– Что-то я вас не помню. Назовитесь, милейший.
– Цезарь Кюи. Цезарь Антонович Кюи.
Остроградский мигом поставил ему “12”, даже не задавая вопросов, а когда будущий композитор выразил свое недоумение, ученый попросту выставил его из аудитории – со словами:
– Иди, мой хороший. Цезарь всегда побеждал…
Марье Васильевне, жене своей, он не позволял читать статей Белинского, чтобы излишне не возбуждалась, но сам был человеком очень начитанным, литературу страстно обожал. Иногда, прервав лекцию и обтерев лицо от слез, Остроградский навзрыд читал Сумарокова или Пушкина, но особенно жаловал он Тараса Шевченко. На экзаменах бывал то неожиданно покладист, то вдруг становился крайне придирчив, угрожая абитуриентам:
– Сидели вы тут на “Камчатке”, на Камчатке и карьеру свою закончите… А дважды два сколько будет?
От этого многие офицеры из числа “казаков” заранее ложились в лазарет, притворяясь больными, только бы избежать яростного гнева Остроградского. П. Л. Чебышев, сам великий математик, не раз встречался с Остроградским за столом в доме В. Я. Буняковского (тоже математика), но чаще они пикировались меж собою, как соперники, а много позже, когда Остроградского не стало, Чебышев вспоминал о нем с большою печалью:
– Человек был, конечно, гениальный. Но он не сделал и половины того, что мог бы сделать, если бы его не засосало это утомительное “болото” постоянного преподавания…
Читатель, сведущий в истории русской науки, с ехидцей спросит меня – не желаю ли я замолчать об отношении Остроградского к Лобачевскому? Скрывать не стану:
Михаил Васильевич дал резко отрицательный отзыв о теориях великого казанского геометра, идеи которого казались ему чуждыми и малопонятными. Мне думается, что Остроградский попросту не привык понимать то, что было непонятно ему с первого же прочтения…
Дабы не утомлять читателя, не стану перечислять все 48 научных трудов Остроградского, включая и работы по баллистике или даже теории вероятностей. Он был признан всем миром, стал членом академий – Туринской, Римской, Соединенных Штатов, а после Крымской кампании попал и в число “бессмертных” Парижской академии. Слава же в России была столь велика, что в ту пору поступающим в университет желали самого лучшего:
– Быть тебе Остроградским!..
Михаил Васильевич был настолько предан науке, что все мирское порою его не касалось. Сутками не выходил к семье, работая взаперти. Потому-то, когда после смерти родителей начался раздел кобелякских имений, Остроградский даже не поехал на родину, послав судиться-рядиться свою жену.
– Бери, что дадут, – наказал он ей. – За кадушки да грядки не цепляйся. Нам с тобой хватит, и детям еще останется…
Мария Васильевна “выцарапала” у родичей мужа деревеньку Пашенную Кобелякского повета, где вблизи протекал лирический Псел, но вернулась она в Петербург – сама не своя, часто поминая соседнего помещика Козельского:
– Ах, пан Козельский… ну, такой озорник! Однажды я стою вот таким манером, его даже не замечаю, конечно, и ем вишни. А он вдруг подходит и… Знаешь, что он мне сказал?
– У й д и, – сказал ей муж. – Не мешай мне думать…
Еще раз смотрю на старинную фотографию того дома, что достался ученому в Пашенной: обычная “хохлацкая” хата, жалкое подобие крылечка с претензиями на колонны, крохотные оконца. Сюда он приезжал на каникулы, чтобы насытиться спелыми кавунами, наесться галушек с варениками. Крестьяне ожидали его приездов с нетерпением. Михаил Васильевич, человек щедрый, задавал им пиры под открытым небом, одаривал молодух гребешками и лентами. Очень он любил купаться в реке, голый, скакал по берегу, крича деревенским детишкам:
– А ну, ррра-акальи такие, кто кого – калюкой!
Начиналось побоище “калюкою” (грязью), и светило научной мысли, тайный советник империи и кавалер многих орденов, весь обляпанный грязью, радовался, как ребенок, меткости попаданий. Ничто, казалось, не предвещало жизненных перемен. Впрочем, об этой перемене сохранились две версии. Первая такова. Однажды ночью, в дальней дороге, Остроградский уселся в свою карету. Было темно, лошади тронулись, и обняв жену, он целовал ее, а “жена” помалкивала. Потом заявила:
– Вот как сладко! Только, сударь, ваша жена уехала в карете моего мужа, так что теперь можете целовать меня и далее. Видит Бог, возражать я не стану…
Наверное, это один из анекдотов, каких немало о нем рассказывали. На самом деле все было проще и не столь романтично.
Мария Васильевна еще по весне выехала с детьми в Пашенную ради летнего отдыха, выехала намного ранее мужа; когда он сам приехал в имение, то жены не застал. А крестьяне подсказали ему, что она давно отбыла к соседнему помещику Козельскому. Остроградский поехал в имение своего соседа, где нашел разбросанные вещи жены, а жена и сам Козельский спрятались от него в курятнике, о чем Остроградский догадался по тому переполоху, который там устроили куры с петухами. Все стало ясно, как Божий день. Не тащить же ему жену за волосы! Остроградский вернулся в Пашенную, а вечером к нему нагрянула жена Козельского:
– Позвольте жить с вами… хотя бы гувернанткой при ваших деточках. Не могу же я оставаться при муже, который чужой женой овладел… вашей же! Не изгоняйте меня… Куда же мне теперь деваться? Не любви у вас, а жалости прошу…
Остроградский обладал железным здоровьем, никогда и ничем не болея. Петербуржцы часто видели его гуляющим в сильные морозы или под проливным дождем – даже без зонтика, а галош он не признавал, как не признавал и врачей, считая их шарлатанами. Летом 1862 года он выехал, как всегда, на родину, много купался и не желал замечать, что на спине у него назревает опасный нарыв. Родственники уговаривали Остроградского ехать в Полтаву, чтобы показаться опытным врачам, на этом же настаивал и сельский врач О. К. Коляновский. Поддавшись на уговоры, Михаил Васильевич созвал всех крестьян на прощальные посиделки:
– Сидайте же, щоб все то добре сидало…
11 ноября Остроградский приехал в Полтаву, остановился на Колонийской улице в доме В. Н. Старицкой, своей давней знакомой. Начал было и поправляться, но 7 декабря не отказал себе в удовольствии поесть маринованных угрей, после чего положение больного резко ухудшилось. Нарыв на спине превратился в рану.
Петербург в эти дни публиковал в газетах бюллетени о состоянии его здоровья. 20 декабря, окруженный сородичами и друзьями, Остроградский – время было к полуночи – вдруг стал волноваться, потом крикнул двоюродному брату Ивану:
– Ваня, мне мысль пришла… запиши скорее!
Но эта мысль гения, рожденная на смертном одре, осталась уже невысказанной, сопроводив Остроградского в могилу.
Гроб с его телом погрузили на сани и отвезли в деревню Пашенную, где была семейная усыпальница дворян Остроградских…
Мне осталось поведать последнее. О дочерях ученого мною уже помянуто ранее. А вот единственный сын его Виктор не унаследовал от батюшки даже малой толики его гения, и еще молодым человеком был уволен из артиллерии за полную безграмотность – именно в математике! Виктор Остроградский умер в селе Рыбцы, будучи опекаем в “Доме призрения для бесприютных дворян” (то есть нищих дворян). Странно, что и его мать – Мария Васильевна – встретила старость тоже на чужих хлебах у графини Софьи Капнист, будучи приживалкой в ее богатом имении.
О чем мне еще сказать? Пожалуй, о той мемориальной доске, что висит на стене “академического” дома – на берегах Невы.
Но доска и есть доска, она мало что говорит.
А хорошо бы нам воскресить старое пожелание молодежи:
– Иди и учись! Быть тебе Остроградским…
“Малахолия” полковника Богданова
Григорий Дмитриевич Щербачев (1823—1900) ныне мало кому известен. Он завершил свою карьеру генералом, будучи директором военной гимназии в Орле, а в пору офицерской младости служил в Петербурге по Артиллерийскому ведомству, которым управлял барон Н. И. Корф, о чем современному читателю помнить необязательно. Впрочем, ни этот Корф, ни даже сам Щербачев, люди здравые, никогда с ума не сходили, а вспомнил я о них лишь потому, что они хорошо знали моего героя, объявленного “лишенным рассудка”…
Был конец лихого царствования Николая I, могущество великой империи россиян еще не подвергалось в Европе сомнению, хотя до пресловутой Крымской кампании оставались считанные годы. В один из летних дней барон Корф командировал Щербачева в Шлиссельбург – по делам службы.
– Если управитесь с ревизией арсенала за один день, – сказал барон, – то вечерним пароходом можете отплыть по Неве обратно, дабы утречком быть в столице.
– Слушаюсь! – повиновался Щербачев…
Так и получилось. Он поспел к отплытию последнего парохода, купив билет 1-го класса, стоивший рубль с полтиной. Был теплый хороший вечер, колесные плицы усыпляюще шлепали по воде, из прибрежных деревень слышались песни крестьян, игравших свадьбы, в темных парковых кущах смутно белели особняки столичной знати, их классические колонны невольно тревожили память, напоминая невозвратное прошлое “золотого века” Екатерины Великой…
Щербачев не покидал прогулочной палубы, наслаждаясь вечерней прохладой, когда к нему подсел полковник Корпуса путей сообщений (тогда, надо сказать, инженеры-путейцы имели воинские звания). Полковник в разговоре с Щербачевым назвался Богдановым, хотя эта фамилия мало что говорила Григорию Дмитриевичу.
– Вы, конечно, можете и не знать меня, ибо Богдановых на святой Руси – словно карасей в пруду, – сказал полковник. – Но мое имя более известно за границей, ибо я имел честь составить научную брошюру об ускоренном шлюзовании каналов…
Щербачев вежливо ответил, что ему приятно иметь такого попутчика, после чего Богданов повел себя несколько странно. Он извлек пассажирский билет до Питера и сказал:
– У вас, сударь, такой же в кармане мундира. Мой билет, как и ваш, обошелся мне в полтора рубля.
– Точно так, – согласился Щербачев. – Но я, господин полковник, все-таки не пойму, к чему вы это сказали?