Через сердце — страница 10 из 19

Зато когда начались бои, мы ничего не боялись и шли в одних рядах с бойцами, а не прятались в тылу. И косынок крахмальных мы не носили, а ходили в солдатской форме и тяжелых сапогах. Но над нами никто не смеялся. Звали нас попросту — «сестренками».

А как нас люди встречали, вспомнить любо-дорого. Освободили мы как-то один завод от дутовцев. На Урале дорогому гостю обязательно истопят баню; так нам но пять раз приходилось в день мыться, чтобы людей не обидеть.

Про угощенье и говорить нечего: напекут всего, баранины нажарят, масла-меду нанесут — всего вдоволь. Так встречали нас — освободителей от белой банды.

Тут случайно мы встретились с отцом. Как увидел меня, брови свел, — ну, думаю, сейчас начнет снимать с меня стружку. И верно:

— Это что же, — говорит, — такое? Тебя кто тут звал? Сейчас же езжай к матери, чтобы глаза мои не видели. Рано тебе воевать, без тебя как-нибудь управимся. Возьму вот за косёнки!..

Но я уже считала себя самостоятельной и решила не сдавать. Отец мне слово, а я ему два. Даже слезы у меня брызнули. И народ вокруг собрался. Отцу, видно, стало неловко, заговорил помягче:

— Ну вот, ветра нет, а ты шумишь! Что ты крик подняла? Отец тебе худа не пожелает. Давай решать подобру: советую, Таня, чтобы ты уехала домой да матери по хозяйству помогала.

— Нет, — говорю, — папа, дезертиркой я не согласна быть. И тебе и мне будет совестно перед людьми.

Так он ничего и не добился, — пошли мы вместе дальше воевать.

Вскоре Дутова окончательно разгромили. Едва живой ушел в степь атаман. И мы с отцом после этого вернулись домой.

Но ненадолго. Объявился в это время в Сибири Колчак. Я опять решила ехать на фронт и сказала об этом отцу.

Очень он расстроился. Даже накричал на меня:

— Подумай, на кого ты нас, стариков, оставляешь?

Несколько дней со мной не разговаривал. Но я не сдавалась. Родители даже стали грозить, что, если я против их воли пойду, лишат меня приданого.

Они уж и жениха мне присматривали. Мать по старинке все прятала в сундучок разные покрывала и полотенца вышитые — мне в приданое.

Но я твердо заявила им, что не надо мне их приданого, теперь, мол, не старое время; коли будет надо — наживу все сама.

Надо сказать, что деды наши были из кержаков и жили по старой вере. И отец хоть шел за большевиками, но в семье был строг и не терпел, когда ему шли наперекор.

— Не будет тебе счастья в жизни, — сказал он мне на прощанье, — раз ты родительскую заповедь переступаешь. Вот помянешь это мое слово!

По тогдашним временам это было равносильно отцовскому проклятью. Очень жалко было мне маму — пришлось ей тогда погоревать.

Да и мне не просто дался этот разрыв с родительским домом, — что скрывать?..

Скучала я по матери долго. Посылала деньжонки, посылочки с гостинцами, старалась быть поласковее. И в конце концов помирились мы с отцом, простил он мое непослушание. Только в письмах стал меня величать по-взрослому: Татьяной Петровной. Мне это как-то чудно было, а потом привыкла: я уж в самом деле стала взрослая.

Девчата мне иногда задают вопросы насчет личной жизни. Была ли, мол, у меня личная жизнь? Да, была.

Почему ей не быть? Я ведь была девчонка как все: попеть, поплясать, повеселиться любила. И ухажеры мимо моей калитки прохаживались, и под окошком посиживали, и записочки подбрасывали. Что положено молодости — все было.

Да… и любовь была. Но тут немножко я должна рассказать про мою подружку заветную, Феню Задорнову. Она жила с нами по соседству, выросли мы вместе, за одной партой сидели, все наши девичьи секреты друг дружке доверяли.

Она на гитаре хорошо играла, и любили мы на крылечке посидеть, вместе напевали любимую нашу песню:

Встань ты утром, мама, рано

И послушай на заре,

Не твоя ли дочка плачет

В чужедальней стороне.

И еще:

Из родного домочка

Улечу, как соловей…

Певуньи мы были отменные. Бывало, под вечерок как подымем голоса, — кто но улице идет, всяк остановится послушать. И был у нас особо прилежный слушатель — техник с завода, Вася-Василек мы его звали за синие глазенки. Все, бывало, сидит на качелях у нашего крылечка и поглядывает на нас, точно не знает, которую выбрать. А мы-то красуемся перед ним: гляди, гляди, вот мы какие!.. Он нам обеим нравился, но мы из-за него не вздорили, а только про себя ожидали, на чью сторону он склонится. Целое лето у нас шла такая игра.

Парень он был скромный, тихий; мы посмеивались над ним, а он только краснеет, как школьник. Мне это в нем было любо, сама-то я была бойкая, языкастая, насмешничать любила. Бывало, чуть не до слез его доведу.

И вот объявляю ему однажды: «Прощай, Вася, еду на колчаковский фронт». Он даже побледнел. А на другой день пришел и сказал, что тоже записывается добровольцем на Колчака. Мы в тот вечер долго гуляли, и Вася признался мне в любви. Так все это у нас по-хорошему было. Сказал, что пойдет за мной хоть на край света. Я еще пошутила тогда, что очень далеко собрался, — сдюжат ли ноги? И он мне поклялся, что сдюжат. Мы с ним как бы обручились тогда и сказали об этом родителям, и я уже считала, что стала невестой.

Из родного домочка мне пришлось улететь первой: приписали меня к полевому госпиталю в Тюмени. А Васю направили на курсы красных командиров.

Когда он проезжал на фронт через Тюмень, я выходила его встречать на вокзал. Он был командиром роты, поезд стоял недолго, ему нужно было выправить какие-то документы, и виделись мы всего минут пять. Только и успели сказать «здравствуй» да поцеловались разок-другой в тени за углом.

Думали, что расстаемся ненадолго. Вася все писал мне: «Погоди, разобьем Колчака и поедем домой». И я так считала. Но потом его перебросили на Врангеля. Потом он писал с польского фронта, что ранен в руку и лечится в Курске. Письма все были ласковые, заботливые…

Я ему посылала из Сибири посылочки — откладывала для него что получше да послаще.

А затем… сколько перемеряно дорог в больших солдатских сапогах по сибирской грязи! Прошла я с моим госпиталем вплоть до самой Читы. Мошка летом в тайге заедала, все лицо распухало, даже глаз не было видно. А сорокаградусные морозы! А нестерпимый «хиус» — ледяной сибирский ветер!..

И все-таки никогда мы не унывали. Знали, что победа будет за нами. Весело жилось! Молодость, что ли, брала свое… Такое славное было у нас товарищество, — до сих пор с удовольствием я это время вспоминаю.

А ведь нелегко было тогда. Бывало, весь день ходишь за ранеными, а ночью моешь полы или стираешь окровавленные бинты, сушишь их, проглаживаешь горячим утюгом. Всё мы тогда делали сами. Да еще я и учиться поспевала.

Сдружилась я в госпитале с врачом Ушаковой — она из Ленинграда была, старая революционерка. Она за меня поручилась, когда я в партию поступала. И много она сделала для меня хорошего, — можно сказать, мать мне заменила. Все говорила:

— Учись, Таня, кончим воевать — у тебя будет хорошая специальность.

Она мне разные учебники по медицине давала, а главное — учила на работе. Так я подготовилась и сдала экзамен на лекарского помощника. Все на ходу, все между делом.

Перевели потом Ушакову от нас, и дороги наши разошлись. Слышала я позже, что какого-то врача Ушакову расстреляли колчаковцы. Рассказывали, что госпиталь не успели вывезти, когда белые заняли город, и врач Ушакова грудью встала за раненых красноармейцев, не давала их выбрасывать из госпиталя.

Не знаю, может быть, это и другая была Ушакова, но на мою подругу очень похожа: она была женщина горячая и страха не знала. Я часто об этом думала и даже не раз поплакала. Много мы положили дорогих людей на обочинах сибирских дорог, но тут казалось — родную мать похоронила.

В Чите госпиталь наш расформировали, а нас перебросили на борьбу с сыпняком. Теперь немногие помнят, какая это была беда. А я своими глазами видела на сибирских станциях штабеля трупов, занесенные снегом, — от белых остались. Столько народу мерло, что не успевали хоронить. Как тогда писали в газетах — это был второй фронт.

И вот я попала в один из санитарных городков в тайге. Всю зиму пришлось ездить по деревням и заимкам, перевозить больных и делать дезинфекции в крестьянских избах.

Чего только я не навидалась в ту пору!

Темные религиозники на одном хуторе хотели меня в проруби утопить, кричали, что «помощница смерти» приехала. Едва я уговорила бабку Ананьевну — тамошнюю знахарку — за меня заступиться.

Волки один раз меня чуть не разорвали; много их в ту пору развелось, стрелять-то было некому, все воевали. Я везла в санях больного, а за мной версты три волки шли. Хорошо, что при мне оказался жестяной бидон из-под керосина, я в него барабанила всю дорогу — тем и отпугивала, не посмели напасть.

Да что волки! Были в ту пору и люди похуже волков. Бродили тогда в лесах бандитские шайки из кулачья. Никогда не забуду одну лунную морозную ночь! Обоз у меня был из пяти подвод, на каждой подводе по двое больных лежало. Выехали мы из тайги, вижу: идут по дороге шестеро, с обрезами в руках, — ясно, бандиты. Остановили нас.

— Кто такие? — кричат. — Старший, выходи!

Трепыхнулось у меня сердце. Куда податься? Мимо не проедешь и назад не повернешь — пуля везде догонит.

Выскочила я из саней и объясняю, что везу заразных больных в санитарный городок. Здоровенный бандит направил мне обрез в грудь, и начали они меня обыскивать. Ничего, конечно, не нашли.

Только позарились на овчинные шубы — ими были покрыты больные, — стали сбрасывать бандиты шубы на снег. Страшно мне стало: замерзнут больные. И тут меня точно осенило.

— Не трогайте, — говорю, — шубы, в них самая зараза сидит.

— Не беда! — отвечает главный из бандитов. — Выморозим твою заразу!

— Ничего, — говорю, — ты не выморозишь! Вот довезу до больницы — вся одежда в огонь пойдет. Хоть бы больных пожалели!..