Вырубовы являлись старинным дворянским родом, восходившим к эпохе Ивана Грозного. К этому же роду принадлежала ближайшая фрейлина и подруга последней российской императрицы Александры Федоровны Анна Александровна Вырубова. В то же время представители этой фамилии принимали участие в революционном движении на разных его этапах и были связаны с либеральными масонскими объединениями.
В письме Алданову от 15 ноября 1927 г. Борис Иванович высказывал предположение, что сможет найти в этом архиве не только материалы о революционном движении конца 60-х – начала 70-х годов XIX века, но и о либеральных настроениях, связанных с масонством. Он предполагал обнаружить в документах и письмах, «если только они сохранились, интересные штрихи» эпохи. «Должен сознаться, – писал Николаевский в письме, – что вопросом о масонских связях В[ырубова] я интересуюсь тоже под углом истории русского либерализма – я считаю, что вовлечение русских либеральных деятелей во франц[узские] масонские организации 80–90-х гг. сыграло свою, пусть не очень большую роль, в начальных стадиях оформления освободительных организаций»[427] в России.
К масонской тематике необходимо было относиться крайне осторожно, и занятия ею все более воспитывали Николаевского в духе критического отношения к источникам, особенно столь ненадежным и пристрастным, как те, которые были связаны с масонством. В 1929 г. Николаевский получил информацию о масонских связях Троцкого до 1917 г. Начав чуть ли не следствие по этому поводу, Борис Иванович установил, что сведения исходили от одного большевика, находившегося за рубежом. Не слишком доверяя информации, Николаевский писал: «Хочу проверить и переговорить лично с означенным б[ольшевико]м… Если это подтвердится, то в мою «историю российского масонства» придется вписывать новую главу»[428].
Отсутствие упоминаний о масонстве Троцкого в дальнейшей переписке и другой документации свидетельствовало о том, что сведения, с точки зрения Николаевского, оказались недостоверными. Более того, можно предположить, что в условиях, когда Троцкий был изгнан из СССР (он находился в это время в Турции, на острове Принкипо, под Стамбулом), «масонские слухи» о нем являлись провокацией советских спецслужб.
Тем не менее Николаевский продолжал собирать информацию о масонстве, хотя его намерение написать работу о российских масонах натолкнулось на противодействие коллег по меньшевистской эмиграции. Церетели, в частности, полагал, что такого рода исследование может политически навредить русской политической эмиграции[429]. Николаевский не согласился с доводами своего партийного товарища, но вынужден был считаться с ними. Он ответил Церетели: «Спасибо Вам за Ваши письма о масонах. Они меня не убедили, но печатать статьи я пока не стану: ведь я Вас сам выбрал своим цензором и не могу не считаться с Вашим мнением»[430].
Возможно, именно сведения о масонстве Троцкого, оказавшиеся недостоверными, вместе с поступавшей информацией о разыгравшейся в ВКП(б) внутрипартийной борьбе, о поражении объединенной оппозиции и изгнании Троцкого из СССР привели к тому, что в конце 20-х – начале 30-х годов у Николаевского несколько повысился интерес к Троцкому-политику. По форме шутливо, но с вполне серьезным подтекстом Борис Иванович писал Церетели 21 апреля 1929 г.: «У Вас в отношении пользования моей библиотекой появился опасный конкурент – Троцкий (не пугайтесь): сегодня ко мне явилась переводчица его будущих мемуаров на немецкий… и попросила для него книг. Несмотря на всю мою антипатию к левой оппозиции, в книгах я не отказал»[431].
Когда же сравнительно скоро «Моя жизнь» Троцкого появилась на книжном рынке, Николаевский с некоторым удивлением констатировал большой читательский интерес к этому изданию. В магазинах говорили, что книга расходится даже лучше, чем незадолго перед этим опубликованный сенсационный роман Э.М. Ремарка «На Западном фронте без перемен». Обе книги были изданы на немецком языке невиданным для того времени тиражом в полтора миллиона экземпляров. Правда, отношение Николаевского к мемуарам Троцкого было достаточно критическим:
«Когда я его читал, мне приходило на ум, что по-настоящему умный человек начинается с умения критически отнестись к самому себе, – своим делам и своим словам. У Троцкого именно этого-то и нет. Он так любит свои фразы, что не может отойти на несколько шагов в сторону, чтобы со стороны взглянуть на написанное»[432].
Желание показать себя с лучшей стороны было характерно для воспоминаний Троцкого. Но когда и кем мемуары писались без стремления их авторов представить себя в как можно более выгодном свете?
«Я просмотрел почти всё, – продолжал Николаевский, – и нахожу, что написано интересно. Но все же я не разделяю то очень распространенное среди нашей публики мнение, будто эта книга «блестяща» и будто она обнаруживает необычайное писательское дарование автора. Прежде всего она страшно поверхностна… Второй недостаток, наиболее важный, это какая-то черствость, бездушие… При таких условиях блеск этой книги только внешний, и она очень скудна и мыслями, и чувствами»[433].
Тем не менее позже, во Франции, Борис Иванович вступил в контакт с Троцким, оказывая ему посильную помощь в литературной деятельности, в том числе в работе Троцкого над биографией Сталина.
Финансы. Переписка с матерью. Лишение гражданства
В качестве представителя ИМЭ в Берлине Николаевский получал небольшой оклад. Деньги ему высылали не очень аккуратно, причем Рязанов позволял себе иногда упреки. В частности, во время их встречи в Берлине Рязанов энергично настаивал, чтобы Николаевский взял на себя еще и представительство Института Ленина, обещая некоторую прибавку к жалованью. А когда Николаевский категорически отказался, Рязанов ворчливо заявил, что Николаевский получает у него в институте больше всех[434].
В первые годы эмиграции Николаевский был еще и официальным представителем Русского заграничного эмигрантского архива в Берлине (сам архив располагался в Праге). Оттуда он также получал оплату в размере 200 марок в месяц[435].
Как лицо, располагавшее авторскими правами, Николаевский требовал, чтобы за каждую публикацию ему выплачивали гонорар. Во многих случаях советская сторона уклонялась от уплаты или же стремилась отделаться низкими, порой смехотворными суммами. Борис Иванович был настойчив. Ему не раз приходилось напоминать и о неполучении гонораров, и о «забывчивости» в переводе денег за купленные для ИМЭ книги и документы[436]. Однажды ему пришлось даже напомнить институту о том, что гонорары, которые ему следовали, но которых он не получил, необходимы для лечения[437]. В результате он обладал средствами, достаточными для пополнения собственного архива и библиотеки и для оплаты труда секретаря.
Николаевский позволял себе скромный летний отдых в горах или на море, обычно в компании друзей. Однажды вместе с Церетели и Анной Михайловной Бургиной (о ней мы еще расскажем) он отдыхал во французских Каннах, избрав, правда, самый дешевый пансион[438]. Он писал B.Л. Бурцеву в августе 1927 г.: «Море было так хорошо, месяц отпуска так короток, что о делах совсем не хотелось думать»[439].
Материальное благосостояние Бориса Ивановича в 20-х годах никак не следует переоценивать. Только в начале 1927 г. он смог позволить себе купить пишущую машинку – инструмент, весьма недешевый в то время, но крайне необходимый для человека, проводившего массу времени за письменным столом, создававшего собственные произведения, ведшего обширную переписку. С чувством гордости он информировал Рязанова: «Пишу Вам уже на машинке, о приобретении которой сообщил позавчера, и прошу быть снисходительным к моим промахам на этом новом для меня поприще – они тем более простительны, что и сама машинка еще требует ремонта»[440].
При всей ограниченности своих материальных средств Борису Ивановичу даже удавалось материально помогать остававшимся в СССР матери и другим родственникам, о чем свидетельствует недавно изданная его переписка с Евдокией Павловной Николаевской (точнее, 122 сохранившихся письма матери сыну за период 1922–1935 гг.). В свою очередь, мать и другие родственники оказывали Борису Ивановичу посильную помощь – посылали необходимые журналы и книги, вырезки из газет, делали нужные ему выписки, что прослеживается почти во всех материнских письмах. Более того, в руках родных оказались два чемодана с книгами, документами и дневниковыми записями Николаевского. Один из них был в 1921 г. конфискован ГПУ при аресте и возвращен в начале 1925 г. по ходатайству Рязанова, к которому Николаевский специально обращался по этому поводу[441]. Второй чемодан обнаружил брат Николаевского Владимир «в рухляди». О том, какие исторические ценности там находились, свидетельствует подробная опись, содержащаяся в письме матери сыну от 27 января 1927 г. Там были не только письма родных и друзей, но и деловые записки, записные книжки, конспекты книг, рукописные воспоминания, карточки с записями, письма из Московской центральной тюрьмы и многое другое. «Возилась с разборкой три дня», – писала Евдокия Павловна[442]