольствием, и нельзя было понять — про настойку она говорит или про внучку. — Оставь ты ее в покое. Деньги не проси, а даст — не отказывайся. Главное — не зли. Сила в Варьке бесовская. Это я тебе точно говорю.

2

Однажды в парке я подслушала разговор. Впереди меня по мощеной тропинке шли две очень немолодые приятельницы (прямо скажем — старухи) и разговаривали сердечно. У одной из них была модная стрижка, шелковая юбка и туфли на тонких каблуках. Тропинка была мощеной, стройные ноги выбивали звонкую дробь. Вторая — в туфлях на толстой подошве, сказала:

— А все‑таки каблуки поднимают тонус. Они так хорошо цокают.

— Только позволь себе распуститься. Сразу запишут в бабушки, — отозвалась дама на каблуках. — А я хочу быть бабушкой только собственному внуку.

Теща Виктора Соткина, Наталья Мироновна, тоже носила каблуки, уточним — в восемьдесят шесть лет!

Есть такая притча: столетнего старца спрашивают, как он дожил до столь преклонного возраста и при этом великолепно сохранился? Тот отвечает: очень просто, я никогда не спорил.

— Так‑таки и никогда? — удивляется оппонент.

— Никогда.

— Ну, знаете, в это я не поверю. Дожить до ста лет, и при этом никогда не спорить!

— Однако, это именно так.

— Не верю. Так не бывает! Вы просто морочите мне голову!

— Спорил, спорил, спорил… — отозвался умный старец.

Хороший анекдот? Так вот — он не про Наталья Мироновну. Всю жизнь она только и делала, что спорила, спорила и ходила на каблуках, чтоб поднять жизненный тонус. Последнее ей было совершенно необходимо, потому что на ее долю, как и всему ее поколению, выпало много работать, пережить войну, писать письма на зону, хоронить близких, принимать убогий быт за благополучие и верить в светлое будущее.

Главным качеством этой королевны Лир и тещи на хлебах, как она теперь себя называла, была простодушная спесь, которая успешно маскировалась под чувство собственного достоинства. Старушка совершенно искренне почитала себя безгрешной, чем вызывала шутки, иногда обидные, от родственников и от соседей.

Рассказав анекдот, Наталья Мироновна, смеялась кокетливо и стреляла глазом, мол, про нее байка, а через минуту, забыв напутствия старца, опять начинала активно отстаивать свою точку зрения. А как иначе докажешь, что ты самая справедливая, самая добрая, заботливая и отзывчивая, самая, самая… Виктор Игоревич немедленно заводился, и Марина говорила устало: "Оставь ты ее в покое. Все равно она тебя уболтает. Этих стариков не переубедишь."

Наталья Мироновна переехала к дочери, когда муж, советский начальник и ярый партиец, умер после долгой и продолжительной болезни. Родной кров и сам город Тверь стал для Натальи Мироновны непереносим, все напоминало о недавней утрате. Марина сказала : "Мам, поживи у меня, а там видно будет". Ехала в Москву на месяц, а застряла навсегда. Как‑то само собой случилось, что в ее квартире в Твери поселился старший сын с семьей, а жить под одной крышей с невесткой Катей, и несправедливой и незаботливой — нет уж, увольте. А в Москве Варенька — девочка вежливая, смышленая, ласковая. Родители целыми днями на работе, кому же за внучкой смотреть, как не бабушке? Хорошая могла бы быть жизнь, если бы не демократия, язви ее в душу! Было государство — великий Союз, а стало прибежище бедности, воров и криминалитета.

Муж умер в первые годы перестройки, и Наталья Мироновна любила повторять : "Какое счастье, что Петя не увидел всего этого безобразия". Фраза эта давно была названа в семье "бабушкиным заклятием", то есть этим словам приписывалась мистическая сила, потому что Виктор Игоревич неизменно сатанел и тут же, багровея от крика, начинал кричать про язвы большевизма, ГУЛАГ и столь долгожданную свободу слова. Наталья Мироновна невозмутимо кивала в ответ — согласна, конечно, согласна. Все, что рассказало ей новое время, она поняла и приняла. Кроме того, она любила читать, и книги помогли ей сделать правильный вывод — большевизм есть зло.

Однако, если обратиться к высшему правосудию и мысленно положить на одну чашу весов демократию русского разлива, а на другую — прожитую при социализме жизнь, то высшее правосудие, то есть Бог, "затруднялось с ответом". Небесные весы начинали судорожно дергаться туда–сюда, и явно показывали, что если демократия и уничтожила кое–какие пороки предыдущего строя, зато добавила свои, не менее отвратительные. И соглашаясь со страстными призывами зятя, Наталья Мироновна продолжала прясть свою нитку:

— Вот ты говоришь — ложь. А мы честно жили. Потому что верили. Без веры человеку жить нельзя. Ты говоришь — советская нищета. То‑то ты сейчас в золоте купаешься. Это сейчас — нищета, а тогда мы жили поровну — и в счастье и в горе. И все у нас было: и квартира, и мебель, и дача…

— Мама, ну о каком "поровну" ты говоришь? — врывалась в спор Марина, она видела, что муж уже держится за сердце, — это у тебя была квартира, у других не было. И еще отец паек на заводе получал, и в отпуск ездил за государственный счет, и лечился в четвертом управлении…

— Конечно, мы имели преимущества, — строго замечала Наталья Мироновна. — У Пети пятьдесят лет партийного стажа. Когда продуктов не стало — уже при Горбачеве, он получал килограмм мяса сверх того, который давали по талонам. Мы хорошо жили. И дача — большое подспорье. Вот вы ленитесь на земле работать, а у нас было все свое — и помидоры, и клубника, про картошку я уже не говорю. А сейчас, когда зарплату не платят, люди вообще только землей живут.

Заклятие уже полностью лишило Виктора Игоревича сил, поэтому он соглашался устало:

— Это уж точно. Россия сейчас — один большой огород. Ни науки, ни промышленности. Только парники целлофановые, да торговые палатки.

Потом он надолго замолкал, какой смысл разговаривать, если тебя не слышат, а Наталья Мироновна продолжала загибать пальцы, пересчитывая достоинства прежней жизни. Дочь права, не было полного равенства, но и различий таких не было. Подруги жили в коммуналке, но каждая верила, что получит отдельное жилье. А ей, Наталье Мироновне, раньше других повезло. И машина, и шофер. Петя запрещал пользоваться государственным транспортом для личных целей, и она не пользовалась — ни- ког- да! Но мысль, что при крайней необходимости она может сесть рядом с шофером и приказать ему ехать на вокзал или, скажем, в больницу, давала ощущение хозяйки жизни, человека, живущего под присмотром удачи. И не мешало бы всем помнить, что Петя заработал это право самоотверженным трудом. А трех детей вырастить — это разве не труд? А сейчас что? Одно утешение, она, домохозяйка со стажем десять лет получает четыреста рублей пенсии, и Татьяна Петровна из двенадцатой квартиры при стаже тридцать пять лет имеет в месяц те же четыреста. Все знают, что на такую пенсию не проживешь, но зато — равенство.

Это она потом стала домохозяйкой, когда детей родила, а юность ее была рабочей, веселой, синеблузой. Юная Наташа свято верила, что сможет, как писал ее любимый писатель Платонов, "посредством механизмов преобразить весь мир для блага и наслаждения человечества". "Индустриализация всей страны!" — этот лозунг был выбит на советских скрижалях, и страна строила, дымила паровозами, насыпала плотины, рыла котлованы и шахты, вгрызалась в планету, и с трудолюбивостью муравьев перетаскивала землю иногда машинами, а чаще в неподъемных козлах за плечами и вертких, норовящих завалиться на бок тачках.

Следуя второму лозунгу социализма — учиться, учиться и т. д. — Наташа окончила техникум по специальности глиноземщик и была направлена на алюминиевый завод под Харьковом. Это было очень в духе времени, алюминий был нужен социализму как хлеб. Она попала в цех мокрой обработки, стала мастером и жизнью своей была вполне довольна.

У Натальи Мироновны в ее восемьдесят шесть лет была великолепная память, она помнила имена своих школьных подруг и учителей, помнила, как звали начальников смен, сослуживцев, дату их дней рождения и имена детей, и страшная обида была, если кто‑то, по легкомыслию говорил — ну, здесь вы напутали, не так все было. А я вам говорю, что именно так! Она помнила все, и сейчас с закрытыми глазами могла представить цех, в котором работала шестьдесят пять лет назад. Что там было? Здесь дробильное отделение, в нем шаровые мельницы. Агрегаты, да, большие, внутри — барабан, а в барабане — шары, барабан крутится, и шары дробят бокситы. В отделении страшный грохот, хорошо, что она там не работала. При этом пыли не было, на заводе чистота была идеальной. Это сейчас на всех заводах грязь, посмотришь по телевизору — даже если производство работает, все так пропылено, неустроено, прямо плакать хочется. А на первых советских стройках везде была идеальная чистота.

Она любила рассказывать, был бы слушатель, как из дробильного отделения измельченный боксит по шнеку подавался в чаны: "Огромные, великолепные, семь метров высотой, сбоку лестница. Туда же шлангу подавался содовой раствор." Она помнила и про аппараты Дорра, и про нучфильтры — огромные вращающиеся барабаны с сетками и вакуумом внутри. Жидкость барабанами всасывается, а осадок остается на сетке.

Однажды случилась неприятная история, которую тем не менее Наталья Мироновна любила вспоминать, потому что вышла из трудной ситуации, как и всегда! победительницей. А случилось ЧП — в ночную смену переполнился бак с содовым раствором. Соду в бак сыпали вручную, вода подавалась насосом. Задача рабочего была смотреть по шкале уровень воды. А он уснул, разиня. Насос себе работал, и вода полилась через край. Особых потерь не было, но изоляция бака была повреждена.

Скандал разразился страшный. На дворе 37 год, цифра для русского уха сакральная, понятная, роковая. Юную Наташу вызвали на партком и задали вопросы, на которые она внятно и толково ответила: он уснул, он перелил, а она, будь на его месте, никогда не уснула бы и не перелила. Речь звучала убедительно, но всем было понятно — Никитина мастер, ей и отвечать. И заметьте, ни один из партийцев не произнес вслух слово "вредительство". Была в Наташе такая чистота, такая уверенность в себе, и так было ясно, что ничего дурного она сделать не может, а если ты обвиняешь ее в чем‑то дурном, то ты сам негодяй, что ее единогласно решили — пощадить. Ограничились "строгим выговором с занесением".

Юная Наташа возмутилась. Она подошла к столу, посмотрела в глаза главному и, чеканя слог, сказала:

— А мне этого не надо. Выговора вашего — не надо! — и ушла, хоть ее еще никто не отпустил.

Любой, прослушав эту историю, скажет — повезло, хорошие люди попались. Любой, но не Наталья Мироновна. Она говорила: понятное дело, за что им было меня сажать, если я совершенно не виновата, потому что смена не моя, я все делала правильно, о чем и сказала им прямо в лицо. Гипнотизировала она людей ощущением своей правоты, не иначе.

Однако через пятнадцать минут секретарь парторганизации вдруг опомнился, вспомнил звенящий Наташин голосок, занервничал и подозвал молодого коммуниста. Не прерывая собрания, он зашептал ему в ухо:

— Слушай, ты последи за Никитиной. Дивчина горячая, справедливости ищет, а мы тут ее обидели зазря… Как бы она того… не сотворила с собой чего…

Наташу искали долго и наконец обнаружили на крыше общежития. Она загорала, лежа на линялом одеяльце. В руках Тургенев — "Дым", рядом соломенная шляпа, полная черешен. Молодой коммунист очень обиделся за подобное легкомыслие. Спустя полгода он стал ее мужем.

А какие праздники были в то благостное время! Например, МЮД — международный праздник молодежи. Вначале митинг о достижениях, потом колонной, — сатиновые шаровары до колен с напуском, белые блузки — идут на стадион песни петь и играть в полезные спортивные игры. Девушкам тогда дарили букеты цветов, было очень весело. Наташа кроме цветов получала каждый раз еще и грамоту, потому что висела на Доске почета, была хорошим пропагандистом и ударницей.

Все помнила, все знала, только кому это сейчас расскажешь. Варя, когда маленькая была, слушала, даже вопросы задавала. Теперь не задает.

Наталья Мироновна очень болезненно относилась к изменениям в характере внучки. В отличие от отца, она замечала все, видела, как по капельке, по пылинке создается новый образ. Вначале поменялись разговоры, потом одежда и наконец взгляд. Глаза оставались такими же ясными, словно росой умытыми, а взгляд стал невидящим. Смотрит на своих близких и не замечает их, будто они тени, снуют в доме, суетятся, а толку от их возни никакого.

Мать бранилась с дочерью, замучила ее придирками, вопросами, увещеваниями, а Наталья Мироновна ничего этого не делала, понимая — бесполезно. Равнодушие, как болезнь, этим надо переболеть, а лекарство — одно. Когда жизнь по тебе шарахнет из всех орудий, так про родных и вспомнишь. А пока она старалась говорить с внучкой на нейтральные темы — про маленькую пенсию, про дороговизну, погоду, про ужасы Чечни и прочей современной жизни. Хоть телевизор не включай. А журналистам мало реальных неприятностей, для них каждая новая беда — хлеб. И пугают, и пугают… Раньше "Итоги" такая хорошая передача была. А теперь Киселев соберет главных партийцев, сейчас этих партий, что колючек на лопухах, и начинают с этими фруктами прямо с экрана крушить все подряд. И так передача закручена, словно Киселев со товарищи прямо на твоих глазах переустраивает мир, и опять в худшую сторону. И до того договорятся, что хочется к окну подойти и посмотреть — держится ли там Ельцынская власть или уже начались вселенские беспорядки. Также фильмы… очень они нервируют пожилых людей. Кнопку нажмешь на НТВ — он в тебя целится, переключишь на другой канал, а он уже выстрелил и теперь норовит зрителя ножом достать. Варя всегда поддерживала видимость беседы, со всем соглашалась, но при этом сама никогда вопросов не задавала, так только — поудивляется для виду, и нет ее.

Правда, однажды внучка вопрос задала, и настолько странный, что Наталья Мироновна сразу и не поняла, о чем она толкует. Разговор, помнится, шел о киллерах. Оказывается, после 17 августа, Татьяна Петровна из двенадцатой квартиры об этом точно говорила, услуги киллеров очень подешевели. Сейчас убить человека стоит всего двести долларов. " Ты представь, — негодовала старушка, — это цена холодильника!"

Вот тут Варя и задала свой вопрос:

— Ты не знаешь, я в Ярославле родилась или где‑то в другом месте?

— В Ярославле, у тети Кати. А где же еще? — удивилась Наталья Мироновна и продолжила тему. — И был бы холодильник хороший, а то ведь Минск с маленькой холодильной камерой. Мясо в нем, конечно, можно хранить, но уже ягоды, клюкву, например, в нем не заморозишь.

— Ба, не отвлекайся на всякий вздор! Какое тебе дело до киллеров? Вспомни, может мама до тети Кати не доехала?

— А я почем знаю, доехала она или нет. Я тогда в Твери была. И зачем Марине говорить, что ты не в Ярославле родилась, если ты родилась в Ярославле. А метрики на тебя получали уже в Москве. Знамо дело, хотели тебя москвичкой записать. А если тебе так нужны эти подробности, то лучше об этом у матери спросить.

— Ничего я у нее спрашивать не буду.

— Ну и не спрашивай. Так я что говорю‑то… Получается, если я накоплю двести долларов, то уже могу нанять убийцу?

— Не накопишь, баб. Так и помрешь честным человеком.

На этом разговор и увял.

Потом произошел скандал с Виктором Игоревичем. Здесь уже и Наталья Мироновна закусила губу, перестала разговаривать с внучкой о чем бы то ни было. А той все нипочем. Но ведь гибнет девчонка на глазах. А точное место рождения ей нужно для каких‑нибудь астральных гаданий — не иначе. Сейчас все на этих гаданиях помешались, и ведь не проверишь — врут или правду говорят.

Телефон экстросенса–целительницы принесла опять же Татьяна Петровна. Подумать только, два высших образования у человека, Цветаеву наизусть читает, на старости лет крестилась — и на тебе, предлагает идти к шаману в девятом поколении снимать сглаз.

Хотя, если вдуматься, магия всегда была. Игорь, ученый–умник, читает немыслимую книгу под названием "Маятник Фуко". И увлечен, между прочим. Вечерами цитирует. Наталья Мироновна заглянула как‑то вечером в этот толстенький фолиант и тут же под пальцем обнаружила фразу: "Средневековье — это время, когда границы между магией и наукой были зыбкими".

Можно подумать, что они сейчас не зыбкие. К третьему тысячелетию подошли, и вдруг все стали верующими. Причиной тому суровая жизнь общества и еще, конечно, экран телевизора, потакавший суеверной части человечества. Слаб человек, ему подпорка нужна. Ну ладно, службу на Пасху транслируют, хочешь смотри, хочешь спать ложись. Но зачем после двенадцати показывать всякую мухоморину с мистикой? С телеэкрана проповедуют, обещают и клянутся облегчить жизнь экстрасенсы, колдуны и гадалки всех мастей. И все они очень убедительно и доходчиво рассказывают, какое сейчас темное время на дворе. И, дескать, только они в состоянии защитить людей от напастей. В одной из этих передач Татьяна Петровна, добрая душа, и услышала про сглаз и тут же с экрана переписала номер телефона.

— Там все про Варю точно сказано. Другой человек. Не улыбается — раз, не огорчается — два, родных ненавидит — три… Адрес я узнала. Это на Пироговке. Осталось только в список вас внести.

Надо сказать, что инициатива Татьяны Петровны совпала с окончательным уходом Вари из дома. Вначале внучка отказывалась съезжать, но, видно, семейная атмосфера давила на нее, и она стала исчезать — то три дня ее дома нет, то неделю. Каждый раз вежливо предупреждала, мол, меня столько‑то времени не будет, так что нечего больницы и морги обзванивать. А потом заявила — все, ухожу. Куда, к кому — не удостоила ответом. Хоть адрес оставь! Пальтишко надела, чемодан в руки, мать чмокнула в щеку, потом бабушку. "Я позвоню", — и исчезла.

Через десять дней Марина не выдержала, и хоть это было ей строжайше запрещено, позвонила в Банк. Вежливый и безучастный, словно автомат, мужской голос сообщил, что Соткина Варвара уже полгода там не работает. Банк, видите ли, испытывает финансовые затруднения, и всех сотрудников сократили.

— Как — не работает? — потрясенно спросила Марина. — На что же она живет?

— Об этом вам лучше узнать у самой Соткиной, — посоветовал автомат–паршивец и ту–ту–ту…

На следующий день Наталья Мироновна поехала на Пироговку. Обычная квартира, сколько в ней комнат — не разберешь, но коридор солидный и дверей в избытке.

Шаман в девятом поколении оказалась тучной, красивой дамой. Пышную грудь ее украшали бусы и амулеты, на голове сооружение из иссиня–черных волос, раньше такую башню называли "халой". Перебирая амулеты холеными наманикюренными пальцами, шаманша сверилась со списком, попросила отдать деньги вперед, сообщила, что с Натальей Мироновной работать будет не она, а ее ассистент Анатолий, потом как‑то неестественно выпрямилась и произнесла речь. Голос у нее был томным, ласковым, а набор слов столь непривычным для уха Натальи Мироновны, что прошло некоторое время, прежде чем сквозь фразы начал просвечивать смысл. Полногрудая дама, оказывается, поклоняется силам природы. Горы и степи для нее святое. Строй в душе свою чистую юрту, и будешь спасен. И еще… она, мол, видит, что дело у клиентки сложное и требует полной самоотдачи, а ей сейчас необходимо что‑то там сделать со своей аурой, потому что много зла в мире и какая‑то деталь в ее сознании, или еще где‑то, притупилось. Огромные, величиной с булыжник, камни в кольцах слепили глаза игрой шлифованных граней, бисеринки пота оторочили ярко накрашенные шаманские губы, а она все куковала и куковала, глупая птица.

Наталья Мироновна уже пожалела, что пришла в эту дыру, но тут ее как‑то ловко втолкнули в ближайшую дверь, и она предстала перед ассистентом. Молоденький, худенький, как кузнечик, волосики торчком, словно он уже в утробе матери стал панком. И еще этот взгляд! Наталья Мироновна вдруг заробела. Взгляд у Анатолия был необычайно цепкий, он заглядывал прямо в душу и одновременно ощупывал юрким зрачком все вокруг. Когда первая оторопь прошла, Наталья Мироновна сообразила, что у ассистента просто сильнейшее косоглазие.

Не будем описывать действа, которые производил косоглазый ассистент. Кому очень надо, пусть заплатит сотню и сам на себе попробует силу колдовских чар. Наталья Мироновна назвала все это одним словом — "морок". Зачем‑то он очень внимательно рассматривал Варину фотографию, потом положил ее ликом вниз и принялся шептать и делать какие‑то пасы бледными узкими руками. Наталья Мироновна немедленно фотографию отобрала, а тот и не воспротивился, заявив, что уже "проник в суть". Ска–ажите, пожалуйста… Еще присовокупил, что сглаз необычайно сильный, а потому объекту (это Варя‑то объект!) для очищения требуется пройти через обратную ломку, а может быть, даже через травму. Здесь уже Наталья Мироновна не нашла нужным себя сдерживать. Она им все сказала. А Анатолий только кивал безучастно, ну совсем как Варвара, тебя самого — птенца сглазили, и приговаривал, что через два месяца, не позднее, следует повторить сеанс.

Она не сразу вернулась домой, зашла в двенадцатую квартиру к Татьяне Петровне, рассказала все в лицах. Посмеялись. Потом подруга предположила, вроде бы в шутку — а вдруг будет прок? И тут же усомнилась — дуры мы дуры, лучше бы тортик купили и чаю хорошего.

Дома у Натальи Мироновны роток был закрыт на замок. А если Виктор и Марина ничего не знают о ее визите к шаманше, то его, этого визита, как бы и не было. И выкинем этот вздор из головы. Наталья Мироновна поставила Варину фотографию на место — за стекло в книжный шкаф, приняла ванну, чтобы смыть с себя неприятные воспоминания, и улеглась с книгой в кровать. Книга была из ее любимой серии ЖЗЛ про Сеченова, а может быть Вернадского или Чижевского. Она читала с упоением. Какой человек! Сейчас таких нет. И неизвестно, будет ли когда‑нибудь подобный. Одиннадцать… Она уже потянулась к торшеру, чтоб выключить свет. И в этот момент в прихожей зазвонил телефон.

3

Марина подоспела к телефону первой. Крайне нелюбезный, можно сказать, злой, женский голос спросил:

— Это квартира Соткиных?

— Да, это мы, — подтвердила Марина.

— А Соткина Варвара здесь проживает?

— В данный момент не проживает, она уехала за границу. Но вообще, это ее дом. Простите, с кем имею честь говорить?

Особа на том конце провода плевала на Маринину честь, она не пожелала представиться и продолжала с прежним напором.

— Ни в какую заграницу она не уехала. Она у нас в травме лежит с трещиной в черепе. Вы кто ей будете?

— Мать, — прошептала Марина.

Она отказываясь верить услышанному и, инстинктивно защищаясь от беды, уцепилась за трезвую мысль- все это розыгрыш, все сделано по Варькиному наущению, знать бы только, какую цель преследует жестокая дочь.

— Хороша мать, — прокаркала трубка. — Безобразие! Поздно теперь плакать‑то. Расскажу, конечно, что ж не рассказать. Нашли ее на улице без признаков жизни. Ни денег, ни паспорта — ничего! Одни ключи в связке. Благодарите Бога, что нянечка в раздевалке честная попалась. Могло бы это пальтишко кожаное висеть на вешалке до второго пришествия. А она подумала — дай‑как я потайные карманчики проверю. В таких импортных пальтецах много карманчиков бывает. Иные не сразу и заметишь.

— А сейчас… Ах ты, Господи. Моя дочь пришла в себя?

— Пришла…

— Вы же у нее могли узнать имя и адрес.

— Да не соображает она ничего. Молчит, как пенек.

" Какая непроходимая хамка! — пронеслось в мозгу. — Так говорить о пострадавшей… Неужели все это правда и пострадавшая — Варя". В дверях стояли с одной стороны Виктор Игоревич, с другой Наталья Мироновна. Виктору ничего не надо было объяснять, он и так все понял, а Наталья Мироновна воздевала руки и подпрыгивала от напряжения, порывалась вставить фразу.

— Когда это случилось? — продолжала Марина. — Когда ее нашли?

— Уж неделя прошла, а может и того больше. Надо по книге регистрации посмотреть.

— Неделю она у вас лежит, а вы только сегодня позвонили! Ну как так можно?

— Так визитку эту старую час назад нашли. И не кричите на меня! Вместо благодарности, честное слово…. Если у вас дочка пропала, ее разыскивать надо было — по больницам, моргам. Время‑то какое на дворе. Записывайте адрес больницы.

Записала… Потом аккуратно положила трубку на рычаг и уставилась в пол невидящими глазами. Лицо ее было не просто бледным, а серым и мятым, как солтатская портянка. Потом рука стала шарить по столешнице в поисках сигареты. Виктор Игоревич тут же подскочил с зажигалкой, а Наталью Мироновну наконец прорвало.

— Да не молчи ты, скажи хоть слово. Варвара в больнице? Внучка моя в больнице, да? Виктор, убери свою зажигалку, ты же ей пальцы сожжешь. Марина, да ты слышишь ли меня? Ее вспрыснуть надо, вот что!

Наталья Мироновна "вспрыснула" дочь по всем правилам, набрала в рот воды и пшикнула Марине в лицо, словно на пересушенный пододеяльник. С трудом раскуренная сигарета немедленно погасла, а Марина обрела голос. Рассказ ее был бестолков и невнятен, она все время перескакивала с одного на другое и во всем винила себя. После третий раз повторенных слов "вообразите, злоумышленники ударили по голове", Виктор Игоревич не удержался и сказал мрачно:

— Ну вот, доигралась в красивую жизнь. Этого надо было ожидать.

— Как ты смеешь так о родной дочери? Если бы не ваши размолвки, она не ушла бы из дома. Ты сам довел себя до инфаркта. Нервы тебе надо лечить, тогда и сердце будет нормально работать.

— Так ты хочешь сказать… хочешь сказать…

Далее последовала бурная сцена с обидами, выкриками, оскорблениями. Наталья Мироновна тоже внесла свою лепту.

— Я вам все скажу!

— Мама, умоляю. Никогда не говори всё! Оставь эту дурную привычку.

— Ах, привычку? Правда в лицо — это не привычка! А я вас предупреждала. И вы меня не слушали. Ты уши‑то не затыкай!

А потом разом все замолчали, опомнились. Они тут воздух сотрясают, а в больнице их девочка — одна, в палате, с травмой…

В больницу приехали без сколько‑то там двенадцать. В такси о происшедшем не было сказано ни слова, никаких версий, предположений и междометий. Марина даже курить забыла, а Виктор Игоревич как сцепил руки на коленях, так и просидел в одной позе всю длинную дорогу. Когда остановились у больничных ворот, он почувствовал, что не может разнять руки — затекли.

Не отпустив такси, направились к больничным воротам. По счастью, они были открыты. В стылом, туманном воздухе мерзли американские клены. Центральная аллея была пуста, а вбок уходили бесчисленные, стоптанные, залитые грязью тропочки. Куда идти? В каком из темных корпусов лежит их девочка?

Кошка перебежала дорогу, потом из темноты вынырнула женская фигура, кто‑то из медперсонала припозднился на работе и теперь бежал к троллейбусной остановке. У этой испуганной девицы они и узнали, где хирургия, где травма и с какой стороны следует войти в нужный корпус.

— Ку–да!? Вы что, оборзели? — встретила их могучая особа в белом халате. — Какой врач? Кто это вас ночью пустит? Как с луны свалились, честное слово. Приходите утром! Тогда и поговорите с лечащим врачом.

— Но ведь есть дежурный врач… — умоляюще прошептала Марина.

— Да не буду я никому звонить. Вы мне здесь свои порядки не заводите. Не помню я вашей дочери. У нас с травмой каждый час поступают. Это же конвейер!

Марина попыталась деликатно и ненавязчиво всучить медсестре деньги, но та еще больше взъярилась.

— Вот люди! Вот нравы! Вы думаете, все на деньги можно купить? А что у нас карантин по гриппу для вас ноль без палочки!? Мы государственное учреждение, а не частная лавочка!

И тут случилось непредвиденное — на Виктора Игоревича обрушился припадок. Ну не припадок, может быть, а приступ в состоянии крайней истерии. Короче говоря, он разрыдался. Слез при этом не было, просто он, по–детски всхлипывая, уперся ладонями в стену и стал неторопливо оседать на пол.

— Он после инфаркта! — взвизгнула Марина, пытаясь удержать мужа на ногах.

Медсестру как подменили. Она заботливо уложила Виктора Игоревича на кушетку, в руках ее появился шприц, и пока Марина хлопотала у поверженного, испуганного и все еще всхлипывающего мужа, в приемный покой вошла милая женщина, ей бы передачу "Здоровье" по телевизору вести, и спросила домашним голосом:

— Кто здесь к Варе Соткиной?

Да, она дежурный врач. Лечит Варю другой доктор, но именно в ее дежурство привезли девушку с черепно–мозговой травмой. Только сегодня удалось установить ее имя и адрес. Девушку привезла пара — муж и жена, телефон и адрес их записаны, и, если мать потерпевшей пожелает, она может им позвонить. На девушку было совершено покушение. Покушавшиеся хотели увезти ее в своей машине, но мужчина, такой здоровяк, знаете, помешал им сделать это. Номера машины ни муж, ни жена не запомнили и, надо сказать, не пытались это сделать. Просто схватили такси и привезли потерпевшую в больницу.

Потом врач долго и внимательно читала историю болезни, иногда произнося вслух отдельные фразы.

— Вот… Рентген показал явно выраженную трещину. Больная находилась три дня в состоянии комы, потом пришла в себя. Но молчит. Насколько я знаю, у нее и следователь был, но разговора не получилось. Полная потеря памяти. Все это последствия травмы и шока.

— Покажите нам ее! — взмолился Виктор Игоревич. — Насколько я понял, в карманах была найдена Варина визитка. Но, может быть, она попала туда случайно. Бывают ведь такие роковые ошибки!

Врач неожиданно согласилась.

— Можете посмотреть на потерпевшую. Но провести я могу только одного человека. Пусть это будет мать. Агнеса Ивановна, дайте нам халат и тапки.

Путь в палату показался Марине бесконечным. Коридор, тупик, закоулок, потом грузовым лифтом на четвертый этаж и опять коридор, поворот, холл, еще коридор… Если у вас тесно в палатах и койко–мест не хватает, то зачем строить километры коридоров–кишок? В американском сериале "Скорая помощь" вообще обходятся без коридоров, одни палаты. Нет, все‑таки один коридор у них есть. По нему они все время и бегут, одержимо борясь за выживание потерпевших. Зато у нас тишина и полное безлюдье. И еще стерильность. Даже в ночном, приглушенном свете было видно, что чистота вокруг идеальная. Но убого… Голенастые металлические столы, кто думал про их дизайн, треснувший линолеум на полу, страшненькие каталки вдоль голых стен.

— Здесь — тихо сказала врач. — А, пожалуй, хорошо, что вы сразу приехали. Соткина действительно требует опознания.

"Как в морге", — прогрохотало в голове у Марины и стихло, она переступила порог палаты.

Четыре койки, четыре беды. В палате было душно. Кто‑то дышал со свистом, а потом вдруг принимался стонать в забытьи. Выпростанные из‑под одеял серые руки и ноги были такого же цвета, как непростиранные простыни, и казались гипсами, лежащими отдельно от тела. Марина внимательным взглядом обследовала каждую фигуру, не находя здесь свою дочь.

— Да вот же она, — прошептала врач.

Марина безмолвно уставилась на спящую. Это — она? Господи, неужели это ее девочка? Как она изменилась! Неживое, с желтизной лицо, застиранная рубаха с завязками у ворота, впадины на висках, впрочем, может быть, это игра теней. Только косо положенный на лоб пластырь выглядел вполне реально.

— У нее была резанная рана на лбу, очевидно поранилась при падении, — зашептала врач в ухо. — На затылке тоже многочисленные ссадины.

Марина затрясла головой, мол, молчите, не пугайте, не мешайте смотреть. Понятно, что в этой Варе ничего не осталось от той гневливой красавицы, которая уходила из родного дома стуча каблучками, все это осталось за бортом, но уличная трагедия не только стерла старый образ, но и добавила нечто новое к облику дочери. Это незнакомое пугало. Варя никогда не лежала, закинув руки за голову, и тем более не смогла бы уснуть в таком положении. Руки без маникюра, ногти без лака и даже, кажется, обкусаны. Нет, просто очень коротко пострижены. Наверное, в больнице постригли. Бедная девочка, какая она жалкая…

— Это моя дочь, — одними губами прошептала Марина. — Не будите ее, пусть спит, — поторопилась она добавить, когда врач направилась к изголовью кровати.

И вдруг, не меняя положения тела, сохраняя все то же бесстрастное выражение лица, свойственное человеку во сне, больная открыла глаза. Блестящие, темные, они уставились на Марину. Наталья Мироновна сказала бы про этот взгляд — "прям дырку в платье прожег". Марина встрепенулась, протянула руки, но дочь словно остановила ее, заслон поставила все тем же немигающим, горячим, ничего не выражающим взглядом. А потом, как занавес упал — опустились веки, она опять спала.

— Дочь вас не узнала, — заметила огорченно врач.

— Когда я могу ее забрать?

— Да хоть завтра. По старым временам, я бы сказала — не торопитесь. Жизнь ее вне опасности, но пока ей показан больничный режим. Однако сейчас у нас горе, а не лечение. Лекарств нет, медперсонала мало, санитарки, можно сказать, вообще отсутствуют, эту обязанность по совместительству выполняют медсестры. А ей нужен уход. Возьмете домой, и она будет находиться под присмотром районной поликлиники. Только помните — обязательно лежать.

— А память к ней вернется?

— Всенепременно.

— Когда?

— А вот этого вам никто не скажет. Это может произойти в любой день. Побудительные причины могут быть самыми различными. Не волнуйтесь. Я видела и более серьезные травмы. Со временем все наладится.

Первое потрясение сменилось у Марины странным чувством, которое она пока не хотела себе объяснять. Не до того было. Кроме того, в новом ощущении было что‑то кощунственное, потому что это было ощущение покоя. Ей было безумно жалко дочь, и все материнское естество протестовало против подобной жестокости и несправедливости — ее кровинку, Вареньку — тупым предметом по затылку. Но при этом в душе росло чувство, которое можно обозначить как завершенность — конец пути. Ее девочка к ней вернулась. Варя прошла уже через предназначенные ей огонь, воду и медные трубы. Сколько раз она говорила дочери, что с судьбой нельзя играть в прятки, жизнь любит прямой взгляд. И в конце концов, жизнь покарала ее девочку и ее близких. И все, и хватит. Покричали, поругались, ну их всех. Цена наказания — опыт. И с этим опытом дочь поймет, что на свете у нее нет никого ближе родителей. А это такое счастье — быть нужным своему ребенку.

4

Не было у нее никакой потери памяти. Она все помнила. Вначале, правда, когда очнулась, никак не могла сообразить, где находится, но потом все встало на место, и даже лицо палача–шабашника нарисовалось, как живое. Теперь она лежала и размышляла, как ей себя вести. Мысли ворочались тяжело, как облепленные глиной ноги на грязной дороге. Душа ее, не та душа, что отлетает со смертью, а душа как вместилище мыслей, напоминала помойное ведро, наполненное сверхом. Вот такие у нас, Дарья Климовна, дела.

Чего она не знала, так это того, как попала в больницу. Спросить у лечащего врача Даша, естественно, не могла. Если начать вопросы задавать, то, значит, надо и самой отвечать, а потому игра в потерю памяти становилась бессмысленной. А так можно валять дурочку, пока хватит сил. В американских и бразильских фильмах нет более распространенной болезни, чем кома. Насморка нет, проказу победили, хирургическим путем заменяют тазобедренные суставы и само сердце, но редкий фильм обходится без комы, которая может тянуться годы — в зависимости от сюжета. К сожалению, ей кома не подходит. Раз она из нее уже вышла, то опять в нее впасть, с медицинской точки зрения, не имеет права. Эта та дверь, в которую дважды не входят. А вот потеря помяни — самое милое дело.

— Не надоело на мокром‑то лежать? — проворчала санитарка, вынимая из‑под Даши судно. — Все мимо прилила. Я одна, а вас вон сколько.

— Ей не велят вставать, — заступилась за Дашу больная у окна — Кристина.

— Ну и пусть себе лежит, — отозвалась санитарка. — Но до туалета‑то дотащится, не рассыпется, чай.

Даша отмолчалась, но потом, в тихий час, когда все спали после обеда, спустила ноги на пол и острожно сделала первый шаг, потом второй… Это было счастье — самой, без посторонней помощи справить нужду. Кажется, такая мелочь — унитаз, но сколько из‑за него приходилось переносить мук и унижений. Так бы и сидела в туалете всю жизнь. Хорошо, только мутит и голова кружится. Врач говорит — сильное сотрясение мозга. Еще бы его не сотрясти. Удивительно, что ее мозг вообще в черепушке остался.

Путь назад был труднее, пришлось отдохнуть, привалившись к дверному косяку. Теперь надо найти положение, при котором ломота в затылке постепенно затихает. Голова, конечно, сильно болела, но не так, что, мол, нет сил терпеть — пристрелите меня. Наверное, главная боль пришлась на то время, которое она валялась без сознания.

В палате лежали толстуха Мария Сергеевна с поломанными руками, Кристина с ожогом и старуха неизвестно с чем. Считалось, что у старухи тазобедренный, но сама она насчитывала у себя столько болезней, одна другой страшнее, что совершенно нельзя было понять, с чем именно она попала в больницу.

Мария Сергеевна, видимо, была хорошим человеком, родных и друзей у нее было, как у кролика, и все они носили в палату полные сумки вкусной еды. " От нашему стола — вашему" — кричала она, и очередной родственник нес к Дашиной тумбочке пирожки или фрукты. Кристине носил еду муж, экономный мужчина на возрасте. У него была большая розовая лысина и венчик волос на затылке такого нестерпимого рыжего цвета, что Даша готова была поручиться — подобный колер не мог появиться без вмешательства красного стрептоцида. Именно такой рыжины достигала бабушка, закрашивая свои седые кудри. Но бабушка не выглядела при этом смешной, более того, она не использовала в качестве одежды клетчатых панталон горчичного цвета и желтой рубашки. А этот клоун использовал. К своему удивлению, Даша со временем узнала, что Кристинин муж имеет ученую степень и преподает в каком‑то престижном институте. Старухе передач никто не носил, у нее и так была полная тумбочка еды и еще в холодильнике всякого добра почти полка.

Словом, в палате всегда толклись люди, а потом объявили карантин и стало тихо. Родственников Марии Сергеевны перестали пускать в больницу, и те, чтоб больная не зачахла от тоски, приволокли в палату телевизор. Пульт не слушался травмированных пальцев Марии Сергеевны, и потому она передала его Кристине. Смотрели все подряд, кроме "Новостей", "Времени", "Сегодня" и так далее.

— Ничего хорошего они не скажут, — заявила Мария Сергеевна, — а мне выздоравливать надо. Зачем мне от их информации валокордин пить?

— Я их тоже ненавижу, — согласилась старуха.

Кристина смолчала. Она, как поняла Даша, больше всего любила смотреть "Культуру", но это ей редко удавалось.

— Включи первую программу, там скоро мультики будут, — командовала старуха.

Кристина покорно щелкнула пультом. Вместо ожидаемых мультиков в палату вползло серое небо, подтаявший снег под унылым кустом.

— Вот здесь я ее изнасиловал и убил, — сказал плотный мужчина с сырым лицом, невозмутимо глядя на голую женскую ляжку.

Кристина немедленно переключилась на "Культуру", но старуха, которая помимо мультиков обожала всяческие ужастики, завопила, как обиженный ребенок:

— Оставь, оставь эту программу. Интересно. У… изверг!

— Вы в таком положении оставили труп? — вежливо поинтересовался следователь.

— Да.

— А почему вы голову отделили от тела и бросили отдельно.

— Не знаю.

— Тьфу на вас, — закричала Мария Сергеевна, — немедленно уберите эту гадость!

— Это не гадость, это жизнь, — обиделась за передачу старуха.

Но невзрачный зимний лесок уже исчез, лощеный молодой брюнет, нежно держа в руках жвачку, вопрошал с экрана — хотите взбодриться? — такая–сякая с деролом и морозной свежестью!

— Взбодрились уже, — проворчала Мария Сергеевна.

Даша перевела дух. В больнице она забыла бояться. Здесь хорошо, но покой не будет длиться вечно. Пора ей обживать новую ситуацию. Смотреть в глаза, как это… правде жизни. Если этот сюжетец не про нее, то где‑то совсем рядом. Ужас… валяться вот так в лесу голой! Что от нее хотят? Взять в заложницы. Видно, решили, что она местопребывание Фридмана сообщит. Не на такую напали! А если пытать начнут? Им не обязательно знать точный адрес. Их вполне устроит "почтамт, до востребования". Если написать Фридману, что его драгоценная доченька у них в руках, он немедленно примчится как полоумный.

На экране уже весело блажили молодые люди с татуировками на цыплячьих голых предплечьях.

Но сейчас‑то она в безопасности. Никто в больнице не знает ее имени. Значит, бандиты не смогут ее найти, даже если станут обзванивать все больницы. Ей надо опередить палача. Она напишет письмо отцу и уедет в его Калужский рай. Вот так! Только где взять денег на конверт? И вообще, как она может кому бы то ни было писать письма, если у нее потеря памяти?

Кристина добралась до своей "Культуры". Ах, как полезно сейчас знать, что ученые открыли 114–й элемент таблицы Менделеева. То есть не открыли, а создали. Он и жил‑то всего несколько минут… или секунд? Потом рассыпался. А ей какое от этого счастье? Был смешной анекдот: "Следователь Менделеев создал таблицу алиментов, которая вручается всем брачующимся. По этой таблице любой судопроизводитель в течение минуты может вычислить сумму причитающихся семье алиментов". Вот это действительно помощь обществу и конкретным людям. Окуджава запел. Хорошо…"Моцарт на старенькой скрипке играет…" Моцарту у нас не место, он такой молодой, беспечный, доверчивый…

Есть еще вариант. Рассказать все лечащему врачу. У нее умное лицо, она поймет. Понять то поймет, но тут же из самых добрых соображений позвонит следователю — больная заговорила! А видеть опять этого скользкого типа… б–р–р–р. И вообще, похоже, отец боится ментов не меньше, чем бандитов.

Несмотря на снотворные, засыпала Даша поздно. Лучшим успокоительным были бесхитростные рассказы старухи. Самой обыденной, безобидной теме она умела сообщить детективный оттенок. Считалось, что она рассказывает Кристине, хотя та не отрываясь читала роман в приличной, не современной обложке.

— Я зимой‑то мерзну. У меня два платка. Один большой пуховой, я его берегу, а второй — белый, от свекрови остался. Я и забыла о нем. А тут полезла в шкаф — сверток какой‑то. Что такое, думаю. Точно — не бомба, потому что очень легкий и веревочкой перевязан. Видно, внучка перевязала — узлом. Сейчас она к родне уехала в Сыктывкар. И полезла я ту бечеву развязывать. Раньше в таких делах зубы помогали, а сейчас зубов нет. А вставной челюстью не больно поразвязываешь. С трудом, но удалось. Размотала я бумагу, смотрю — белый платок… и почти целый, только в уголку молью траченный.

Сны были ужасны. Черно–белые, бесцветные, по уголкам молью траченные. То за ней кто‑то гнался, то она кого‑то пыталась догнать, и путь всегда кончался заснеженным леском, из которого не было выхода, потому что он был зажат с одной стороны неприступной, гнилой, как больной зуб, скалой, а с другой какими‑то решетками или каменными щелями, через которые не протиснуться.

Однажды ночью Даша проснулась, как от толчка. Прямо на нее внимательно смотрели чьи‑то глаза. Пытливо так смотрели, настойчиво, неприятно. Когда тебя так рассматривают, хочется обхамить за подобную бесцеремонность. Словно породистую собаку выбирают.

Свет из коридора падал на спину этой, которая смотрела. Да, да, женщина в белом халате, незнакомая. Даша зажмурилась от злости, и в памяти тут же всплыло лицо с фотографии. Марина! Причудится же такое. Когда Даша опять открыла глаза, в палате никого не было, и только белое лицо казалось еще висело в воздухе. " Чеширская кошка, — подумала Даша сквозь сон. — У всех людей она улыбается, а у меня глаза таращит. Не к добру это".

Утром ночной бред обернулся явью. Еще до врачебного обхода сестричка Анечка — сама доброта и руки золотые — делая укол, шепнула.

— Сегодня за тобой придут. Домой поедешь.

Даша так дернулась, что игла выскочила из вены, а с курносого носа медсестры слетели очки. Другая бы на месте Анечки выдала поток бранных слов, а та только ойкнула, ввела до капли раствор в вену, и уже потом стала водружать на нос свою оптику.

— Ты что испугалась? Ты что‑нибудь вспомнила?

— А кто за мной приедет? — через силу выдавила Даша.

— А я почем знаю? Муж, наверное. В раздевалке говорили. Только ты меня не выдавай. Я тебя ни о чем не предупреждала. Поняла? Ну что молчишь‑то?

— Поняла.

— Я еще говорят, память потеряла, — донеслось из коридора. — Психованная, конечно, но все понимает. Я‑то думаю, она как раз лишнее помнит. Помнит и боится, — жаловалась кому‑то Анечка.

До прихода лечащего врача Даша пережила страшные минуты. Какой еще муж? Если кто‑то решил назваться ее мужем, это, значит, бандитам стало известно ее местоприбывание, и они нашли простейший способ до нее добраться. Или здесь в больнице тоже все купленные? "Я не поеду — решила Даша. — Я буду кричать." Как на грех разболелась голова. Иногда ей приходилось играть головную боль — только чтоб отстали, а теперь словно кошки вцепились в затылок, свора драных когтистых кошек, будь они прокляты!

Именно головная боль помешала Даше сочинить первую фразу, упреждающую фразу, которую она скажет лечащему врачу. Клара Антоновна взяла ее за руку, и, когда Даша спросонья начала лепить все подряд: "Я вот что хочу сказать… я против, я не хочу… категорически…", она перебила ее нарочито четко:

— Успокойся, Варя. Видишь, мы знаем, как тебя зовут. Все твои страхи позади. Сегодня мы готовим тебя к выписке. Поедешь домой.

— А кто за мной приедет? — Даша с трудом заставила себя не спрятаться с головой под одеяло.

— Как — кто? Родители. Мать уже была здесь ночью, но будить тебя не стали.

5

Вот как все было… Приехала чета Соткиных, отец и мать. Пока оформляли документы, Даша сидела на койке, ждала. Тело было тяжелым, как колода, все время потели ладони и сердце вдруг ни с того, ни с сего начинало стучать набатно — бух–бух, но сознание было спокойным. Она ничего не помнит — и все, в такую игру только идиот не сыграет.

В раздевалке Марина бросилась к дочери — помогать, но та отстранилась — я сама. Марина покорно отошла к окну, а потом и вовсе отвернулась, чтоб не смущать больную. На выходе из раздевалки их ждал Виктор Игоревич. Даше в голову не пришло, что она должна знать этого человека, поэтому ничего не надо было играть, она прошла мимо "отца" с равнодушным лицом. Виктор Игоревич смутился, испуганно посмотрел на Марину. Та расширила глаза — я же тебя предупреждала!

И только когда Виктор Игоревич распахнул перед Дашей дверцу такси, она сообразила, что к чему. Так вот он какой — папенька! Непонятно, почему Варя так взъелась на него — красивый, пожилой, видно, деликатный мужчина. Можно вообразить, как он сейчас переживает.

Внимательный взгляд дочери, никогда она на него так не смотрела, а потом чуть наметившееся выражение доброжелательности, вернее сказать — сочувствия, напугал его еще больше, чем откровенное неузнавание.

В такси Марина не закрывала рта. Дома все благополучно, бабушка пьет пустырник и зверобой, жалуется на поджелудочную и без конца ходит в гости к соседям — ну, ты знаешь. Вчера на газу кастрюлю сожгла, и меня же во всем обвинила. Я, видите‑ли, не тот горох купила. Папе лучше, ты сама видишь, он уже ходит на работу. И вообще, у него в институте просвет. Появился долгожданный заказчик. На папу теперь весь отдел молится. Да… пока тебя не было, кактус зацвел. Оранжевый такой цветок, очень красивый. Журнал надоел до чертиков. Очень сырой материал. Впечатление, что люди вообще разучились разговаривать по–русски. Авторы считают, что если дикторы на телевидении перестали склонять числительные и лепят что ни попадя, то в статьях тоже все можно. Алина наша, главный редактор, ты знаешь, всегда была со странностями, а сейчас и вовсе с катушек съехала, всем урезает зарплату, потому что тираж падает.

Марина сыпала все новости в одну кучу, потому что врач ей определенно сказала — с больной надо разговаривать, и совершенно непредсказуемо, какая информация послужит побудительным сигналом к возвращению памяти. Должен быть толчок, взрыв. Этим толчком может быть знакомая чашка или картинка на стене, или привычное слово в устах матери, словом — все что угодно, поэтому Виктор Игоревич не вмешивался в рассказ жены, и только когда совершенно неожиданно в ее монологе появилась война в Сербии, он воскликнул протестующе:

— Ну зачем девочке знать про бомбежки в Косово?

— А почему ей не знать, если это — главное событие в мире, — немедленно отозвалась Марина. — Ты знаешь про эту акцию, — она опять обращалась дочери, — которую затеяли Соединенные Штаты?

— И вовсе не Соединенные Штаты, ты это отлично знаешь, — в голосе Виктора Игоревича явно прозвучали истерические нотки.

Так вот что Варя называла словом "ругаться". Родители постоянно ругаются из‑за всякой ерунды, говорила она.

Спору не дано было развернуться полным полотном, потому что такси подрулило к подъезду. Приехали… У дочери был такой отрешенный вид, словно она входила в совершенно незнакомый дом, и у Марины появилось неосознанное желание сказать: "Хочешь, а покажу тебе квартиру?" Не сказала, конечно. Таким вопросом можно травмировать ребенка.

Даша отыскала взглядом вешалку, повесила пальто, разулась. Какие из этих тапок ее? Марина тут же достала из шкафа новые тапки, но не успела предложить их дочери. В коридор ворвалась Наталья Мироновна. Бабушку предупреждали — никаких громких возгласов, никаких связанных с травмой вопросов и тем более слез. Невозмутимость — вот наше оружие. Конечно, Наталья Мироновна все сделала наоборот.

— Боже мой! Затылок выстрижен, лоб с наклейкой! Негодяи! Мы тут чуть с ума не сошли. Бедная девочка! Больно было? Мне бы встретиться с ними. Я бы всё им сказала! — она обхватила внучку, уткнулась ей в плечо и зарыдала.

— Ну что вы, что вы? — беспомощно прошептала Даша. Обращение на "вы" не было замечено, она обращалась как бы ко всем — к семье.

— Сразу лечь, — строго сказала Марина.

Четырехкомнатная квартира — это только звучит важно. Всего лишь одна комната, которая служила гостиной, имела разумный размер, а три прочие были до смешного малы — клетушки. Предметом гордости хозяев была их раздельность. В торце коридора размещался кабинет, он же служил спальней супругам, крохотную комнатенку у кухни занимала Наталья Мироновна. Варина комната была смежной с гостиной, в этом было свое удобство, через открытую дверь можно было, лежа в кровати, смотреть телевизор.

Квартира Соткиных не вязалась в Дашином представлении с жизнью ее двойницы. Варе должны были сопутствовать такие понятия, как евроремонт, бассейн, зимний сад, итальянская мебель и персидские ковры, а эта квартира просто доживала свою небогатую и трудную жизнь. Наверное, тридцать лет назад она считалась роскошной. Со временем эта советская роскошь обветшала, выцвела, пожелтела, но, удивительно, при этом сохранила жизненный тонус и достоинство.

Что было главной мебелью московской интеллигенции в доперестроечный период? Книжные полки, конечно. Их выстраивали по вертикали, имитируя книжный шкаф, развешивали по стенам в геометрическом беспорядке, создавая продолговатые ниши–оконца, в которые помещали дорогие сердцу акварели и безделушки, в подражание Эрзе — из древесных коряг. Потом эти ниши заполняли новые порции книг, и вот уже живешь в библиотеке, книги расползаются по всему дому, не обойдя присутствием даже кухню и туалет. Робкая красота за диваном в углу — на деревянной подставке дагестанский жестяной кувшин с осенним сухим букетом, на узком подоконнике домашние растения в плохих горшках, среди них пыльный обещанный кактус. Буйные ветры нового времени обошли эту квартиру стороной.

Варина комната, в отличие от всей квартиры, была совершенно безликой, даже книг здесь не было — так… ошметки какой‑то детской литературы — сказки, стишки. Еще обширный шифоньер, письменный стол в одну тумбу и продолговатое зеркало в углу. Даша глянула на себя мельком, с опаской. Существо, которое ответило ей тем же испуганным взглядом, было не похоже ни на нее саму, ни на Варю. Ну и хорошо. Она теперь единая в двух лицах — третий вариант клонирования.

На диване было уже постелено. На подушке лежала шелковая пижама в цветочек. Диван был удобный. Даша переложила подушку так, чтобы телевизор не был в поле зрения, и как только Марина вышла из комнаты, тут же закрыла за ней дверь. Наконец‑то одна, можно передохнуть. Даша очень боялась, что Марина сядет рядом, еще, чего доброго, за руку возьмет. Сейчас Даше это было совершенно не по силам. Конечно, пройдет время, неделя–две, и ей придется с ними разговаривать. Должна же к ней хоть по капле возвращаться память. Что‑то она сможет "вспомнить", так сказать, извлечения из Вариных рассказов. Ах, как она сейчас корила себя, что так мало выведала у Вари подробностей ее жизни. Двойница дарила ей тряпки, заставила перекрасить волосы, выучила пользоваться косметикой, но не рассказала, где служит отец, в каком–таком журнале работает мать, какие у них привычки и обычаи. Трудность еще состояла в том, что откуси она себе язык, но назвать этого холеного "папой" — никогда! Даже обращаться к ним на "ты" она не могла.

Обед ей принесли на подносе: суп–лапша куриная, салатик из свежих огурцов, чай и очень вкусное печенье — хворост. Сейчас его редко готовят, а бабушка пекла. Вернее, не пекла, а варила в масле ромбиками нарезанное тесто. Даша поела, вытерла бумажной салфеткой рот и спросила вежливо у Марины:

— Простите, а где у вас туалет?

У Марины дрогнуло лицо, вздохом вырвалось: "О Господи!", хотелось крикнуть: "Варька, если ты нас дурачишь, то это жестоко!" Но она тут же взяла себя в руки, сдержалась, отвела в туалет, подождала, когда выйдет.

— Пойдем, я тебе все покажу. Вот здесь у нас ванная, здесь кухня. Когда врач разрешит, будешь здесь завтракать, а пока даже зубы чистить велено в постели. Больше по квартире разгуливать не будем.

— У меня еще к вам просьба. Вы не могли бы дать мне косынку или платок? У меня затылок мерзнет.

— Теплый? — не поняла Марина.

— Нет, шелковый какой‑нибудь, плешь на затылке закрыть.

Марина поторопилась выполнить просьбу дочери. Та завязала платок по–крестьянски вокруг шеи и не снимала его ни днем, ни ночью.

— Хочешь, я с тобой посижу?

— Нет. Спасибо.

— Может, тебе телевизор включить?

— Не надо.

— Но ведь скучно одной. Хочешь, я бабушку пришлю?

— Мне не скучно.

Даша говорила правду. Какая может быть скука, если ей так много надо обдумать и решить. Сейчас она сама себе телевизор. Газеты, книги, весь окружающий мир тоже упрятан в ее сознании. И в этой чащобе надо проторить тропинку. Нужен план действий — с этой мыслью она просыпалась, но в течение дня эта главная мысль рассыпалась на слова, и каждое слово мешало жить, как тесная обувь. "План" — это для тех, кто быстро соображает. И какие могут быть "действия", если голова временами не просто болит и ноет, а просто отказывается думать. Может она действительно что‑то забыла и теперь не может вспомнить? И вместо того чтобы придумывать, как выкарабкиваться из сложившейся ситуации, она начинала штопать свой прохудившийся мир, то есть метила словами воспоминания детства, перечисляла мебель в родном доме и в Приговом переулке, вспоминала темы своих курсовых. Использовала при это только существительные — сущее, никаких эпитетов и глаголов. Теперь имена… Отец — Фридман Клим Леонидович, мать покойная Ксения…

И тут же, не словом, а каким‑то пятном неопределенного цвета, в сознание влезало неприятное ощущение, вернее, воспоминание ее истового желания выяснить природу их сходства с Варей. Нас родила одна мать, твердила она тогда, мы сестры. Какими наивными казались ей теперь эти разговоры. И сознаемся, в ней жило подспудное желание обрести вторую мать — живую. И вот Марина рядом. Играй в свою новую судьбу. Но это была именно игра, не более. Представить Марину своей настоящей матерью было совершенно невозможно. Это было чудовищным, именно так, чудовищным предательством по отношению к той — покойной. Только она, уже истлевшая на кладбище была настоящей, а Марина — всего лишь подстава. От подобных мыслей было не просто тошно. Возникало знакомое чувство брезгливости и страха, сродни тому, какое она ощутила в бане, увидев рядом свою голую копию.

Вечерами семья собиралась в гостиной. Каждый приходил с какой‑то работой, которую, может, и не собирался делать, но имел под рукой. У Марины обычно это были тексты для редактирования, у Виктора Игоревича — газета, у Натальи Мироновны — грибная корзинка, в которой лежали предназначенные для штопки носки. Корзинка всегда была полной. И не потому, что в этой семье быстрее, чем в прочих, притирали пятки. Закон прост — если из какой‑то емкости ничего не забирать, то она полной и останется. Наталья Мироновна находила иголку с всунутой туда накануне ниткой, втыкала ее в натянутый на сгоревшую лампочку носок, говорила рассеянно: "Ни черта не вижу" и устремляла взор в телевизор. Его вроде бы и не смотрели, но и не выключали. Хочешь — смотри: кто, куда и зачем движется по улицам мира, а можешь вообще не обращать на них внимания.

Звук, чтоб не потревожить больную, приглушали. Но это была только дань подспудной деликатности, правда жизни брала своё. Диктора можно заставить говорить шепотом, а собственные страсти Соткины не могли унять. Они начинали спорить на приглушенных тонах, а потом кто‑то срывался и возвышал голос, чаще это была Наталья Мироновна. Марина не заставляла себя ждать, а там уже и папенька ввязывался. В основном обсуждали политические темы — война, Ельцин, безобразник генеральный прокурор, — но случались споры и на житейские темы. Один из вечерних разговоров показался Даше очень интересным, прямо скажем — открыл глаза.

Семья разругалась из‑за молодежной передачи "Акуна матата" — чтоб ей! Это когда подросток сидит в кресле и ниспровергает всё и вся, аудитория восторженно улюлюкает, а высокая комиссия взрослых и вполне уважаемых людей ненавязчиво и деликатно делает оценки.

— Да они же просто заигрывают с молодежью, — горячилась Марина. — В мое время быть проституткой — это же стыд, позор! А у этих морды наглые и все вокруг, кроме них, естественно, виноваты. А этому недоумку, современному Ромео, надо прилюдно штаны снять и по заднице всыпать. А комиссия слюни пускает.

— В тебе говорит советский педагог, — снисходительно басил Виктор Игоревич.

— И вовсе не советский, а просто педагог. Я вообще не понимаю теперешнего отношения к сексу.

— А я понимаю. У Советов не было секса. Отсюда ханжество, тупость и ранние аборты. И молодежь надо соответственно воспитывать. Человек — свободное существо, и имеет право жить так, как считает нужным.

— Демагог ты! Когда человечество перестанет соблюдать десять заповедей, оно вымрет. И еще я хочу сказать — свободный секс убивает любовь. Любовь — тайна великая, а не просто соитие!

"Во дают, — думала Даша. — Шестьдесят лет, а страсти как у двадцатилетних".

— Секс должен быть столь же естественен, как нужду справить! — уже в полный голос прокричал Виктор Игоревич, а Наталья Мироновна, умела старушка смотреть в корень, спокойненько так спросила:

— Что ж ты тогда дочку гнобил? — она мельком, с видом заговорщицы глянула на Дашу. — Ведь, почитай, из дома выгнал.

И сразу стало тихо. То есть они еще что‑то шелестели там за стенкой, подводили итоги, но уже ни слова нельзя было разобрать. Это, значит, их Варвара свободной любовью допекла. И теперь Даша в Варином обличье как бы блудная дочь. И ей все простили. Они хорошие люди, добрые люди, они пригрели ее, но имеет ли право Даша пользоваться их гостеприимством? Ответ один — нет.

Она выберется отсюда. Дайте только срок. Оклемается немножко и напишет письмо отцу. А дальше — ту–ту, только ее и видели. Но на квартире у Соткиных написать письмо еще труднее, чем в больнице. Ей необходим не только конверт. Надо как‑то выйти из дому. А как это сделать, если за ней следят неотступно? Забота в этом случае хуже подозрения. Но ведь можно и с другой точки посмотреть. Даше они рады. И вообще, все довольны. И главное, она здесь в безопасности, в кармане у Бога. Чье это выражение — про карман? Бабушкино? Неужели и правда память играет с ней в прятки?

Ночью Даша проснулась от горечи во рту. Приснилось что‑то ужасное. Она распрямила сведенные судорогой ноги. Нет смысла вспоминать кошмар, главное понять, чем он вызван. Какая‑то мысль неотвязно толклась, будоража сознание. Отец! Все эти недели она думала только о своей безопасности. А главная‑то беда с ним. Как она могла забыть о тайном соглядатае, который каждый месяц шлет отцу отчеты о ее, Дашиной жизни? Не письмо надо посылать отцу, а телеграмму. И немедленно! Завтра же! А там будь что будет. А может, отец уже сидит в ее комнате в Приговом переулке? Если, конечно, бандиты не добрались и до него.

Ах, эти Соткины! Наталья Мироновна даже к соседям забыла в гости ходить. Стоглазый Аргус, что сторожил несчастную Ио, меркнет перед неотлучной заботой семейства. Но Даше было за что и себя корить. Она сидит, как пришпиленная, в своей комнате, а здесь требуется совсем другая тактика. Ей давно надо было присмотреться к обстановке. Наверняка днем, когда мать и отец на работе, Наталья Мироновна отлучается в магазин. Может же такое случиться, что Марина хлеб забыла купить? Они стерегут Дашино здоровье, а она должна стеречь минуты и дождаться той, когда останется наконец одна в доме.

6

Дашу забрали домой в мае. А месяц назад, в конце марта, начали бомбить Сербию. Весь апрель Марина прожила как в угаре. Виктор сразу встал на сторону западной демократии, а Марина первую неделю присматривалась — что там происходит в телевизоре, а потом ее прорвало. Столько за жизнь было просмотрено фильмов про войну, что казалось, все свои пятьдесят лет она только и делала, что воевала. И сейчас она сама находится в Косове.

Марина ненавидела американцев. Это было стыдно, не по–человечески, не по–христиански. На первом месте в иерархии чувств должна стоять жалость как к сербам, так и к албанцам, и те и другие терпели ни за что, и она жалела их до слез. Но главным чувством была все‑таки не жалость, а ненависть.

Виктор говорил: "Опомнись, девятнадцать самых прогрессивных стран мира борются с государственным терроризмом. Милошевич — гад, фашист! Если бы Гитлера вовремя разбомбили, то не было бы ужаса второй мировой войны!" А она отвечала: " Ах, все это слова! Не надо демагогии: Сталин–Гитлер! Как бомбежку не называй, она все равно бомбежка. Я бы еще могла понять, если бы твои прогрессивные страны с Америкой во главе решили поменять в Сербии власть. В кино они вон какие смелые! Пожертвуй жизнями американцев — бравых, сильных, непобедимых, как в боевиках, и убей Милешовича. Так нет же. Они стали бомбить мосты и электростанции. И, как водится, людей. А это международный терроризм. Главное для них — прокричать правильные лозунги, а там круши все подряд. А чем же тогда они лучше нас? "

Марина давно невзлюбила Штаты и стеснялась этого. Нелюбовь пришла с перестройкой. Сколько лет мы жили в уверенности: у нас плохо, зато у них хорошо. Мы пристально всматривались в Америку, вчитывались в ее классиков, уверенные, что американцы идут не на один шаг впереди человечества, а на сто, на тысячу, на многие километры. Инка ездила туда, рассказывала — это другая цивилизация, прежде чем начать у них просто жить, эту жизнь надо освоить. И дело не в том, что у них чище, красивее, что там идеальные дороги. Да плевали мы на быт! Нас окопами не напугаешь. Главное, что мы, люди рабской идеологии, корячились в тоталитаризме, а американцы вкушали от древа свободы и демократии. И вдруг эти самые демократичные сошли с ума!

Травма дочери, а потом появление ее в доме отодвинуло "страсти по сербам" на второй план, но прошла неделя, и былая горечь и ненависть ожили в Марине с новой силой. Летящие в Сербию бомбы виделись символом Штатов — самоуверенной, спесивой нации, которая возжелала диктовать свои условия миру. И ведь трусы еще! На Россию небось не нападают, прощают ей Чечню, и в Англии ирландский вопрос пропускают мимо ушей, и турецких курдов не слышат, а в Сербии, "подбрюшье Европы" (кажется, Черчиль так говорил), сразу кинулись защищать бомбами права человека.

И что это за нация такая, которая с неистовством подростков лезет в брюки своему президенту, чтобы подсмотреть соитие? Виктор, ради Бога молчи, я без тебя понимаю, что дело не в интрижке, а в том, что президент нарушил присягу. Да пошли они все со своей присягой, если могут неделями с угрюмостью идиотов — и уважаемые все люди! — трясти, как флагом, невыстиранным вовремя платьем с остатками мужской плоти. Как все это… неаппетитно!

Поиграли в игру с мужской неверностью — наскучило. И тогда они решили устроить виртуальную войну. С той же детской непосредственностью Америка вскинула руки в согласии — бомбить. А эти беженцы… В скопище людей на границе Македонии было что‑то библейское, переселение народов — исход. Дождь, холод, есть нечего, дети плачут… Марина смотрела на красивое, нервное, вдохновенное лицо Робина, какой‑то он у них крупный начальник, и шептала экрану:

— Ненавижу! У… гаденыш!

Естественно, Виктор возражал. Все совсем не так. Ни у кого и в мыслях не было делать Сербию полигоном для испытания вооружения. Европа сама попросила Штаты о помощи. Потому что Европу захлестнули жертвы режима Милошевича. Виктор Игоревич подбадривал себя кадрами с расстрелянными албанцами — их щедро показывали по НТВ — рассказами "Свободы" об изнасилованных сербами женщин, лозунгами о высшей справедливости и твердой уверенностью, что не может весь прогрессивный мир сойти с ума.

Еще как может, говорила Марина. Сошли же мы с ума в семнадцатом. И психическое заболевание длилось семьдесят с гаком лет.

И вообще мир был опасен, неуравновешен, странен, грядущее тысячелетие придало всему какой‑то значительный и непередаваемо пошлый вид. Единодушны супруги были только в оценке пушкинской вакханалии.

— Я вчера в "Глобусе" был, — жаловался Виктор Игоревич, — куда ни посмотришь — одни бакенбарды. И Лотман штабелями. Толстенные такие тома — в человека запустишь, убить можно.

— Этот шабаш вокруг Пушкина должна прекратить интеллигенция, — поддакивала Марина. — Надо заткнуть телевизор, как выхлопную трубу. Но интеллигенция у нас гниль и подпевала.

— И ведь каждая сволочь норовит взять поэта под ручку! Эдак — Вась–Вась! Достоевский говорил, — продолжал Виктор Игоревич тоном доверительности, — что у русских натура такая — все доводить до крайности. Уж если негодяй, то истинно дьявольская фигура. Если русский принял католичество, то стал католиком больше, чем сам папа. Ну а если Пушкину поклоняться, то уж чтоб лоб разбить, а потом синяками похваляться. Кто больше набил, тот больше и любит.

Марина не хотела сознаться, что ее повышенный интерес к косовским проблемам позволял ей отдохнуть от собственных. И ничего в этом нет удивительного. Мы все излишне политизированы. Ругаем истово коррупцию, депутатов, президента, мафию и дороговизну и получаем от этой ругани удовлетворение. И вроде ты уже не равнодушный человек, и мыслишь широко, и к миру не равнодушен. И уже можно не думать, что тебе самому завтра сделать, чтобы ты и твои близкие лучше жили. Все делают не так, один ты правильно!

Приходя с работы, Марина неизменно спрашивала мать:

— Ну как она?

— Лежит.

— Так весь день и лежит? Врач говорил, что ей уже можно вставать.

— Еще книжки читает. Я иногда смотрю на нее, — Наталья Мироновна перешла на шепот, — странная. На себя не похожа. Может, она, а может, и не она.

— Мам, ну что ты глупости говоришь?

— Но ведь может такое быть, чтоб ее сглазили? Не курит… А ведь раньше не стеснялась, дымила, как паровоз. А как она чашку держит? Двумя руками. Сегодня взяла с полки книгу. И, думаешь, какую? — она нагнулась к самому уху дочери, — "Божественную комедию". И читает‑то не сам текст, а сзади, где комментарии. Да Варька отродясь таких книг не читала.

— Мама, не говори вздор! А что она в последнее время читала, не дано знать ни тебе, ни мне. Последний год она прожила в доме, как чужая.

— Ладно. Я тебе еще одну вещь скажу. Только без нервов, руки не заламывай и голоса не повышай. Я ведь к знахарю ходила. Ну что ты глаза выпучила?! Это было еще до Вариного возвращения. И знахарь мне сказал — изменится ваша внучка, станет, как все. Только должна она для этого пройти через страдания. Я в эту мистику тоже не верю, но ведь подумай, как все легло!

Марина проделала именно то, что ее просили не делать. Она сцепила руки, затрясла ими перед носом Наталья Мироновны и выдала на полном голосе речь. Она, оказывается, устала от нелепых, несообразных идей, ее окружают пустоголовые, скудоумные люди и хотя бы дома она имеет право отдохнуть от бредового и идиотского мира. Выкрикнув все на одной ноте, Марина села почти вплотную к телевизору, один ты мне друг–приятель, приглушила звук. Хорошенькая Миткова, пряча улыбку в уголках губ, немедленно сообщила Марине, что Дума относительно спокойно утвердила кандидатуру Степашина, и поскольку Думе не нужна сейчас взрывоопасная ситуация, то неделя обещает быть относительно спокойной. Потом потолковали о Совете Федерации… коммунисты… ханжески–пуританская мораль, туда–сюда. Потом перешли к вопросу о Балканах, и Марина успокоилась, вернее, гнев ее направился по другому руслу, которое никак не пересекалось с потоком сознания Натальи Мироновны.

А зря. У той‑то как раз было что рассказать, да теперь она язык прикусила. Теперь Наталья Мироновна корила себя, что не с главного происшествия начала рассказ, но человек задним умом крепок. А случилось утром вот что. Она прилегла после завтрака. В глаза накапала и прилегла, а потом вдруг звонок в дверь. Кому бы это — в столь неурочный час? Открыла дверь и сослепу не видит ничего, а потом так и обмерла — Варя! В том самом пальто, в котором ее из больницы привезли, голова не покрыта, веселая такая. Вошла в дверь, чмокнула Наталью Мироновну в щеку и говорит:

— Простите меня, бабуленька, что я без вашего спроса вышла воздухом подышать.

Старушка так и обмерла. Отродясь ее Варя бабуленькой не называла. И какой–такой ей воздух нужен, если дождь на дворе. И вид‑то у внучки был такой, словно она все замечательно понимает и все до последней точки вспомнила, но зачем‑то всех морочит.

Вечером, когда Марина и Виктор все "Новости" просмотрели и угомонились в своей комнате, Наталья Мироновна подошла к комнате внучки и тихонько приоткрыла дверь.

— Можно я с тобой посижу?

— Угу…

— Варь, скажи мне как на духу, это ты или не ты? Странная ты стала, на себя не похожая. И опять же, потеря памяти. Не может быть, чтоб ты ничегошеньки не помнила. И куда ты ходила сегодня? Скажи правду. А хочешь, давай вместе будем вспоминать.

Даша слушала старушку, закрыв глаза. Потом сказала негромко:

— Ба, расскажи мне про столовую… про фабрику–кухню на твоем заводе.

— На каком заводе? — опешила старушка.

— Ну там… где алюминий производили. На фабрике–кухне было чисто и все залито солнцем. Ты мне в детстве рассказывала.

— А… вспомнила, — Наталья Мироновна достала платок и долго сморкалась, потом взяла Дашину руку и поцеловала ее в ладонь. Я знала, что ты вспомнишь, но как странно, что именно это. Ты же там не была никогда. Я сама тогда была еще девочкой.

— Расскажи…

— А что рассказывать‑то? Там были высокие стеклянные стены, зал огромный, а внутри блестящий металлический круг, — лицо у старушки разгладилось, помолодело, — и по этому кругу движутся блюда, еда, то есть.

— Как у Замятина, — пошептала Даша.

— Какого еще Замятина? Ты мне голову‑то не морочь.

— Это писатель такой, ба, — тихо засмеялась Даша.

— А дальше посудомоечная машина. Красавица! Ячеечки… можешь в них сам поставить использованную тарелку. Ячейки движутся к корыту с содовым раствором. Девушки в белых халатах, все красавицы, мытую посуду вынимают и стопочкой складывают Все очень нарядно и гигиенично.

— Знаешь, баб, я у тебя из кармана пальто деньги взяла. Очень мороженого захотелось. Я выздоровлю и отдам.

— Ах ты, хорошая моя… Отдам, да будет тебе. Вспомнила, значит. А кто тебя по голове ударил тоже вспомнила?

— Нет, ба, я только из детства кое‑что помню.

— Ну и ладно. Пока и этого достаточно. Дай я тебя поцелую.

Наталья Мироновна направилась к дочери, надо же ей сообщить радостную весть, но у закрытой двери задержалась. Зачем их будить? Можно и до утра погодить. Она явно длила удовольствие, гордясь, что подробности именно ее заводской жизни вернули внучку на путь сознания.

А Даша перевела дух и неожиданно для себя перекрестилась. Ну вот, главное дело она сделала, телеграмма отцу отправлена. И ничего лишнего. Жива, здорова. Хорошо было бы еще попросить отца сообщить адрес. Но куда он будет его сообщать? Как, куда? Москва, Главпочтамт, до востребования… Но об этом сейчас поздно думать. Все равно бы у нее на такой длинный текст денег бы хватило. А позвонить в Пригов переулок хватило. И в институт удалось позвонить. Она в академическом отпуске, и все дела!

А какая славная старуха, эта Наталья Мироновна. Как замечательно, что Варе пришло в голову рассказать про ее алюминиевый завод. Вот и влезла она в доверие к Соткиным. Но как противно вести двойную игру. Ладно, дайте срок, и все встанет на свои места.

И первый раз с тех пор, как отец уехал и оставил ее одну в ставшей вдруг чужой и непонятной Москве, у нее появилось чувство покоя и обретенного вдруг дома.

7

А потом появился Он. Его приходу предшествовал длинный, рваный разговор в коридоре, который Даша толком не расслышала, но поняла, что дело касается ее и некого гостя, которого она, скорее всего, не захочет видеть. Даша ожидала сообщения от Марины, мол, сегодня придет такой‑то или такая‑то. Все Соткины играли в игру, разговаривая с дочерью так, словно она все помнила. Однако на этот раз ни о каком визите сказано не было, а вечером того же дня, когда Даша вздремнула под бормот телевизора, а потом внезапно и тяжело пробудилась, она увидела склоненное с выражением участия незнакомое мужское лицо. Она вжалась в подушку и, ничего не соображая со сна, испуганно прошептала одними губами:

— Ты кто?

Незнакомец отшатнулся с резвостью марионетки, лицо его смяла секундная судорога, а около резко очерченных губ ясно обозначился короткий, неровный шрам. Услужливая память выудила из прежних разговоров имя и, не раздумывая, стоит ли его обнародовать или лучше повременить, Даша вполне внятно произнесла:

— Антон…

Реакция его была неожиданной. Он разом обмяк, уткнулся головой в Дашин живот, потом ощупью отыскал ее руку и, что называется, покрыл поцелуями.

— Да подожди ты, — беспомощно прошептала Даша. — Дай я посмотрю на тебя.

Он оставил в покое Дашину руку и выпрямился на стуле, словно позировал перед объективом, смотри, дорогая, вот он я — весь твой. Пауза затягивалась. Не выдержав ее пристального взгляда и напряженности, заполнившей комнату, как дым, он вскочил и отошел к окну.

Высокий, прямой, как линейка. Почему Варя не сказала, что он такой длинный. Глаза, как чистая вода в стекле, красивые, и очень мужские скулы, кожа на них так туго натянута, что казалось, тронь подбородок пальцем, и он загудит, как африканский барабан. Что же о нем еще рассказывала Варя? Брошенный жених… батюшки мои. Ну еще, еще… Квартиру купил, чем‑то там торговал вполне успешно.

Накаленная до предела атмосфера требовала разряжения. Даша явно не собиралась это делать, но Антон сам вернулся в сидячее положение, сцепил руки перед грудью, хрустнул суставами и заговорил. Ему не нужен был разбег, он сразу нашел нужную тональность, речь его была страстной, и в то же время чувствовалось, что он настороже, а потому при неблагоприятных обстоятельствах сможет в любом месте поставить точку или, в зависимости от нужды, восклицательный знак.

— Родная моя, драгоценная! Когда я узнал, что с тобой приключилось, я голову потерял. Думал, просто сойду с ума. Я прибежал в первый же день, но Марина Петровна меня не пустила. Сейчас без конца слышишь всякие ужасы — того убили, этого продали в рабство. Но всегда кажется, что этого не может случиться с тобой или с твоими близкими, — он откашлялся, ожидая ее реакции, но Даша молчала, а потому продолжил с прежним пылом. — Мы плохо расстались. Согласен, виноват я, пусть. Но это потому, что я слишком тебя люблю.

— Нельзя любить слишком, — в голосе Даши прозвучала обида.

Это была отрыжка трудных бесед с Вадимом, отзвук старых обид, но Антон понял эту фразу буквально и решил, что она развязывает ему руки. Он явно осмелел, даже как‑то приосанился, и после короткого колебания поцеловал Дашу на этот раз уже в губы. Поцеловал, словно клюнул, коснулся губ и тут же отшатнулся с испугом на лице — а не слишком ли он осмелел? Все произошло так быстро, что Даша ничему не успела воспрепятствовать, а покраснела, как дура, и отвернулась к стене.

Антон не собирался сдавать с трудом добытые позиции, он опять овладел Дашиной рукой и, засучив рукав пижамы, стал целовать ямку на сгибе. Это было щекотно, но приятно, и хоть она приказывала себе строго — веди себя соответственно сценарию, пошли этого Антона подальше — вырывать у него руку совсем не хотелось.

— А розы? — спросила она тоном строгого отца из рекламы.

Он засмеялся счастливо, нырнул под диван. Букет у него, оказывается, лежал на полу. Это были бледно–желтые хризантемы, мелкие, пушистые, они пахли хвоей и здоровьем. Антон не отдал их Даше, а с ловкостью фокусника стал выхватывать стебли из целлофанового, золотой лентой схваченного плена, и укладывать вокруг ее головы.

— Прекрати! Я как Христова невеста в гробу.

Вслед за Дашей он тоже начал смеяться, потом попытался поцеловать розовый шрам на ее лбу, на этот раз она защищалась, и, когда в комнату заглянула Марина, отношения молодых людей можно было обозначить словом "дурачатся". Вот уж чего не делала ее дочь весь последний год!

— Ухожу, Марина Петровна, ухожу, — заторопился Антон. — Я все понимаю. Вареньку нельзя утомлять. Главное, что она меня вспомнила. Вспомнила все лучшее, что у нас было. Я приду завтра в это же время. Счастье‑то какое! — он подпрыгнул по–мальчишески, воздев руки. Даше показалось, что он коснулся потолка.

— Ты не находишь, что Варя очень изменилась? — шепотом спросила Марина в коридоре.

— Не нахожу, — засмеялся он счастливо. — Просто в Вареньке ожило все лучшее, что свойственно ее натуре.

"Её натуре свойственно выставить тебя за дверь, бедный мальчик", — подумала Марина, оставшись одна.

Он пришел завтра и послезавтра. С этого времени и началось активное Дашино выздоровление. Она с явным удовольствием вспоминала свою жизнь, в этом ей помогала вся семья. Дочь требовала обновления забытых историй из дачного детства, с упоением рассматривала семейные альбомы, тыча пальцем в лица, спрашивала : "А это кто?", и тут же соглашалась, конечно, тетя Вероника, как я позабыла, а это ее дети, а это мы с папой в байдарочном походе. Да, да, я не умела тогда плавать. Ах, умела? Ну разумеется умела, просто вода была очень холодная… все‑таки Карелия… Ну, конечно, Кольский, как я забыла, память моя дырявая, Мы же не были в Карелии.

Родители переглядывались, как много она путает, но Марина с легкостью находила объяснение. Антон, сам того не ведая, подсказал ключ к разгадке Вариных блужданий в потемках памяти. Она вспоминает только хорошее, то, что вызывает положительные эмоции, а до плохого еще время не дошло. Поэтому стоит повременить с некоторыми вопросами. "Пока моя дочь, как бы выразиться помягче, неполноценна — говорила себе Марина, — она без тени. А может, так лучше, и следует сделать так, чтоб до плохого вообще время не дошло? Такой ее легче любить".

Марина уже знала, что на ее дочь напали в сквере на углу проспекта. По телефону она связалась со спасителями, милейшей парой археологов. Потом они с мужем ездили к ним с цветами и шампанским. Археологи описали сцену нападения во всех подробностях, но как очутилась Варя в этом месте Москвы и что связывало ее с бандитами, объяснить, разумеется, не могли.

Проплешина на Дашином затылке заросла, затянулась светло–русым, мягким волосяным подлеском. Теперь можно было обходиться без косынки. Лицо сразу удлинилось, отросшая челка падала на глаза, и ее пришлось зачесывать назад, у корней волос ясно обозначилась незакрашенная полоска.

— Позолота с меня слазит, — грустно сказала Даша, рассматривая себя в зеркало. — Марина, как ты думаешь — мне краситься или нет? — само собой вылетело, она и не заметила, что обратилась к матери на "ты".

Отношения с отцом наладились сами собой. Дочь словно перенеслась во времена палаток и байдарок и опять стала девочкой, для которой слово родителей — закон. Увидев на одной из фотографий в руках Виктора Игоревича гитару, она немедленно попросила спеть "нашу любимую". Виктор Игоревич вначале отнекивался, он не брал гитару в руки уже десять лет и забыл пресловутые пять аккордов, но, поймав укоризненный взгляд жены, смирился.

— Ну, что будем петь?

— Вспоминай, что я больше всего любила, — настаивала Даша смеясь.

И он вспомнил неуклюжее творение юных туристов — "Его по морде били чайником". "А у жирафа шею длинная…" — подпевала Марина. Замечательный был вечер.

Потом Виктор Игоревич, упреждая дальнейшие просьбы дочери о музыкальных вечерах, принес кассету "Песни нашего века". Оказывается, при содействии "Эха Москвы", "Радио ретро" и прочих на пленку записали любимые песни уважаемых бардов. Проект некоммерческий, все вырученные деньги идут на благотворительные цели.

— Как бы я тоже хотела петь, — сказала Даша. — И чтоб деньги шли на благотворительность. На бездомных, на вынужденных бомжей.

— Ты кого имеешь ввиду? — осторожно спросила Марина.

Дочь взглянула на нее испуганно, даже головой встряхнула, отгоняя от себя наваждение:

— Это я просто так…

С этого дня она слушала кассету с утра до вечера и даже подпевала ей. "Крылья сложили палатки, их кончен полет, крылья расправил искатель разлук самолет…" Эта любовь к туристской песне пугала Марину. Память возвращалась к дочери, это ясно, но вспоминала она кого‑то другого, не себя.

Но мир был в доме, прочный мир. К этому времени и в Сербии дела как‑то поправились. Так, мелочевка осталась. НАТО и полевые командиры Сербии не могут договориться, в какой последовательности будет осуществляться вывод войск сербов, ввод миротворческого контингента и прекращение бомбежек. Договорятся, куда им деться… Непонятно только, где, куда и как войдут в Косово наши миротворцы. Но вообще‑то она как‑то недосмотрела подробности всех этих важных событий, выздоровление дочери волновало ее гораздо больше, чем косовские албанцы.

Даше разрешили прогулки, и гулять она ходила с Антоном. Варя ерничала, рассказывая о своем женихе: " Мой верный рыцарь". Ничего смешного в этом Даша не находила. Именно верным рыцарем он и был. Правда переигрывал иногда. Видимо, излишняя восторженность была свойством его натуры. А может, он просто пытался таким образом поднять Дашин жизненный тонус? При слове "любовь" он совершенно заходился, глупел на глазах и лепил эпитеты про "пряный весенний воздух, роскошь голубого неба, упоение счастьем и светлые надежды на будущее". При этом "светлые надежды" он никак не конкретизировал, ни семьи, ни дома, ни быта, только вечная прогулка под персидскими сиренями. С поцелуями не лез, это он в первый раз осмелел, а потом заклинило, рыцарь…

Хотя вообще‑то, если честно, она не прочь… Откуда эта смешная фраза — " Баркис не прочь…"? Да из "Дэвида Копперфильда". Извозчик Баркис, желая предложить руку и сердце, просит маленького Дэвида передать его няньке Пегготи, что "Баркис не прочь…" Конечно, Антон ничего про Баркиса не помнил, но на имя Дэвид Копперфильд отреагировал правильно. То есть вспомнил не того, который морочит публике голову, летая под куполом цирка (какая все‑таки наглость — взять подобный псевдоним!), а героя Диккенсовского романа.

И вообще, он совсем не дурак, как говорила Варя. Можно даже сказать — умница, холодильиками торгует, правда, не любит об этом говорить. И правильно. Что умный человек может сказать про холодильник? Но кажется, холодильники были раньше. Сейчас он перепродает нефть. Да хоть воздух! Главное, он добрый. А есть ли у него чувство юмора? Фридман считал отсутствие чувства юмора чуть ли не главным недостатком мужчины. Но улыбается Антон хорошо. Даша смотрела искоса на его упрямый, прямо‑таки римский подбородок и думала, почему таким подбородком снабдили столь сентиментальную особь? И еще думала, а не влюбилась ли она?

Однажды вечером Антон пригласил Дашу "навестить его одинокое жилье". Даша отказывалась категорически — она не предупредила домашних, это во–первых, уже поздно, во- вторых, и потом это вообще невозможно, куда это она вдруг поедет на ночь глядя?

— Но ты же ездила раньше.

— Я этого не помню.

— И не надо. Начнем все с чистого листа.

— Начинай прямо здесь. Я не могу ездить в городском транспорте. У меня голова разболится.

— Да у меня машина за углом на стоянке. А Марине мы позвоним. Темнеет сейчас поздно, я привезу тебя домой засветло. Мы так давно не были одни, совсем одни… Просто попьем кофе. Ну не буду я тебя насиловать, обещаю.

Последняя фраза решила дело. Понятное дело, он шутил. Ведь не насиловал же он Варю в самом деле, размышляла она в машине. Но не мешало бы сообразить, как повела бы себя в подобной ситуации ее копия. А никак не повела бы! Такой ситуации просто не могло быть. Варя прогнала бы Антона в первый же вечер. Так что она, Даша, может считать, что поездка к Антону ее личная инициатива, а потому и ответственность за все нести ей одной.

Как красива Москва в первые летние дни, когда зелень еще чиста, свежа, а газоны пестрят цветами. Правда, в центре город теперь хорош в любое время года. Даша хорошо помнила, как угнетала ее паутина замшелых, угрюмых в своей бедности переулков. Линялые, уродливые особнячки–старички выстроились вдоль проезжей части, как солдаты, забывшие строй, они подпирали друг друга плечами, не давая соседу завалиться на бок. Особнячков старались не замечать, и только надеялись, что эту рухлядь когда‑нибудь снесут, а на освободившееся место поставят крепкого панельного современника в восемнадцать этажей. Если этот сборный красавец и не будет вписываться с городской пейзаж, то хоть надежен будет и вместителен. И вдруг эти особнячки отмыли, заштопали, подкрасили, вставили новые рамы… А Москва, оказывается, разноцветный, веселый и соразмерный город. А все эти старинные здания — жемчужины, право слово.

Антонова однокомнатная размещалась на десятом этаже очень ладного коммерческого дома, даже консьержка была. Как только они переступили порог квартиры, Антон не слово ни говоря, плотно обнял Дашу сзади и замер, уткнувшись лицом в ее затылок. При этом он слегка закинул ее назад. Стоять в таком положении было неудобно, и она попыталась освободиться. Даша хотела только развернуться, в конце концов, люди целуются стоя лицом друг к другу, но он просто оттолкнул ее от себя и быстро прошел в комнату.

— Должна же я осмотреться, — беспомощно крикнула Даша ему вслед.

— Не насмотрелась еще? — буркнул он сквозь зубы.

В этой квартире ей нельзя удивляться и задавать вопросы. Интересно, сколько раз Варя была здесь? Комната была огромной и напоминала скорее не жилье, а рабочий кабинет: голые стены, породистый письменный стол, компьютер, тумбочки на колесах. Широкие красные кресла оживляли в памяти какие‑то американские, ганстеровские сюжеты, и даже кровать в алькове выглядела казенной.

— Ну что ты так сморишь? Жилье клерка… так ты, кажется, говорила. Можешь переделать здесь все по своему усмотрению.

— А почему клерк не может позволить себе живопись?

— Потому что клерк разбирается только в настенных календарях.

По его раздраженному тону Даша поняла, что это тоже Варина цитата. И вообще почему‑то он раздражается. Или нервничает? Как‑то в этом доме их отношения сразу пошли не туда.

— Ты кофе обещал.

— Да, да, конечно, — и скрылся на кухне.

Книжных шкафов нет, подумала Даша, одни журналы. Однако что‑то он читает?.. На тумбочке под стопкой детективов и ярких проспектов, рекламирующих электропечи, стиральные машины, какую‑то мелочь типа фенов и тренажеров обнаружились большие, сделанные в сдержанной цветовой гамме фотографии. По подиуму навстречу Даше шли решительные молодые люди с насупленными лицами, все в шляпах, взгляд исподлобья, левая рука в кармане. Даша готова была отложить фотографии, меньше всего ее интересовал сейчас показ мод. Но тут она с удивлением узнала в крайней фигуре Антона. Бежевое свободное пальто, мягкие брюки гармошкой, вид весьма элегантный. На другой фотографии Антон обитал в одиночестве, голова чуть повернута, рука непринужденно сжимает трость. Лорд, да и только.

— Я тебя здесь с трудом узнала. Красавчик!

Он слегка встряхнул поднос, ложечки болезненно звякнули о блюдца. Право, он готов был бросить поднос с чашками на пол, чтобы успеть вырвать из ее рук пачку фотографий. Не бросил, аккуратно поставил кофе на стол.

— Положи на место!

Даша покорно спрятала фотографии под проспекты.

— А что ты злишься?

— Я и не думаю злиться.

— Почему же ты не хочешь показать мне эти фотографии? Ты участвуешь в показе мод? — Даша тоже начала заводиться, поэтому вопрос нее прозвучал насмешливо, мол, нашел себе женское занятие.

— Но ты же сама этого хотела!

— Разве? — она замерла на мгновенье, словно вслушивалась в себя, а потом сказала беспечно. — Мало ли что я говорила. Ты не верь!

— У тебя сейчас на все отговорка. Я уже не знаю, действительно ли ты не помнишь, или морочишь мне голову.

— Полегче на поворотах. Разве я давала тебе повод для подобных мыслей?

— Сейчас дала. Раньше я упреждал эту ситуацию. Разве ты не поняла? Мы говорили о чем угодно, только не о главном.

— А что главное? — с некоторой опаской спросила Даша.

— Главное, что я тебя люблю.

Даша быстро вскинула на него глаза, и тут же спрятала взгляд, уставившись на ковер на полу. Почему‑то вспомнился дом и их ковер с пятном, прожженным сигаретой. Господи, что можно ответить на такое заявление?

— Что же ты молчишь? — не выдержал Антон.

— А что ты хочешь, чтоб я тебе ответила?

— А что отвечают в таких случаях?

— Мы разговариваем как идиоты, — обозлилась Даша.

— О, мамочки мои! Сколько раз, сколько раз я зарекался ни о чем с тобой не говорить! Но ты сама дала мне повод. А теперь все вернулось на круги своя. На слова ты реагируешь как мебель, будто тебя ничего не касается. Почему ты считаешь, что человек, мужчина моего возраста не может испытывать такого чувства, как любовь. И почему ты мне не веришь? Можешь мне внятно, без истерики объяснить? Объяснить так, чтобы не обижать, а чтобы я просто понял.

Он стремительно вскочил с кресла, подошел к окну, ударил кулаком по раме, а потом прижался любом к стеклу. Спина его выражала полное отчаяние, очень по–ребячьи выглядели вздыбленные лопатки. Даше стало его ужасно жалко. Она тоже подошла к окну и осторожно положила руку на сгиб локтя.

Он оглянулся стремительно. Даша думала, что он ее обнимет — нет, ничуть не бывало. Он ждал ответа. Сейчас ему были нужны слова, а не поцелуи. Весь ужас был в том, что Даша готова была целоваться, а вот разговаривать — не имела права.

Выяснению их отношений помогла гроза. С юга приползла темная, пузатая туча. Тут же упруго и угрожающе завыл ветер. На балконе противно лязгнуло что‑то металлическое. Такой престижный дом, а не могли крепко прибить жестяные покрытия. Листья на кустах и деревьях выгнулись, и матовая их изнанка изменила окрас всего зеленого мира. Тревожно, темно… Мимо окна вдруг пролетел пустой целлофановый пакет, ветер трепал его и гнал все выше. Поддутый воздухом он стал похож на белесый воздушный шар… и на презерватив. Фу! Потом сразу хлынул дождь. Ветер искривил водяные струи, на полу балкона образовалась лужа.

— Потоп, — беспомощно сказала Даша. — Как же я домой доберусь?

— А не надо никуда добираться, — сказал Антон вполне буднично, только в глаза ей избегал смотреть. — Сейчас я позвоню Марине Петровне.

— А что Марина скажет?

— А Марина ничего не скажет. Она улыбнется.

8

Антон Румегов возобновил отношения с мнимой Варей в трудное для него время. Ему предстояло сделать окончательный выбор. Зюганов, ругая в Думе оппонентов, приспешников Запада, как‑то обронил в запальчивости: "У них есть два выбора…" Если б так… Явно оговорился человек! Выбор — всегда один, и это очень трудно — стоять на перепутье.

А жизнь заставляла поторапливаться. Фирма, в которой Антон стяжал счастье и славу, уже вдвое сократила сотрудников, втрое уменьшила зарплату и теперь грозилась не платить отпускных. Это называлось удешевлением рабочей силы. Сам Антон еще удерживался на плаву, потому что каждый месяц из Нижнего Н. (или из Великого Н. — что не суть важно) на фирму звонил отец. С генеральным директором он состоял в давних приятельских отношениях.

Вообще, всему, что Антон приобрел в жизни, он был обязан родителю, человеку значительному и смекалистому. Вершить дела родителю помогали не столько ценные деловые качества, сколько крепкие связи, "многолетняя дружба на региональном уровне". Отец был партийным работником старой закалки. Перестройка его отнюдь не сокрушила, деловые, крепкие люди всегда нужны. В губернаторское правление он тоже оказался на хлебном месте — в заместителях. Нигде и никогда он не был первым, и даже не вторым, но уж третье место занимал очень плотно, пускал крепкую грибницу и становился незаменимым, тем, кого в нашей политической иерархии обычно кличут "серыми кардиналами".

В свое время отец помог Антону поступить в институт, он же приобрел со временем ему квартиру в Москве по смехотворно малой цене, а потом, поскольку всегда держал нос по ветру, заставил сына изучить совокупность современных принципов, методов, форм и средств управления предприятиями в условиях рыночной экономики — в просторечии "менеджмент", а также совокупность приемов и методов изучения покупательского спроса (читай — маркетинг) и прочие мудрые вещи. Считалось, что Антон организует собственный бизнес, и он бодро начал, но как‑то всё… всё что‑то… не заладилось, одним словом. Сын стал высокооплачиваемым наемным работником, но показать не стыдно — и одет великолепно, и штангой занимается, и словечками нужными сорит. В провинции каждый был уверен, что без Антона Румегова рыночная экономика — никуда!

Но природу не переспоришь. Накачанные мышцы под модным пиджаком вовсе не означают натренированных мозгов. Антон как был маменькиным сынком, так им и остался. В противовес пословице он замечательно горел в огне и тонул в воде. Если его жизнь за ручку вела, то он и шел ходко, не испытывая при этом разочарования, обид, не уязвляясь честолюбием и дешевым тщеславием.

Жизнь его перевернула Варя, та, прежняя Варя, еще до больницы. Они познакомились в школе менеджеров. Варя училась успешно. Антон звезд с неба не хватал, но в группе его любили и по своему выделяли за яркую внешность, покладистость и провинциализм, который принимали, и не без основания, за искренность. Варя тоже его отличала. Завелись отношения — она ему без конца что‑то объясняла. Так и играли на компьютере, как пианисты, в четыре руки. Сходили вместе в ресторан, в бассейн, потом на шумное, безвкусное и очень дорогое шоу в концертный зал "Россия". Подружились, проще говоря.

Потом слово за слово, и как‑то все само собой, появился секс, койка, если по–русски. За пуговицу Антона ухватила Варя, сам бы он не сделал первый шаг, и не потому, что женщин боялся, были у него и раньше женщины, а потому что с Варей до ночных отношений он еще не дозрел. К Варе у него было особое отношение. Он считал, что вначале надо объясниться в любви, услышать в ответ заветное "да", ну а потом — как повезет.

Естественно, он потерял голову. Эта девушка — обаятельная, дерзкая, решительная, была в некотором смысле его идеалом, и не только идеалом женщины, но идеалом личности, той, к которой нужно стремиться. Варя несла в себе что‑то, как бы это сказать…э–э–э… бесстыдное, свежее, неуловимое, такое, что он пытался разбудить в себе и не мог — ощущение современности. Варя пахла бушующим морем, вернее, его преодолением. Она входила в эту новую, непонятную жизнь, как нож в масло. Прорвемся, потому что у штурвала сам Джонсон! Она везде была своя, умела точно угадать, как себя вести, подчинить себе всех и каждого и сразу занять такую нишу, оттаять такое пространство во льду человеческих отношений, что Антону было с ней как у Христа за пазухой. Рядом с Варей он становился другим человеком, сильным, уверенным, духовным, если хотите. И теперь, когда судьба подарила чудную ночь и расставила все точки над i, будущее стало понятным. Она — его девушка, она его любит, всю жизнь, до гробовой доски… Но Варя только рассмеялась. С чего ты взял, дурачок? Какая любовь? Секс и любовь совсем не одно и то же. И не дури мне голову. Какая я тебе невеста? Они приятели, не больше, а секс только расцветил их отношения.

— Ну ладно, пусть. Но хотя бы любовницей моей я могу тебя называть? — спросил Антон с вызовом.

— Нет, конечно. Любовники, это когда платят. И радуйся, что тебе не надо мне платить. Я дорогая штучка, тебе не по карману.

Конечно, она его дразнила, она его всегда дразнила. Но ведь обидно, если вдуматься. Антон решил не вдумываться, и продолжать поступательное движение в том направлении, которое выбрал. Он попросил Варю познакомить его с ее родителями.

— Изволь, — сказала Варя чопорно и привела Антона к себе в дом — знакомьтесь.

Встретились, чайку попили перед телевизором. Виктор Игоревич помалкивал, Марина Петровна очень интересовалась, как Антон относится к Гайдару. А как к нему относится? Гайдар и Гайдар. Помнится, родитель говорил, что Гайдар — бандит, жестокий и аморальный. Самому Антону до Гайдара было дело как до лондоновского Тауэра. Стоит и стоит. Здесь важно было угадать, что от него хотят услышать. Антон замял ответ, перешел на Чубайса. Здесь уже бабушка не дала рта открыть, она, де, рыжим всегда не доверяла. Чубайса, мол, этого за чуб… Варя вела себя безукоризненно, только все время называла Антона "жених" с такой интонацией, словно это обидная кличка.

Но это все мелочи, был очень теплый, родственный вечер, Антон почувствовал, что Вариным родителям он явно понравился, и тем более было удивительно, что на следующий день она сказала решительным тоном:

— Все. Пора кончать этот базар. Как партнер в сексе (так ведь и сказала, паршивка), ты еще туда сюда, но как друг семьи и жених — ни в какие ворота. Разбегаемся.

Антон потерял дар речи.

— Но почему?

— Потому что ты человек не моего круга.

— Что за чушь ты несешь? Ты дворянка, я — крепостной, так, что ли?

— Не совсем так, но рядом. У тебя психология крепостного. Ты не яппи.

Антон уже знал это словечко, конечно, знал, что термин этот был от него так же далек, как бетманы и шварценегеры. Поэтому он не стал заводиться с оборота, а решил изучить этот вопрос досконально.

Объясним читателям суть проблемы. Яппи — это аббревиатура слов "young urban professionals" и мечта московских барышень. Это — работоголики, делающие деньги, молодые городские дельцы западных кланов. Они безукоризненны — прекрасны, образованы, независимы и хорошо одеты. У них есть в жизни все, а если не хватает чего‑то, так это времени, потому что время — деньги в прямом смысле этого слова. Проспал с утречка важный звонок — потерял миллион, не отследил сообщение по факсу, судьба заначила у тебя еще пятьсот, какой‑то болван не дозвонился до автоответчика, занято, вишь, было, и все сделки прошлой недели псу под хвост. А потому они, эти самые яппи, всю жизнь начеку, в обнимку с телефонной трубкой.

Через неделю Антон вернулся к этому разговору.

— Согласен, пока я не яппи, но я могу им стать.

— Не можешь. Ты носишь тройку и хорошие часы, у тебя хватает ума не носить на пальце перстень, но любой конкретный пацан с барабаном больше яппи, чем ты. У тебя нет главного — мозгов и уверенности в себе.

Обидно? Ужасно, но Антон не сдавал позиций, в запальчивости чего не наговоришь.

— Если бы я был яппи, — продолжал он упорствовать, — мы бы вообще не виделись. У меня на тебя просто не было бы времени.

— Меня это устраивает.

— А любовь?

— Ты опять про любовь… Я тут у Даля справилась. Думаю, какая странная фамилия — Румегов. Ну, и нырнула в толковый словарь. Знаешь, что такое — румега? А ведь имя в жизни человека очень много значит.

— У меня хорошее имя.

— Румега — это мякина. Там еще были слова — "обивки и охвостья".

— Соткина лучше? — скривился Антон. Сколько можно терпеть оскорбления?

— Да, Соткина лучше. Соткина — это соты, пчелы, это вечное движение. Как пишет Петрушевская — с ведрами туда–сюда. Я и есть пчела с ведрами. Я эти ведра не сама таскаю, да. Но зато всегда найду, кто их за меня будет наполнять и таскать. А румега — это корм скоту. Не пчелам, а скоту!

Они поссорились, крупно. Варя перестала у него бывать, а Антон забыл номер ее телефона. Жил, как на вулкане, внутри все время что‑то гудело, рвалось наружу. Когда совсем стало невмоготу, не выдержал — позвонил. Варя приняла его как ни в чем не бывало. И опять приятельствовали, а ночью редкий секс, как нужду справить. Справили, уснули, разбежались.

А гнездо вить, а птенцов выводить? Хоть вой! Антон решил бороться за эту женщину. Да, у него нет уверенности в себе. Но она поможет ему обрести эту уверенность. И потом, черт побери, ему с ней спокойно. Несмотря на все оскорбления, он с ней защищен. Варя каким‑то образом гасила в нем тоску по родному дому, вмещая в себе и родителя, которого все уважают, и дачу на берегу Оки с огромными соснами, и альпийскую горку с цветником. гордостью маменьки, и необычайно крупную, пахучую малину у забора в тенистом углу их сада. Варя называла его провинциальные воспоминания "грезы на диване". Может и так, в каждом русском сидит Обломов. Конечно, Варины выкрики оскорбительны, но они побуждали его к действию.

Как‑то она обронила фразочку:

— Ты все в жизни сделал чужими руками. (Ей можно, а ему почему‑то нельзя, так и вспыхнул Антон). Твоя главная задача — стать самим собой. И на полную катушку использовать то, что дала тебе природа.

— А что она мне дала?

Антон думал, что Варя начнет перечислять какие‑то еще не перечеркнутые ей черты характера, не совсем же он безнадежен, но она окинула его критическим взглядом и четко сказала:

— Рост, походка и смазливое лицо. У тебя свежий рот, ясный взгляд, на тебе хорошо сидит одежда.

Он криво усмехнулся.

— В альфонсы, что ли идти?

— Это твое право, но я не об этом. Из тебя получилась бы отличная фотомодель. Я тебя вижу на подиуме. Красиво. И перспективно. Мода объединяет нас на рубеже веков.

— Господи, какая пошлость.

— Если ты будешь делать то, что умеешь и любишь, может быть в тебе расцветут еще какие‑нибудь таланты. Это я тебе по дружбе говорю. Ты дышишь сквозь вату. Слава нам — стремительным, и горе им — нерасторопным!

— Это еще что?

— А это, батенька, лозунг древних викингов.

Хоть и странной, почти дикой, была высказанная Варей мысль, она пустила ростки. Как‑то все совпало, объявление в газете о двухмесячных курсах само попало на глаза. Сходил, посмотрел, как вышагивают по подиуму безучастные нимфы и мрачные молодцы. Понравилось. Ну и быть тому. Записался на курсы.

Но Варя не успела порадоваться его первым успехам, потому что вдруг резко порвала их отношения. Он не отчаялся, не в первый раз, и аккуратно, раз в неделю звонил ей домой, но она не подходила к телефону. А потом Марина сообщила, что дочь ушла из дому:

— Она плохо ушла, со скандалом. Все у нас, Антончик, плохо. Виктор Игоревич заболел. Очень серьезно, между прочим. И не без Вариного участия. Она оскорбила, унизила отца. А ты знал, что Варька уволилась из банка? Я места себе не нахожу. В мире все так тревожно. Антон, как ты относишься к Примакову?

— Все о–кэй, Марина Петровна. Примаков мне друг и брат, под одним парусом будем плыть дальше.

— Мне не до шуток. Я серьезно. Коммунисты считают его своим.

— Да какие сейчас коммунисты? Коммунисты, Марина Петровна, давно перевелись. Этих заединщиков объединяет не идея, а инстинкт выживания. Где сейчас Варя живет? Вы не знаете ее телефон?

— Не знаю. Эти заединщики очень опасны. Я совершенно не понимаю ситуации. И это новое понятие в политике — "семья". Неужели нас всех дурят? Через полгода выборы. Может быть, нас всех уже вычеркнули? Мы только прах под ногами. Я буквально не сплю по ночам.

— А вы спите, Марина Петровна. Мы не прах, мы корм скоту. А Виктор Игоревич поправится. И на "семью" наплюйте. У нас есть две семьи, две священные коровы — семья Ельциных и семья Пугачевых. Первых ругают потому, что модно, вторую семью не трогают, потому что не смеют. Но главы семей — и Ельцин, и Пугачева, мастера шоу–бизнеса. Они заслуживают славы.

— Ты все шутишь.

Поговорили…

А потом появилась Варя — после болезни, другая, чужая, но не менее прекрасная. Она не задавала никаких вопросов. Более того, она словно забыла о своих оскорблениях и странных советах. От прежней Вари осталась только чуть язвительная, намеком, усмешка, она по–прежнему готова была над ним издеваться. Но не издевалась, медлила. В ее словаре появилось слово любовь. И как‑то незаметно все, что было его недостатком, превратилось в достоинство. Антон пугался, ждал подвоха, смотрел испытующе — дурит она его или нет? А она продолжала низать слова на гнилую нить — ты нежный, красивый, умный, только слишком серьезно относишься к себе самому, здесь тебе отказывает чувство юмора.

Ну и что ему теперь делать, если заявление об уходе из фирмы он уже написал, но положить его на стол начальству духа не хватает, потому что большая мода, которая объединяет народы на рубеже веков, хоть и согласна принять его в свои объятия, не гарантирует при этом ни твердой зарплаты, ни постоянной занятости.

9

Сколько раз за свою бессобытийную жизнь Лидия Кондратьевна слышала этот упрек: "Хорошо тебе. Ты богатая. Ты спокойно живешь и жизни не знаешь". Ты не знаешь, а мы знаем, потому что у одной — муж алкоголик, у другой — сын афганец и инвалид, у третьей отец с туберкулезом, а у четвертой какая‑то сволочь украла кошелек с полной получкой. А ты кто? Бабочка–однодневка, сосуд недолитый. У тебя все люди хорошие, мир прекрасен и никто ни в чем не виноват".

Было время, когда Лидия Кондратьевна искала ответа на мучивший ее вопрос в хороших книгах, но авторы хороших книг тоже смотрели на нее с укоризной, потому что любили и ценили других героев — отверженных, злобных, несчастных, а уж негодяев и вовсе лелеяли. Почему, спросите? Негодяи и непорядочные с жизнью боролись, а потому видели ее изнанку. А она, Лидия–благополучная, только плывет по жизни, радуясь окрестным пейзажам.

Здесь уж ничего не поделаешь. Зачастую люди мыслят именно так. Только тот знает жизнь, кто уже валялся пьяный в канаве и пережил все возможные унижения, кто был бит, да так, чтоб исковеркали внутренности — почки или селезенку, а уж совсем полноценен в понимании жизни тот, кто ночевал на нарах в тухлой камере на сорок человек, кого насиловали или кто сам насиловал… ну, и так далее. Отрицательный опыт больше тянет на вселенских весах, потому что носитель этого опыта заглянул в бездну. А у обывателя какая бездна?

Но ведь и сытый опыт, тоже опыт. И человек может прожить отпущенный ему срок, иногда немалый, в полном внешнем благополучии и так и умереть " не зная жизни". Так? Нет, не так. Потому что у каждого свой крест и свой ад.

Адом Лидии Кондратьевны была ее тетка Клавдия Захаровна, особа вздорная, странная, а под конец жизни, совершенно выжившая из ума. Но Лидия, по скромности, вовсе не считала тетку адом, мол, обычное дело. Вот если бы она любила тетку, когда, конечно, тогда — слезами обольюсь. А без любви страдать, вроде бы это и не страдание. Клавдия Захаровна занимает в нашем повествовании небольшое, но, как окажется, важное место, поэтому стоит рассказать о ней поподробнее.

Они съехались двадцать лет назад, когда умерла мать Лидии. У каждой было по однокомнатный квартире, поэтому при обмене тетка и племянница получили трехкомнатуную в новом районе. Никогда бы Лидия не стала улучшать таким способом жилищные условия, если бы не материнский наказ. Та даже на смертном одре горевала, что оставляет дочери столь тяжкое наследство. Но отказаться от тетки Лидия не имела права. "Помни, — говорила мать про свою старшую сестру, — она меня воспитала, выучила и на ноги поставила. И вообще… Ты знаешь, как мы ей обязаны".

Слово " вообще…" было в этом наказе ключевым. Подробности истории, за которую Клавдию надо всю жизнь благодарить, Лидия знала очень вчерне. Мать не любила об этом рассказывать. Родителей Лидии Кондратьевны, дело было уже после войны, должны были арестовать, а Клавдия как‑то там вмешалась и спасла беременную сестру от ареста, но зятя, Лидочкиного отца, он работал в конструкторском бюро, обвинили в шпионаже и расстреляли. О расстреле узнали много позднее, мать считала мужа живым и через сестру в ГУЛАГ посылала фотографии маленькой дочки. Ой, давно все было, что вспоминать…

В новом доме тетка повела себя хозяйкой. Ее бывшее жилье имело преимущество — второй этаж и "лоджу" застекленную, кроме того, и кухня у нее была на три метра больше, у Лидии кухня совсем недомерок — пять квадратных метров. Клавдия Захаровна любила подчеркнуть, что облагодетельствовавала племянницу, а со временем вообще стала говорить: "Ты у меня живешь, так уважай мои правила".

А правила эти были тяжелыми. Тетка была неприятным человеком. Можно бесконечно загибать пальцы, считая ее недостатки, такие, как жадность, сварливость, подозрительность, мнительность, мелочность, глупость… Лидия для простоты вместила все в одно емкое определение — дура. Была бы умна, так спрятала бы букет личных качеств от человеческих глаз. Ведь смердит!

Дура дурой, а карьеру сделала. Тетка, начав рабочую жизнь в охране большого завода, со временем дослужилась до начальника отдела кадров. И всегда в парткоме, в профкоме, и везде на хорошем счету. Значит, не лишена была определенного обаяния. Сидя за красным кумачом, она читала анонимные письма, сводила и разводила людей, выясняла, имеет ли муж право на супружескую измену, распределяла путевки на юга и в пионерские лагеря. И почему‑то люди ей это доверяли. Уму не постижимо!

В новой квартире тетка поделила комнаты по справедливости — себе самую большую с окнами на юг, Лидии — угловую с балконом, а третью — самую маленькую, назвала гостиной и обустроила на свой вкус. Тетка была ветераном труда, поэтому за квартиру, свет и телефон сразу стали платить вдвое меньше. По недомыслию (а может, нарочно придуривалась), она не усматривала разницы между ветераном труда и лауреатом государственной премии, поэтому относилась к себе с очень большим уважением и требовала уважения от других. При этом она путала слова, "сертификаты" называла "супинаторами", "памперсы" — "сникерсами", "синтетику" — "сантехникой". Гости были уверены, что она шутит, иногда едко, чаще мрачновато, скажем, когда Андрониковский монастырь назывался Андроповским. Родня, зная ущербность Клавдии в лингвистике, ехидно посмеивалась, а Лидия бесилась, потому что не могла понять, дурит ее Клавдия Захаровна или впрямь дремуча, как тайга.

И, конечно, тетка следила за каждым шагом племянницы. Если Лидия не отвечала на какие‑то вопросы, мол, где была вечером и как к ней на данный момент относится начальник, Клавдия узнавала требуемое по телефону у сослуживцев, а потом устраивала сцены. Лидия давно поняла, что лучше не возражать, и своим непротивлением совершенно выводила тетку из себя. "Ну что ты молчишь? Хочешь сказать, что согласна? Но ты бы видела, какое у тебя при этом лицо!"

Из всех незадачливых Лидочкиных ухажеров именно во Фридмане она почувствовала угрозу своему благополучию, а потому сделала все, чтобы они разошлись. На все телефонные звонки она отвечала, что Лидии нет дома и не будет никогда, и вообще — "как вам не стыдно, вы ей не пара, вы жену похоронили". Самой Лидии она ругала Фридмана на все лады и особенно упирала на то, что он еврей. Последнее было в ее глазах таким недостатком, который затмевал все остальные. " Он же еврей!" — кричала тетка со слезой в голосе. Обычно у антисемитов хватает ума скрыть этот порок, а тетка блажит во весь голос. Ну дура, что с нее взять!

К бизнесу племянницы она относилась крайне негативно, кляла Лидию черными словами, обзывая ее "приспешницей Рейгена" и "агентом мирового капитализма", а еще "эксплуататоршей и воровкой". А эти ее капризы — "готовить не умеешь, разве так куриную лапшу варят?", а эти ее болезни — то радикулит, то артрит, то черт в ступе.

Но это была жизнь, трудная, склочная, но жизнь, а потом началась преисподняя. Лидия вдруг обнаружила, что отлучаясь из своей комнаты в туалет, тетка "запирает" свою комнату красной ниткой. Нитка была перекинута через дверную ручку, а другим концом накручена на крохотный, едва заметный глазу гвоздик, специально вбитый в деревянный косяк. Надо сказать, что все годы тетка оберегала свою комнату, как Синяя Борода пресловутую кладовку. Она и раньше, уходя из дома, запирала комнату на ключ. Лидии разрешалось заходить туда только при крайней необходимости — еду принести, если тетка не хочет (или не может) сама дойти до кухни или поясницу ей растереть змеиным ядом. А в прочие дни — ни–ни, как в коммуналке. И даже если ты с подносом, то обязательно постучись и дождись отклика. А тут на три минуты в туалет отлучилась, и комнату — на запор, и уже не ключ, а нитка.

При этом тетка делала все, чтобы Лидия не увидела, как она стреноживает ручку с гвоздиком. Клавдия Захаровна выходила из своей комнаты медленно, как бы по частям. Вначале показалась ее большая, обутая в пушистую тапку нога, потом возникло туго обтянутое полой халата колено, отекшая рука в кольцах цепко хваталась за косяк и, наконец, в коридор втекла вся фигура с прихмуренный лицом, выражающим скрытую угрозу. Лидия бросалась помогать. Тетка отпихивала племянницу: "Уйди, я тебе говорю! Я сама. Оставь меня одну". Потом натужное сопение, пыхтение, потом лязгает задвижка, она уже в туалете, а в дверной ручке зеленая шерстяная нитка.

Вскоре состоялся мучительнейший разговор в гостиной.

— Что ты делала в моей комнате? Сознавайся.

— Я не была в твоей комнате, — опешила Лидия.

— А кто же тогда из моих подушек перо крадет?

У Лидии по спине пробежал холодок.

— Какое перо?

— Ты и крадешь. Я проверяла. У тебя подушки полные, пушистые, а у меня тонкие, как блины.

О, Господи!

— Ну возьми мои подушки. Я буду только рада, — пролепетала Лидия беспомощно.

— Я‑то возьму. Но зачем ты в мои комнату шастаешь. Ключ к моей двери ты давно подобрала. Хи–итрая! Я думала ниткой оберегусь. Так нет! Я вчера дверь красной ниткой завязала, а потом смотрю — зеленая. Что ты у меня ищешь?

На Клавдию Захаровну обрушился маразм. В этот период времени, когда она еще не слегла окончательно, тетка затопила соседей, несколько раз оставила открытым газ — удивительно, что не отравилась, полностью разбила чайный сервиз и устроила в доме чудовищный беспорядок.

К этому времени "дело" Лидии Кондратьевны уже окончательно ухнуло в бездну, остались мелочи — с арендой разобраться, с последних заказчиков деньги получить. Словом, хоть изредка, но надо было уходить из дома. А тетка уже не вставала. Врач осмотрела больную и сказала: "Это не лечится. Это старость".

Уход за теткой был пыткой, и добро бы, если бы та ничего не соображала. Иногда к ней возвращался разум, но этот период никак нельзя было назвать минутами просветления, потому что это были минуты полного мрака. И не потому, что разум ее оживал по ночам, а потому что ужасны были Клавдины слова. Тетка словно испытывала племянницу на прочность, выдержит ли Лидия ее душещипательные откровения или придушит в ночи. То, что было только подозрением, предчувствием, обрело плоть и смысл. Лидия узнала, что Клавдия Захаровна была стукачкой со стажем и гордилась этим. И не в заводской охране коротала она свою молодость, а в тюрьме, где трудилась на благо Родины в женском отделении."И что бы там ни трепали языком, — такой была присказка ее ночных откровения, — я прожила честную жизнь". Она говорила высокопарно, парадно, как на митинге, а потом вдруг вцеплялась в плечо Лидии и начинала просить прощения. Ты у Бога проси, не у меня, хотелось крикнуть племяннице.

Зубные протезы были сняты, голые десны не смыкались, звук через них шел сиплый, со свистом. Иногда и разобрать было невозможно, что она там шепчет. Сними зубы — надень зубы! Я жевать не могу! А что тебе жевать? Слова? Все об одном и том же, все по кругу. Боже мой, как страшно подступала смерть к этой женщине. Она держала Клавдию Захаровну за горло, сжимала сильно, а потом отпускала — помучься еще.

Днем спали обе. Тетка словно впадала в обморок, а Лидия спала чутко, вздрагивала от малейшего шума. Меж тем ночной старухин бред украшался новыми подробностями. Вначале она могла себя удержать у какой‑то черты, не доходить до предела, а потом и прорвало: "Ты прости меня, прости"… — а потом и пояснила, за что простить. Оказывается, она не хотела, ее бес попутал. Он сам виноват.

— Кто виноват?

— Кондрат, отец твой виноват. Она сам виноват, что его расстреляли. Он ведь меня любил, а потом с Лялькой спутался (так звали мать Лидии). Конечно, она молоденькая, свеженькая, на такую всякий клюнет. Он и клюнул. А мне каково?

Рука опять вцепилась в плечо племянницы, слюнявый рот стал выплевывать неизменное "прости", но Лидия Кондратьевна отодрала, отлепила от себя ее руки, как клешни мерзкого насекомого, и вышла из комнаты. Хотелось одного, чтоб старуха умерла — немедленно. Но та не хотела умирать, она боролась за жизнь руками, ногами и голосом. Вначале раздавался звук разбитой чашки, потом вопль — где же ты, наконец! И Лидия, которая пряталась от жизни на кухне, опять шла выполнять роль сиделки. Когда все чашки были перебиты, в ход пошла металлическая кружка, но тетка вместе с бульоном бросила ее на ковер: " Ты нарочно! Ты хочешь чтоб я обожглась!"

За ужасом ночных бдений, когда путаешь день и ночь, Лидия Кондратьевна совершенно забыла, что давно пришел срок писать отчетное письмо Фридману. Но ехать к Дашиному институту и ловить ее издали взглядом ей было совершенно не под силу. Поэтому она просто позвонила Даше на кафедру. Раньше Лидия никогда этого не делала. Вдруг девочку позовут к телефону, и что она ей скажет? Поэтому когда женский вежливый голос ответил, что Даши Измайловой сейчас нет, она вздохнула с облегчением. Сейчас нет, вышла, но вообще‑то есть. Если бы у Даши случились какие‑нибудь неприятности, на том конце трубки непременно поинтересовались бы — а кто ее спрашивает? Или стали задавать вопросы, мол, вы разве ничего не знаете? А здесь все тихо- мирно. И Лидия Кондратьевна с чистой душой написала в Калужскую область, что у Даши все благополучно, что у нее, Лидии, дела обстоят более–менее, только тетка больна, а потому приехать летом, как было обещано, в Калужскую область, она, пожалуй, не сможет.

10

Если бы Марина положила перед мнимой дочерью это письмо с заграничным штемпелем, и не откуда‑нибудь, а из Монте–Карло, письмо, которое начиналось словами "мам, пап, здрасте, и ты, ба, здравствуй тоже!", Даша, конечно, сразу во всем бы созналась. Но Марина не могла позволить себе такой следственный эксперимент.

Штемпель на письме сообщал, что оно было отправлено месяц назад, то есть в то самое время, когда они уже привезли Варю домой. Марина на цыпочках пробралась в ванную, закрылась на задвижку, включила воду и, дрожа всем телом, углубилась в текст.

А ведь так хорошо все было! Какое фантастическое, легкое, дурманящее чувство охватило Марину, когда она увидела по телевизору, как наши вдруг, на удивление НАТО, Европе и Вашингтону вошли в Приштину. Теперь, дорогие мои, вы можете орать, негодовать, рвать на себе волосы, но мы уже там… Иванов, наш министр по иностранным делам, для виду извинился, мол, ошибочка вышла, завтра же выведем наши войска с Косовского аэродрома. Запад якобы удовлетворен, но все знают, и мы, и они, никого мы ниоткуда не выведем, а наоборот, будем теперь этот вакуум наполнять десантом с воздуха.

Но Марине было мало телевизионной картинки и скупых слов комментатора, она побежала вниз к почтовому ящику за "Известиями". И рядом с газетой обнаружило это новенькое, с яркими марками на полконверта письмо от собственной дочери.

Боже мой, что это такое? Мелко исписанный текст на шести, нет, семи страницах явно не вмещал восторг, который так и выплескивался из каждого предложения. Она была в Швейцарии, "это, мам, чудо", потом она была в Италии, "всего несколько дней, мы потом вернемся туда", а потом прибыла на Лигурийское побережье, потому что "её хахаль", так и написано, "возжелал пожить в Ницце, пока нет настоящей жары. Все новые русские обожают Ниццу. Я не знаю, что у них называется настоящей жарой, но днем на солнце здесь ад! Ну, то есть как на сковородке".

А дальше — они поехали в Монте–Карло, посмотреть экзотическое государство Монако и зайти в игорный дом, потому что игорный дом — это символ той самой жизни, которую вела ее беспутная дочь и ее непонятный хахаль.

"Я не могу, мам, не рассказать про это удивительное государство. Все оно размещается на скале, которая нависла над Средиземным морем. Страной правит дом Гримальди. Там была какая‑то удивительная история, очень давняя. Во Флоренции враждовали две политические партии — гвельфы и гиббелины, может, я их неправильно пишу, но это не важно, главное, о них писал Данте. И вот одна партия проиграла, другая выиграла, и представитель проигравшей партии по фамилии Гримальди убежал в свою колонию на Лигурийском побережье. Тогда, в незапамятном веке, на скале находился францисканский монастырь. Гримальди тоже нарядился монахом, пришел в ночи к воротам монастыря и попросил убежища. Как только доверчивые монахи распахнули ворота, отряд, который пришел с Гримальди, бросился в монастырь и перебил всех его обитателей.

После этого они, мам, захватили власть и правят Монако уже семьсот лет. Вообразите, родители! Все государство состоит из трех городов, диаметр каждого города, как от нас до дальней булочной. Первый город — столица Монако, второй город — Монте–Карло, а третий, я забыла его название — находится внизу. А вокруг всё — Франция и, естественно, море. Если ты хочешь идти в нижний город, то нужно пользоваться просто лифтом или лестницей. На лестницу попадаешь через туннельчик, около которого стоит бронзовый монах — памятник в честь той роковой ночи.

Последняя королева Монако была любимой актрисой Хичкока, я забыла ее фамилию. И вот она бросила сцену, выкинула псу под хвост свою кинематографическую славу и вышла замуж за последнего Гримальди. Мам, я первый раз в жизни стала вести дневник. Боюсь забыть то, что увидела.

Можете меня поздравить, в Монте–Карло я спустила в рулетку пятьсот франков. Мам, не пугайся, это немного, меньше, чем сто зеленых. Мой благоверный спустил гораздо больше. Вообразите — эдакая купеческая красота внутри, стены и потолок все в резьбе, завитушках и позолоте, и еще картины приличного эротического содержания — томные обнаженки начала века. Что меня потрясло, так это атмосфера удивительной серьезности, которая царит в стенах этого дома. Мужики в зеленых смокингах с эдаками лопаточками на длинных стеблях — ими они сгребают фишки, преисполнены такого достоинства, словно они вершат самое главное дело в жизни. А может, так и есть? Может, все остальное — блеф?

Мне тоже захотелось попытать счастья. Но учиться, мам, надо было дома. Меня звали в казино, но почему‑то я их не люблю, какие‑то потуги, подделки под западную жизнь. А здесь все настоящее. Я поставила фишку на семь, это моё любимое число — и проиграла, потом я поставила на шесть — это тоже мое любимое число. Тот же результат. Тогда я поставила на линию между числами. Мам, удивительное дело, все это пьянит. Причем я была абсолютно спокойна, в конце концов, я проигрывала чужие, и к слову сказать, ворованные деньги! Но оказывается, азарт, это вовсе не искусанные в кровь губы, истерика и трясущиеся руки. Это совершенное спокойствие и вдруг возникшая в тебе упругая, в общем мутная, мам, сила, которая руководит твоими желаниями. Противостоять ей нет никакой возможности".

К тексту прилагались открытки. Марина вертела их и так и эдак, словно они были паролем, ключом, к тому безумию, которое плясало вокруг нее болотными огнями. На первой открытке изображался каменный, узорчатый двухбашенный красавец — игорный дом, вокруг пальмы, на переднем плане купол фонтана, а на горизонте полоска моря. Следующая картинка представляла замок правящего семейства, башни с флагштоком и часами. Фоном служили необъятные серые горы с порослью зелени. А это уже не открытка, это фотография: туго спеленутый парус, красный спасательный круг, снасти, словом, яхта, качающаяся на ослепительно ярких волнах. Они плескались вблизи этого фантастического берега.

Марина спрятала письмо на груди, во избежание неуместных вопросов Натальи Мироновны обильно смочила волосы, потом вытерла их насухо и пошла в спальню. Наконец можно было закурить.

11

Как только Виктор Игоревич вернулся с работы, она увела его в спальню и приложила палец к губам, требуя абсолютного молчания.

— Что случилось? — немедленно всполошился муж. — Что‑нибудь с Варей?

— Вот именно, — прошептала Марина и протянула письмо.

Он читал долго и внимательно. Ни слова не говоря просмотрел открытки. Потом поднял на Марину совершенно больные глаза и сказал:

— Какими извращенными мозгами надо было обладать, чтобы написать нам такое письмо!

— Но кто его написал? Кто? — крикнула Марина и тут же смолкла, с ужасом глядя на дверь.

— Как — кто? Наша дочь. Она заранее его заготовила, нашла человека, который собирался в Ниццу. И в назначенный срок он зачем‑то послал это письмо. Причина здесь единственная — продолжать нас мучать. И обрати внимание, она не пишет о себе, а сообщает энциклопедические знания, которые можно почерпнуть в любом путеводителе. Но и здесь она верна себе, — продолжал Виктор Игоревич, нервно теребя руки, — она могла написать про Уффици, про красоты Швейцарии. Так нет! Она выбрала игорный дом. Вот вам, мама и папа, чтоб не скучно жилось! Знайте, милые родители, чем я там буду заниматься. Ко всем своим порокам она присоединила еще и этот — рулетка. Живите здесь своей постной жизнью, считайте копейки, а я, вольная птица и дочь эфира, буду жить так, как мне хочется.

— Ты всегда был к ней несправедлив, — взвилась Марина. — А чего особенного? Я бы тоже пошла в игорный дом. Просто посмотреть. Любопытно же!

Виктор Игоревич повертел пальцем у виска.

— Твоя дочь в это время валялась в больнице с черепно–мозговой травмой. И заметь — это лучший вариант, если она решила просто помотать нам нервы! Все может быть гораздо страшней. Кто на нее напал? Почему ее хотели убить. Может быть, она связана с каким‑то мокрым делом? И вообще, что мы о ней знаем?

— То есть ты считаешь, что письмо написала она? — Марина кивнула в сторону двери, думая о веселой и кроткой девочке, которой стала ее дочь.

— Дурдом. А кто же его мог написать? Или у тебя есть варианты?

— А ты уверен, что это ее почерк?

— Во всяком случае, очень похож. Я уже не знаю, какой у нее теперь почерк. Я вообще никогда не получал от нее писем.

— Витя, я схожу с ума, я схожу с ума, я схожу с ума…

— Прекрати. Давай думать, что делать. Изнутри систему не понять. Надо выйти из ситуации наружу и взглянуть на все другими глазами.

— Давай посоветуемся с мамой.

— С Натальей Мироновной из системы наружу не выйдешь. Сама не выйдет и тебе не даст, а поднимет базар на весь дом и тут же броситься с этим письмом к Варе. Напугает ее до полусмерти.

— Неправда. В ответственные минуты мама бывает очень разумна.

— Она путает ответственные минуты с абсолютно безответственными.

— Сегодня вечером Варя уедет к Антону. Он обещал заехать за ней после семи. Что‑то она туда зачастила. Ах, как не хочется…

— Чтобы Варя все это вспомила? Мне тоже не хочется.

Вечером состоялся глобальный разговор. Все сидели на кухне. На чистом, пустом столе были разложены открытки. Наталья Мироновна то и дело поправляла очки, которые сами, в бессильном удивлении сползали на нос. По мере прочтения лицо ее мрачнело, а когда последний листок лег на стол, она сказала дочери:

— Накапай мне валокордина.

Она пила лекарство, как коньяк, мелкими глотками, потом отерла губы, поставила рюмку на стол.

— Это Варькино письмо. Она здесь, как живая. Вот что я вам скажу. Оборотень пришел к нам в дом. Кто она — не знаю. Оборотень прикинулся ангелом.

Виктор Игоревич был ко всему готов, но не к этому. Он застучал кулаком по столу, опрокинул на пол рюмку, обозвал Наталью Мироновну старой дурой. Ему тоже накапали валокордин. Наталья Мироновна тихо плакала.

— А мне‑то что? Разбирайтесь сами. Мне и такая Варька хороша. Но я прожила жизнь, я знаю — в мире есть тайна. Я ведь предупреждала Марину, что ходила к шаману девятой степени… или колена, забыла уже. И он мне всю эту картину зримо нарисовал. Но Марина со мной говорить не пожелала. И вот вам! А за Варьку только радоваться можно. В Ницце живет!

Виктор Игоревич уже взял себя в руки.

— Наталья Мироновна, успокойтесь, пожалуйста. Мы не обсуждаем сейчас, Варя это или не Варя. Мы просто думаем, как себя вести. Та девочка… то есть та Варя, которая осталась по ту сторону смысла…

— Попроще, Вить, — перебила мужа Марина.

— Ну, Варя до болезни зачем‑то написала нам это письмо У нее были какие‑то планы. Ей зачем‑то надо было уверить нас, что она уезжает за границу. Но мы же не возражали. Поезжай куда хочешь. И это письмо часть какого‑то адского плана. Мы вполне можем предположить, что Варя принадлежала к какой‑то бандитской группировке.

— Можно предположить, что Варька — папа Римский, — всхлипнула Наталья Мироновна. — Что из того?

— Она могла спутаться с совершенно непредсказуемыми людьми, — продолжал Виктор Игоревич, не слушая тещу, — и эти люди не знают, что она попала в больницу. Мы можем фантазировать как угодно, но мы должны спасти нашу девочку. А для этого надо, чтобы она все вспомнила.

— Вот и поговори с ней.

— Прямо так? Напрямую? А если это приведет к необратимым последствиям, и память ее вообще рухнет?

Разговор шел уже спокойно, Марина между делом подала чай. Выражение мрачной неуверенности сошло с лица Натальи Мироновны. Но она остерегалась давать советы, и пугливо прислушивалась, не зазвонит ли звонок, возвещающий о приходе ее драгоценной внучки.

В конце концов, было решено, что они письмо просто подкинут, положат его на такое место, где не заметить его будет просто невозможно. Если письмо оживит ее память, то она расскажет все. Но если она по каким‑то причинам морочит их, то… Пусть лучше горькая правда, чем заведомая жестокая ложь.

— А по мне так лучше сладкая ложь.

— Ты всегда так, от жизни прячешься, — возразила дочери Наталья Мироновна. — Ты пряники в булочной покупала? Свежие… Демократия хороша тем, что у нее пряники всегда свежие.

12

Письмо пролежало на подоконнике два дня, и все это время семья пристально и взволновано следила за Дашей.

— Так полгода может пройти, прежде чем она его заметит! — негодовала Наталья Мироновна.

— И хорошо, — отзывался отец. — Она воспитанная девочка. Она не читает чужих писем.

— Так это ее собственное письмо.

— Но конверт‑то чужим почерком подписан.

Марина отмалчивалась, а потом вдруг неожиданно для всех сказала, что не будет травмировать ребенка, письмо надо спрятать и забыть о нем. Виктор Игоревич с охотой согласился. Оба они боялись неизвестности, и им хотелось продлить душевный комфорт, от которого они отвыкли за последние годы. Однако Наталья Мироновна на этот счет имела свое мнение. Как только дочь и зять отбыли на работу, она переместила письмо на журнальный столик перед телевизором, предварительно убрав с него газеты и журналы. Голая столешница, конверт в ярких марках — очная ставка.

Даша обратила на него внимание во второй половине дня. И не сам конверт ее заинтересовал, а непривычная нагота стола. Она посмотрела на обратный адрес и обмерла. Может это только пустой конверт? Нет, с начинкой.

Она бросилась в свою комнату, плотно закрыла дверь и с трудом подавила в себе желание придвинуть к двери диван — забаррикадироваться, хотя отлично знала — без стука к ней не заходят. Как она забыла о Варином обещании написать родителям? Буквы расплывались перед глазами. Что ей застит глаза — пот или слезы? Или она ослепла вдруг? Странная писулька. Могла бы написать, что соскучилась, сообщить о видах на будущее, а она пишет об игре в рулетку. Хотя почему бы нет? В этом была вся Варя. От спешных, дугой выгнутых строк веяло… нет, веяло здесь не подходит. Здесь место слову "дуть", сами строки были выгнуты парусом, Борей истово надувал щеки и морской, монте–карловский ветер нес ощущение праздника, кричал вечный Варин лозунг — хочу и буду! А она, жалкая копия, вечно плетется за сюжетом, трясется от страха и сейчас ей хочется одного — выброситься из окна, чтобы не пережить стыда общения с Соткиными. Но куда выбрасываться‑то? Третий этаж. С третьего этажа в иной мир не переместишься, а поколечиться можно основательно. То‑то радость будет Соткиным катать ее до смерти в инвалидном кресле.

Ясно одно — передышка кончилась. Интересно, что думали Соткины, читая это письмо? Много чего думали… И не случайно оно здесь валяется. Его подбросили, это ясно. Мол, объясни, доченька, кто ты такая.

И что им сказать? Продолжать играть в игру ничего не помню? Но она же все "вспомнила"! Она распевала с ними туристские песни, она "узнала" тетю Катю из Ярославля и чью‑то тетку в Пензе, она морочила голову доброй старушке воспоминаниями об алюминиевом заводе, а они ее безропотно кормили и поили, пылинки с нее сдували.

Она оставила письмо там, где его нашла, и, огибая журнальный столик, привычно бросила взгляд за стекло шкафа. Там за парадными чашками и серебряными рюмками лежали ключи от ее дома в Приговом переулке. Три месяца назад Соткины вынули их из кармана пальто и положили на видное место в надежде, что дочь бросит на них взгляд и что‑нибудь вспомнит. А потом про ключи забыли, они переместились вглубь полки, стали частью этого быта, и только Даша ненароком поглядывала на эту связку со знакомым брелоком — крошечным кроликом, подаренным ей Полозовоми на счастье. Ключи связывали ее с прошлой жизнью, в которую ей рано или поздно предстояло вернуться.

Стараясь не звякнуть чашками, Даша схватила ключи, плотно, словно замочная скважина, обхватила их пальцами. К входной двери она шла на цыпочках, бдительная Наталья Мироновна могла перехватить ее в коридоре. Почему‑то очень важным ей показалось вынести из дома пальто — подарок Вари. Пальто казалось уликой, по которой ее могут найти. Не дыша она отодвинула язычок замка. Все… она в другом мире, в другом измерении.

Очутившись на улице, она сразу бросилась бежать и только в сквере у метро на задах многочисленных палаток перевела дух. Отдышалась, перевесила пальто с правой руки на левую и быстро пошла дальше, не глядя по сторонам. Теперь можно подумать, как жить дальше. Мысли были похожи на запутанный пестрый ворох ниток. Она тянула за одну нить, та шла вначале легко, потом упиралась, крепким узелком цепляясь за нить другого цвета, и Даша легко перепрыгивала с мыслей об отце — дура–дура, не потребовала вовремя адрес! на жгучие воспоминания (уже воспоминания!) — о Соткиных, перед которыми было непереносимо стыдно. Интересно, почему они сразу не показали ей это письмо? Из деликатности, из‑за трусости? Боялись взглянуть в ее лживые глаза? Ведь это очень трудно, уличив близкого человека в неблаговодном поступке, посмотреть ему в глаза и начать разговор. Многие предпочитают ничего не заметить. Уличать — трудно. Хотя, если вдуматься, чего она, собственно, трясется? Она не украла, не предала, не убила, она не совершила ни одного из смертных грехов. Сейчас главное решить — куда ей идти. Можно просто продолжать жить как раньше, как будто ничего не произошло. А бандиты?

Даша буквально наткнулась на лоток с мороженым. "Извините", — сказала она высокому громкому старику с окладистой бородой, могучие плечи его обтягивала вышитая русская рубаха. Лоток висел у него на шее на широком крепком ремне, на груди красовался плакат, призывающий всех и вся покупать отечественный продукт, сам старик кричал примерно то же самое. Торговля шла бойко. Даше безумно захотелось отечественного продукта. Она вспомнила, что так и не пообедала. Мороженое сейчас казалось не просто лакомством, но насущной необходимостью. Как курильщик мечтает, что с первой же затяжкой он успокоится и на спокойную голову сообразит, как выйти из трудной ситуации, так и Даша уверилась вдруг, что с утолением жажды и голода в голове у нее все прояснится и встанет на свои места. Почти машинально она сунула руку в карман пальто, которое несла перекинутым на руке. Какая же она идиотка! Откуда там взяться, деньгам? У нее с собой нет ни копейки. Желание ощутить вкус мороженого было столь сильным, что она решила попросить у старика хотя бы мятый, подтаявший стаканчик. Она скажет, что потеряла деньги или что она беременная, да мало ли что… Но к старику вдруг подвалила мамаша с детьми, которые прыгали, как мультипликационные обезьяны, и лоток враз опустел, а Даша села на лавку и расплакалась, силы ее оставили.

Хорошая лавочка, хорошие деревья, только пыльные. Дождя давно не было. Но и пыльные, они дают замечательную тень. Такую пеструю, живую, подвижную тень. Мысль о деревьях была приятна, на ней можно было отдохнуть, но Даша не могла удержать внимания на приятных ассоциациях, вызванных зеленой кроной, на это не было сил, сюжет умирал на глазах. Уже другая мысль выталкивала предыдущую. Как жарко‑то. И пить хочется.

Деньги ей нужны, деньги. А деньги лежат в бывшей Вариной сумке, которая теперь стала ее собственной. В конце концов, можно вернуться домой как ни в чем не бывало (как естественно она называет квартиру Соткиных своим домом)… Можно сделать вид, что она не читала никакого письма, а просто вышла подышать воздухом, а теперь вернулась. И так же, как ни в чем не бывало, взять сумку и выйти на улицу. Но это не ее, это их деньги. Можно было есть их еду, спать в их доме, когда они принимали ее за дочь, но сейчас, когда они в этом сомневаются… Никогда! Даша вдруг обиделась на Соткиных за их глупую деликатность, за то, что не снизошли до разговора с ней. Куда как естественно было сесть за стол и, попивая горячий чай, все рассказать. Неторопливо, по порядку… Иногда вот так, читаешь книгу, и думаешь, почему герой вовремя не покаялся? Кажется, чего проще, расскажи тайну, собеседники все поймут и обрадуются, а герой всё что‑то мудрит, накручивает, громоздит глупые мысли. Если Бог есть, то он отличный романист. Он ставит людей в такие условия, чтобы развязка не появилась раньше времени.

Но сейчас о возвращении к Соткиным не может быть и речи. Вдруг Марина уже вернулась. Да она по Дашиным глазам все сразу поймет. Но Дашина тайна ей совершенно не нужна. И вообще, как нормальная мать отнесется к фразе: "Понимаете, мы с Варей в некотором смысле близнецы…" Это в каком таком смысле? Даша помнила свой испуг в бане, когда обнаружила рядом свою копию. Но в истории с близнецами, если таковая имела бы место, Даша была бы пассивным персонажем, а Марина главным действующим лицом. И какая первая мысль ей придет в голову? Хорошая не придет. Или подменили ребенка, или украли ребенка — одного из близнецов, словом какая‑то пошлая, глупая мысль, как в бразильском сериале, над которыми все смеются, но смотрят не отрываясь, потому что там "все как в жизни". Нет, с Мариной объясняться сейчас она не может. Ей можно Лучше позвонить… со временем, как только появятся деньги. Главное, не смотреть в глаза. Просто крикнуть в трубку: "Ваша дочь в Монте–Карло, она жива и благополучна, а в доме у вас был совсем чужой человек — жертва природного клонирования". И все! И никаких объяснений и вопросов.

А деньги у нее есть, только они лежат на столе под хлебницей в Приговом переулке. Пятьсот долларов как один пенс, или шиллинг, как у них там? Лежат, если не ограбили, конечно. И еще пятьсот, их оставил ей Фридман, в простынях в шкафу. Надо вернуться в Пригов переулок и продолжать жить дальше. Ей совершенно нечего бояться. Сейчас в одиннадцать ночи еще светло. И не будут все эти месяцы бандиты или урки, как правильно‑то, охотиться за ее тенью. Глупости какие… Даша уговаривала себя прилежно, но чем больше уговаривала, тем менее ей хотелось идти в Пригов переулок. Со стороны может показаться, что она сумасшедшая… Пожалуйста… тем более, травмированная голова дает сбой. И потом, туда очень долго идти.

Надо же, дождичек вдруг дали. Такой ласковый, меленький. Даша не успела додумать, куда бы спрятаться, а он уже сник. И все‑таки, где же она находится? Она повела головой, потом встала, чтоб получше рассмотреть табличку на доме. Так и есть, Ленинский проспект. Ничего толком не соображая, она бежала в сторону Антонова дома.

13

— Ты что здесь делаешь — на лавочке?

— Тебя жду.

Антон, кажется, совсем не удивился Дашиному появлению, но очень обрадовался. В каждой руке он держал по большому, плотно набитому продуктами пакету, из правого женственно выглядывали кудри кинзы, из левого жизнеутверждающе топорщился зеленый лук.

— Пойдем в дом.

— У меня к тебе разговор.

— Замечательно. Мне тоже надо кое‑что обсудить.

В лифте не проронили ни слова. Антон только нежно поглядывал на Дашу и улыбался. Казалось, что он вот–вот подмигнет от переполнявших его чувств. На кухне он нашел применение своим чувствам и стал заботливо выгружать на стол разнообразную и роскошную снедь. На столе появились оливки, кукуруза, икра красная, нарезки ветчины, рыбы и мяса, все было нарядно упаковано, даже молодая картошка была упрятана в целлофан с импортными буквами, и только истекающая жиром селедка в узлом завязанном пакете, имела явно отечественный вид. Даша окинула все это богатство рассеянным взглядом, залпом выпила стакан минералки, отерла ладонью рот и села за стол.

— Давай почищу.

— Селедку? — он искренне удивился. — Вот уж не знал, что ты умеешь делать столь грязную работу.

— Я все умею.

— В этом я не сомневался. Но селедка! Горчичную подливу я сделаю сам. По маминому рецепту. Мама у меня замечательная кулинарка. Очень простой рецепт, но нужно точно соблюсти пропорции — сахар, масло, уксус… ну, ты понимаешь. Пальто только повесь. Зачем ты его взяла — в эту жару?

— Я тебе все объясню. Вначале объясню, потом займемся кухней, — умоляюще сказала Даша.

— Ну уж нет, — он забрал у нее пальто, отнес на вешалку. — Сегодня у нас праздник, а какой, потом скажу. На вот… положи на доску.

Он протянул Даше старый "ТВ Парк". Даша плюхнула селедку на полуобнаженную фигуру кино–дивы, жир растекся по глянцевым ногам и встал мутной лужицей на перламутровых туфельках.

Когда отделяешь у селедки кости от тулова серьезный разговор невозможен. И хорошо. Она сделала попытку — не получилась. И замечательно. Больше всего сейчас она жаждала именно отсрочки. Важный разговор лучше было начать сразу на лавочке. Он бы сел рядом, обнял ее, полез целоваться… Пока ждала, сцена придумалась во всех подробностях. Она, конечно, не выдержит, расплачется, а он станет ее успокаивать, будет целовать шею и шептать испуганно: "Что случилось? Я сделал что‑нибудь не так"?

На этой сцене Варя мысленно замирала, длила ее до бесконечности, а потом отматывала назад, и опять Антон целовал, на этот раз руки, а она собиралась с силами и произносила роковую фразу: " Антон, я должна сказать тебе что‑то чрезвычайно важное. Ты только не волнуйся. Я не Варя Соткина. Так получилось, что я воспользовалась ее именем… и судьбой". Дальше следовал ответ Антона, скорее, не ответ, а возглас, или вопрос, или недоверчивый смех… вариантов было множество. Главное, все объяснить по порядку. Но с пакетами в руках не обнимаются, а испачканные селедкой руки захочет целовать только извращенец.

Откуда Варе было знать, что именно в этот день Антон принял наконец окончательное решение, положил на стол генерального заявление об уходе и теперь, удивленный собственной решимостью, находился в приподнятом и возбужденном состоянии. Теперь он собирался "обмыть" поступок. По замыслу, он должен съездить за Дашей на машине и привести ее уже накрытому столу. Но она пришла сама. Первый раз за все это время — сама, и это было хорошим предзнаменованием и залогом успеха.

— Начнем с того, — приступил он к разговору оптимистическим тоном, энергично перемешивая в высокой английской кружке горчицу с подсолнечным маслом, — что на работе у меня дела швах. Бизнесмена из меня не получилось, чиновник на должности я тоже никакой, фирма у нас вот–вот рассыпется.

— Как ты весело об этом говоришь.

— А потому, что Зайцев–младший твердо обещал меня взять. Но вообще‑то, как ты скажешь, так я и сделаю. Говори — идти мне на подиум или нет?

— Нет! — решительно сказала Даша, и это был ее первый прокол. Слово "нет" прозвучало таким диссонансом тихой кухонной обители, что Антон замер с ложкой в руках и посмотрел на нее удивленно:

— Что‑то ты сегодня не в себе. Случилось что‑нибудь? Плохое настроение?

— Я себя сегодня чувствую… Знаешь, якуты, а может не якуты, а другие северные люди, которых лечат шаманы, не говорят — у меня болит рука. Они говорят — у меня есть рука. То есть в обычной жизни они ее не замечают. Появилась боль, появилась и рука.

— Ну и что у тебя сейчас есть. Голова? У тебя болит голова?

— Ничего у меня нет. В этом и беда. Правильнее было бы сказать — я себя не чувствую, потому что болеть нечему.

Но Антон не желал говорить на отвлеченные темы. Он уже внес судьбе лепту, теперь следовало это обсудить и непременно в положительных тонах.

— Но ты же сама хотела. У меня уже и партфоле есть.

— Уже есть? Выброси.

Он поставил кружку на стол и стремительно вышел, чтобы вернуться через минуту с нарядным листом, похожим на почетную грамоту.

— На вот смотри.

Ага… Сертификат… Агенство моделей Вячеслава Зайцева и Театр Мод… По пятибалльной системе Антон, оказывается, отличник. Пластика — пять, чувство ритма — пять, а также профессиональные данные и актерское мастерство.

— С этим сертификатом я могу успешно работать и меня берут! Понимаешь?

— Берут, так иди, — устало сказала Даша. — Меня вот никуда не берут.

Антон приободрился.

— Если хочешь знать, на первом отборе нас была тысяча, а осталось только сто человек. Потом набрали группы. После двухнедельного обучения треть вообще ушла. Бросила занятия.

— Почему же они бросили?

— Физические нагрузки большие, вот почему, моя милая. На подиуме так напрыгаешься, что потом уснуть невозможно. Голень болит… А я, между прочим, спортивно неплохо тренирован.

— Где это ты спортивно тренировался?

Антон посмотрел на Дашу с испугом:

— Как — где? Штангу поднимаю. Я же с четырнадцати лет занимаюсь тяжелой атлетикой. Или ты забыла?

— Ну дальше, дальше… Рассказывай дальше о своих успехах.

— Никаких особых успехов не было. Просто у меня хорошие данные. Нас при отборе сразу поделили. Те, у кого рост где‑то около двух метров, может рассчитывать на театр.

— И ты можешь рассчитывать?

— У меня метр девяносто семь без каблуков, — отозвался Антон с достоинством.

— Продолговатый юноша.

Антон не почувствовал насмешки, а наоборот, уловил в Дашинах словах доброжелательность и одобрение, и потому яростно принялся скоблить молодую картошку. И все бы пошло не так, если бы Даша отнеслась к этому разговору серьезно. Но она настолько была занята собственными проблемами, что легковесную Антонову похвальбу воспринимала только как разбежку к главному — ее разговору. Она не поймала вовремя его обиженной интонации, не увидела, как гасло его настроение. Весь разговор сам собой переместился в другую тональность. Антон уже не ликовал, а оправдывался. Опять оправдывался!

— А партфоле получилось что надо. И не жалко шестисот баксов за такую работу.

— А что это за зверь — партфоле?

И опять Антон посмотрел на нее с удивлением, граничащим с испугом.

— Ну ты же видела. Партфоле — это набор фотографий, которые я заказал.

— Ну хорошо. Положим, ты все бросишь и станешь, как дурак, синхронно гулять по подиуму. Поднимать руки–ноги, потом резко поворачиваться и уходить куда‑то вдаль. Но это же не вечно. Не за горами тридцать лет. А дальше куда?

Он был терпелив, ему не хотелось повышать голос, поэтому он давал пояснения спокойно и рассудительно.

— Ну, положим, можно прилично выглядеть и в сорок лет, тем более, что многие модельеры ищут сейчас мужественный тип. Спорт поможет мне сохранить форму. Но в этот бизнес чужих не берут. Поэтому, когда выходишь в тираж, ты можешь организовать собственное агентство, можно стать менеджером этой профессии или, наконец, податься в фотографы. Они очень прилично зарабатывают. Надо только решиться.

— Не решайся, — разговор пошел по второму кругу, как блуждание по темному лесу, в котором нет никаких ориентиров.

— Ты же сама…

— Слушай, я устала слышать этот пароль — ты же сама… При чем здесь вообще я? Раньше хотела, а теперь перехотела. Там все голубые.

Антон громко, несколько показно, расхохотался.

— Ой, мамочки мои, ты городишь вздор. Я думал, мы сейчас сядем, выпьем за мой успех. Думал, что ты меня поддержишь, наконец, и я начну новую жизнь. Мне осточертел мой офис! А здесь передо мной горизонты. Я могу, наконец, что‑то сделать сам. А ты про голубых. Прямо как мои родители.

Даша давно кончила чистить селедку и теперь прилежно выбирала маленькие косточки. Уже эта прилежность казалась Антону оскорбительной, но если бы он мог прочитать Дашины мысли, то за голову бы схватился и взвыл от обиды. А Даша думала про кино. Если человек вначале фильма заявлен как разгильдяй, врун, любитель выпить, можно присочинить для него и другие полупороки, то можно быть уверенным — в финале он неизбежно сделает откровенно ясное и доброе дело. Ругаясь и кляня "эту подлую правду" он обязательно кого‑то спасет, обогатит или полноценно полюбит. Таков закон жанра. Так делают фильмы, по этим же сценариям кроится жизнь. И если Антон как действующее лицо заявлен без недостатков, то к нему сразу нужно относиться с подозрением и ждать беды. И вот она пришла, только совершенно с другой, непредсказуемой стороны. Рыцарь в роскошных доспехах на глазах стал уменьшатся, пять сантиметров с каблуками, его можно в руки взять, а латы и металлические нарукавники стали похожи на старинную чернильницу, которая стоит в кабинете у Виктора Игоревича. Карманный такой, маленький рыцарь с чувством ритма. Но почему все так глупо! Она его любит, а он говорит пошлости. Скоро ее Антон будет похож на девиц из " Космополитен" — ненавистного ей журнала. За что ей такая беда?

— Конечно, около модного бизнеса пасутся голубые, — продолжал Антон как ни в чем не бывало втолковывать ей тонкости своей новой профессии, — как, впрочем, и около балета. Всякие люди бывают. Ребята иногда говорят: " Не вздумай ухаживать за той девушкой. Она не женщина". Ну и что? Я и не ухаживал. Мне и не надо этого ничего. А между прочим, если хочешь знать, по статистике девяносто восемь процентов людей имели в жизни бисексуальную связь.

Час от часу не легче. Кто это их считал?

— Другое дело — нравится тебе это или нет. В человеке заложено и то и это, и мужские гармоны и женские.

— Антон, в нормальном сексе заложен инстинкт продолжения рода, а в этих связях — только желание получить удовольствие.

— Почему только удовольствие? А любовь? Голубые тоже люди. Но только ко мне это не имеет никакого отношения. Ты спрашиваешь — я отвечаю.

— Я воспитана в семье, которая ко всему этиму относилась брезгливо.

— Нашла чем хвастаться. Я, может, тоже в такой семье воспитан, но надо и свою голову иметь. Мы на пороге третьего тысячелетия.

Все, хватит, она устала и хочет есть. А еще она хочет вымыть руки. Может быть, даже принять ванну. И голову вымыть, потому что очень ноет затылок.

Даша ушла в ванную и долго терла пальцы губкой под горячей струей. Разговор с Антоном не получился. Зачем ему подиум? Он просто хочет угодить Варе? Его истовая любовь к ней, это любовь победителя, который долго бился за свой придуманный образ. Прирученное счастье тем более требует жертв. Это счастье надо все время подкармливать. Антону нужно любым способом закрепить успех. Это Варька–негодница довела его до подобной, неустойчивой жизни. Тоже мне, пример для подражания! А что, собственно, имеет в жизни эта нордическая дива? Уехала за границу, нашла кучу богатых любовников, которые готовы служить всем ее прихотям. Подумаешь, счастье! Она, Даша, тоже человек, человек со своим духовным миром, богатым, между прочим, она любит работать, и она устала бегать от бандитов.

Но, если честно, какими бы маленькими не были Варины успехи, та получила все, что хотела. Она поставила планку на большую высоту, и счастлива. А у Даши вообще нет планки. Она себе не нравится, никогда не нравилась, всегда хотелось того, не знаю чего, и все‑то ей мало, и чего‑то недостает. Ясно только, что она совсем не хочет иметь двух богатых мужиков, из которых один увез бы ее за границу. И она имеет право на Антона. Имеет право совсем не меньше, чем Варя. Тут Даша хмыкнула. Ведь Варя на него и не претендует. "Да забирай его со всеми потрохами", — вот бы что она сказала. Здесь уместно обозначить не ее права на этого рыцаря от моды. Здесь уместно спросить — а нужна ли ему Даша Измайлова взамен Вари Соткиной. Пришла пора бороться за Антона. А это значит, что сейчас она выйдет из ванны и скажет, что он любит не Варю — нимфу глянцевых журналов, а ее — дурнушку из Пригова переулка.

Стол уже был накрыт и выглядел очаровательно. И салфетки были в тон тарелок, и дымящаяся картошка была посыпана укропом, и салат был полит майонезом. Как через вату вспыли в ушах знакомые рекламные призывы: "Мама… Вовочка… мама… кальве". Тьфу, черт!

Но вначале она поест. Она поест, а потом все скажет.

— Что будешь пить? Водку, мартини или сразу с шампанского начнем.

— Водку, мартини и шампанское, все смешать. И еще дай мне картошку, селедку с маминой подливой, и еще дай мне икры, ветчины вот этой со слезой и зелени… много.

— Оголодала, девочка, — счастливо рассмеялся Антон, ловко наполняя тарелку.

Они церемонно чокнулись — за твой партфоле, выпили — вначале по доброй русской привычке водку. Ох, так и обожгло! Жевательный процесс — один из основных в жизни, это ясно. На сытый желудок все страхи выглядят почти безобидно. Потом они еще раз выпили — за нашу любовь, еще раз закусили.

— Что ты там бубнишь себе под нос? — Антон потянулся через стол, вот уже и целоваться захотелось.

— А забавно… подиум в древнем Риме — это площадка вовсе не для актеров, а для привилегированной публики, для зрителей в цирке или амфитеатре.

— Какая ты умная, сил нет.

— А сейчас все поменялось местами. А может и не поменялось, потому что сейчас актеры самые привилегированные и есть.

— Значит, мне идти на подиум?

— Конечно, иди. Ты будешь разгуливать по площадке, трудить голень, а я буду приносить тебе в узелке пироги с грибами и молоко в бутылке.

Еще выпили, потом Даша поняла, что если она сейчас не скажет главного, то просто завалится спать — где угодно, хоть на полу. Оказывается, на голодный желудок водка с шампанским действует как‑то особенно.

— Твое дело мы обговорили — теперь я. Можно?

— Все можно, говори, родная.

— Вот что, Антон, я хотела тебе сказать. И это очень важно. Понимаешь, я не Варя…

— Это в каком смысле?

— В том смысле, что я просто похожа на нее. На самом деле я совсем другой человек. Ты такой красивый, а я — жалкая копия. Меня зовут… — она тяжело вздохнула и пригубила шампанское. — Впрочем, мне‑то без разницы — Варя я или Даша. Все дело в тебе. Да, мой мальчик… Сейчас я испытаю тебя на крепость. Запомни, я — Даща Измайлова.

— Как пожелаете, — дурашливо согласился он. — За Дашу Измайлову! — и опрокинул в рот водку.

Нет, он не вдрызг опьянел, и Даша пока форму держала. Он просто пытался понять, что она от него хочет. Дурит? Хотя сознаемся, фраза эта дурацкая очень настороживала. По пьяному делу они играют в полное понимание, мол, до всего договорились, но дураку ясно — он ее опять не устраивает, опять он с подиумом не угадал. Может быть, она хочет его бросить таким вот варварским способом. От Вареньки–вострушки всего можно ожидать. Посмотрим, что она дальше выкинет. Главное, не задавать вопросов. Он наполнил рюмки. Даша посмотрела на водку испуганно:

— Нет, я пожалуй, больше пить не буду.

— А я, пожалуй, выпью.

— Мы встретились в бане, — продолжала Даша. — Ты в баню ходшь? А мы ходим… С легким паром! Каждый год тридцать первого декабря… Впрочем, это из кино. А мы встретились в августе. В мире, оказывается, уже накоплено столько, как это… генетического материала, что природа в состоянии создавать копии. Да и не только природа. Овцу Долли знаешь? Ну ту, полученную методом клонирования. Правда, Долли удалось получить только с двести двадцать седьмой попытки. А уж с какой попытки я получилась, не знаю. Я тоже — овца, только явный брак. Если хочешь, можешь называть меня Долли Измайлова. Двести двадцать восьмая попытка… или двадцать девятая? Что‑то я запуталась.

— Варька, что ты плетешь, не пугай меня, — тряхнул головой Антон, словно призраков отгонял, не желая ступать с твердой земли на топкую, опасную тропку.

— Боишься? Я тоже испугалась. Правда, есть вероятность, что мы близнецы. Это моя идея. А Варе больше нравится природное клонирование. Ее право. Но неприятно, скажу я. Вообрази, два одинаковых распаренных лица, с вытаращенными глазами в зеркале. Это как раздвоение личности. Есть такая болезнь, мне рассказывали. Человеку кажется, что его два, и он одновременно находится в двух местах. Один пьет водку в Москве, а другой играет в рулетку в Монте — Карло. Рулетка… Ничего смешнее не придумаешь. Я тоже хочу в Монте–Карло, но овец туда не пускают.

Стоп! Как‑то сумбурно она говорит, не по порядку. Даша посмотрела на Антона и испугалась. В глазах мелькнула какая‑то яркая искра, как у испуганного кота, потом глаза его замешкались на тарелке с остатками еды, потом на рюмках и, наконец, с выражением участия и боли вперились в Дашу.

— Ты думаешь, что я сумасшедшая? Я просто не могу связно рассказывать, день у меня был очень тяжелый. И еще напилась так некстати! Я ведь к тебе пешком шла, у меня денег не было. Не у Соткиных же их брать. Такой огромный путь… Я шла, как в бреду. У меня все в башке перепуталось. Я думала, ты меня обнимешь, а ты всё подиум, подиум. Господи, при чем здесь твой подиум? Проблемки твои — маленькие, а я вообще не знаю, как мне дальше жить. Я в бегах, понимаешь? Бегущая… только не по волнам, а по земле, а земля — дыбом. Уходит земля из‑под ног! — она ударила открытой ладонью по столу и рюмки дружно подпрыгнули в полном согласии.

— Варенька, тебе надо лечь. Это последствие травмы.

Даша рассмеялась.

— Да послушай ты, наивный человек. Какие последствия? Травма была, не отрицаю. Мне по башке дали бандиты. Они за мной охотились. Они и сейчас за мной охотятся, поэтому я домой не иду.

— Никто за тобой не охотится. Это была случайность, — прошептал одними губами Антон. — Ты стала жертвой хулиганского нападения. Они могли напасть на кого угодню, но подвернулась ты… такая красивая! А мания преследования — всего лишь последствие травмы. Это все лечится, просто нужно время. И я, и Марина решили, что ты выздоровела. Но, очевидно, это не так. Умоляю, не пей больше! — закричал он, увидев, что Даша потянулась к бутылке.

— Антон, ну не будь дураком. Ты всмотрись в меня, вспомни. Я ведь так часто попадала впросак. Ты все списывал на болезнь, да? Я не Варя. Не нравлюсь я тебе, да? Я так и думала. Мы ведь такие бабочки… коконом похожи, а содержание разное. Впрочем, у нас и крылышки одинаковые, но судьба — у каждой своя.

Антон был в ужасе. И главное, сама поставила диагноз — раздвоение личности. Что делать? Марине звонить или сразу вызывать неотложку. Ведь сил нет слушать весь это бред.

— Я позвоню Марине.

— Ни в коем случае! Я ушла из дома. И вообще им ничего не надо знать. Боюсь, что им на первых порах понять все это не по силам. Варя в Монте–Карло, а я здесь. Я просто заняла ее место. И не молчи, пожалуйста. Говори, кого же ты все‑таки любишь — Варю или меня?

— Варенька, поверь, я люблю тебя больше жизни.

— Я — Даша. И не надо — больше жизни. Ты просто люби, как нормальный человек.

— А я нормальный. Хочешь, будем считать, что у нас здесь Монте–Карло. Такое маленькое, уютное с видом на Москву. А тебе надо лечь, — руки его обняли Дашу за талию, он без остановки говорил с ней, как с ребенком и пытался ласково, без усилий поставить на ноги, а она сопротивлялась, потом оттолкнула его с негодованием.

— У тебя просто не хватает мозгов, чтоб все это вместить. У тебя там порожнего места не осталось, все занято пластикой и чувством ритма. Лосьон для загара, гель для бритья. И еще модные мужские запахи. Духи мужские "Кориолан" — тень воина. Мужчина должен пахнуть смолой, морем, ветром и чуть–чуть древесной корой. Такой вот раскрой тебе по росту. С одной стороны "на парусах взяты двойные рифы", а с другой — стиль "унисекс" между мужским и женским. Ты трус, да? И что бы я тебе ни говорила, ты всегда будешь прятаться в скорлупу. И ждать, когда основной выбор за тебя сделают другие.

Она нормальная, совершенно здоровая и, как всегда, несправедливая! А он, дурак недоношенный, накрутил всяких страхов, хотел неотложку вызывать. Эта мысль была озарением, но он никогда не думал, что озарение сопряжено с физической болью. Что‑то ныло внутри, и совершенно невозможно было понять, что именно.

— Так ты меня просто дразнишь? Наговорила всяких ужасов, а я развесил уши и начал тебе сочувсвовать. Если тебя не устраивает мой подиум, то надо было прямо об этом сказать. И не стоило разыгрывать дурацкие спектакли. В конце концов, это просто жестоко. Не просто жестоко — подло, подло!

В глубине квартиры вдруг зазвонил телефон. Антон бегом бросился в комнату. За телефонным трепом можно передохнуть, а потом сменить тему разговора. Звонила Марина.

— Антончик, Варя у тебя?

— А где же ей быть?

— Как она себя ведет? Как обычно?

— Обычней прежнего.

— Ладно. Не по телефону.

Еще пару слов, о том, о сем… От Марины сразу не отвяжешься. Она вдруг начала рассказывать про "Минотавр" — большую халяву в Сочи. Антон послушно кивал. " И ведь кому премию дали! Говорухин — ладно, пусть. Но дать премию "Одному дню из жизни Гитлера"… не вкусно как‑то. Но тоже ладно… В конце концов в нашей стране настолько неприлично и опасно делать фильм из частной жизни Гитлера, что автор невольно заслуживает уважения. Про Бога сделать фильм кишка тонка, так пусть ваяют про дьявола. Если можно говорить, мол, получилось или не получилось, то это уже кино. А вот "Мама" — это не кино. Ты согласен? Нет, ты скажи — согласен? Вместо великой актрисы — дырка от бублика. Потому что она не знает, кого играет. И режиссер не знает. Собрал лучших актеров, как маляр посредственный, покрасил каждого в паскудный цвет и думает, что сделал народное кино. Наш кинематографический бомонд — это такая обманка. Я не про актеров, я про критиков и околокиношное пространство. И так трогательно. У двух очень талантливых женщин, одна поет, другая лицедействует и режиссирует — дети. Дочь певицы — милая девочка, некрасивая, но очень старательная и трудолюбивая тоже решила стать певицей. Вот только голоса нет. Совсем. А сын режиссера тоже решил стать режиссером… И вот обе мамы ездят друг к другу на концерты и хвалят своих детей…"

— Согласен, Марина Петровна. Согласен полностью. Но что делать? Мать есть мать… И потом, дочка очень хорошо смотрится в рекламе, а сын, говорят, талантливый человек. У всех бывают неудачи…

— И еще, объясни мне, ты всегда в курсе всех дел. Что ты знаешь о Грише Константинопольском? Мне тут в гостях показали его фильм про сколько‑то там долларов. А, вспомнила, этих долларов восемь с половиной, как у Феллини. Все хотят, чтобы хоть что‑то было как у Феллини. По–моему, эти "Доллары" — чушь, большая реклама прокладок. Но некоторые, из тех, кого я уважаю, велят Константинопольского любить, потому что он — новое слово. И вообще, это кличка или фамилия? Смешно, как Ваня Ньюйоркский или Эдик Парижский… Вообрази, у него в кино страус!

Отвязалась, наконец. На кухне было пусто. Антон подождал, решив, что Варя в ванной. Подождал, повздыхал обиженно, а потом обнаружил под бутылкой шампанского записку.

" Я взяла у тебя пятьдесят рублей. Если увидимся когда‑нибудь, сразу отдам. В противном случае считай, что я их украла. Даша Измайлова".

Часть третья