Черная башня — страница 23 из 41

— Отложите все до завтрашнего дня, — попросил Клинцов. — Успеете совершить глупость… — он хотел добавить: «…если я ночью не убью ч у ж о г о», но промолчал, не желая выслушивать новые уговоры Жанны. Да и Глебова — тоже.

— Нельзя, — сказал Глебов. — Ч у ж о й озвереет от голода и жажды, станет прорываться к нашим запасам, натворит бед.

Клинцов устал от этого разговора. Проговорил с нескрываемой обидой:

— Ну, как хотите. Скоро вы убедитесь, что прав я. Ч у ж о й — всегда ч у ж о й. Он не может стать нашим.

Сенфорд и Омар появились минут через пять. Омар — с узелком в одной руке, в котором угадывалась миска, и с бидончиком для воды — в другой. У Сенфорда на груди, буравя лучом кирпичную стену над головой Клинцова, висел фонарь.

— Благословите, — сказал Сенфорд. — Ухожу. — Слово «ухожу» прозвучало значительно и мрачно.

Глебов покивал головой. Клинцов промолчал. Жанна сказала:

— Поскорее возвращайтесь, Мэттью. С победой, конечно.

Сенфорд и Омар ушли. Глебов похлопал ладонью по кирпичной стене и спросил:

— Как они месили глину для этих кирпичей? Ногами?

— И ногами, разумеется, — ответил Клинцов. — А что?

— Мне кажется, что я до сих пор ощущаю запах потных ног, — ответил Глебов. — Скверно все это, — вздохнул он, — очень скверно…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Они остановились у небольшой груды вывалившихся из стены кирпичей. Первым остановился Омар, осветив груду фонарем, и что-то сказал. Сенфорд не понял его, но догадался, что он выбрал место и намерен здесь, на кирпичах, оставить пищу и воду. Сенфорд согласился, кивнув головой. Вместе они разобрали часть груды и сложили на ней кирпичи плашмя, чтобы миска и бидон не могли опрокинуться.

— Well? — спросил Омар, и это, кажется, было единственное слово, которое он знал по-английски.

— Well, — ответил Сенфорд.

Омар протянул ему руку, чтобы попрощаться.

— Иди, иди! — замахал на него Сенфорд. — Без нежностей, пожалуйста! Уходи, старик!

Омар поклонился и быстро пошел прочь, светя себе под ноги — он был босой.

Сенфорд сел на пол возле груды кирпичей, посветил вправо, влево и, убедившись, что рядом никого нет, погасил фонарь. О том, что он болван, Сенфорд успел сказать себе уже не раз после того, как с языка его сорвалось согласие отправиться сюда, на переговоры с ч у ж и м. Он сам не понимал, как это произошло, почему он так сплоховал. Слова согласия выскочили сами. Хотя, если быть откровенным, к ним его вынудил Холланд. Клинцов поддел его своим вопросом, как поддевают на удочку глупого карася, а Холланд подсек и поймал. Все это, конечно, в отместку за его глупейшее предложение послать на переговоры Жанну. Так ему и надо: мог бы попридержать язык. Впрочем, обстоятельства обстоятельствами, но было же и в нем что-то такое, что побудило его заявить: «Не надо голосовать, пойду добровольно». И вот — пошел. Не совсем, как он понимает, добровольно, но и не целиком же по принуждению, черт возьми! Пожалел он их или не пожалел, но надо было что то делать и ему, не только болтать, упражняться в философских вывертах.

Вот и он, Мэттью Сенфорд, свободно избрал для себя первейшую истину: жизнь без страха смерти. Она не столь высока, наверное, чтобы построить на ней целую философию, но ее достаточно для того, чтобы совершить поступок, пожелав своим ближним жизни без страха смерти. И вот он здесь. Хотя самому ему страшно. Страшно до омерзения. И не само вечное неведение его страшит, а путь к нему: убивающий разум ужас приближения к нему, боль и кровь… А неведение — благо, если нет жизни, свободной от страха смерти. Для себя он уже решил, что выхода из черной башни нет. Никому нет, не только ему. Но глубже этого решения, в тайнике тайников, все-таки теплится слабая надежда, имя которой — чудо. Может быть, это чудо — ч у ж о й, который знает нечто такое, чего не знает он, Сенфорд, и чего не знают его друзья. Если он убивает, значит, хочет — и надеется — их пережить и, возможно, выжить? А если не надеется, то что же? Отчаяние? Звериная ненависть ко всякой иной жизни, которая теплится рядом? Безумие? Хочется все-таки думать, что ч у ж о й что-то знает и надеется… Важно не только знание ч у ж о г о, но и знание о нем: кто он, почему здесь, чего хочет.

Сенфорд включил фонарь и посветил по сторонам: надо было как-то привлечь ч у ж о г о. Привлекать голосом Сенфорду не хотелось: он опасался, что голос выдаст его страх, что он помешает ему вовремя расслышать шаги ч у ж о г о. К тому же он просто не знал, какими словами мог бы подзывать к себе ч у ж о г о. Задумавшись над последним, он пришел к убеждению, что все слова, которые пришли ему на ум, звучали бы чертовски глупо. Самое правильное и самое нужное слово, решил он, возникнет тогда, когда он увидит ч у ж о г о. Надо непременно увидеть его. Сенфорду почему-то представлялось, что на ч у ж о м форма десантника ВВС: пряжки, молнии, ремни, накладные карманы, прозрачное забрало шлема, большая желтая эмблема на рукаве, автомат на груди, кинжал на поясе. Таким ему, архитектору и археологу Мэттью Сенфорду, сугубо гражданскому человеку, виделся ч у ж о й. Человек, которого он боялся.

Выключив фонарь, Сенфорд решил, что снова включит его через минуту-другую, а если обнаружит приближение ч у ж о г о, повернет рефлектором к себе, чтобы осветить свое лицо и правую руку, пустую ладонь, при этом он будет улыбаться и держать руку с растопыренными пальцами, давая понять, что он пришел сюда с дружескими намерениями, что у него нет оружия. Хотя, конечно, следовало бы его убить, когда б была уверенность, что это удастся сделать без новых жертв. Новой жертвой, разумеется, может стать и он, Сенфорд, но жертвой, которая не оставит других безоружными. Гибель же вооруженного означала бы скорую гибель всех. Словом, так: если он добьется с ч у ж и м мира, это будет несомненная победа; если же он погибнет, то это будет лишь потеря, а не поражение.

— Ты прав, Мэттью, — похвалил он себя. — Ты молодец, — хотя в душе все равно считал себя, как и прежде, болваном.

О том, что произошло там, за пределами черной башни, думалось постоянно. Кажется, даже во сне. Да и сна теперь не было — был лишь тягучий, с провалами, кошмар: мысль и воображение пускались во все тяжкие, чего только не преподносили то возбужденной надеждой, то подавленной отчаянием душе. Особенно жестоким становилось воображение в полусне: все самое родное, самое дорогое подвергалось в рисуемых им картинах ужасному уничтожению… Но и пробуждение почти не спасало от страданий: мысль о глобальной катастрофе раздирала на части обезумевшую душу. Есть ли теперь кто-то в космосе? Если есть, он видит Землю не голубой, а черной… Собственная участь тоже пугала, хотя в сравнении с участью всех была лишь частным случаем. Радиация — не роса и не снег, не высохнет, не растает под солнцем. Ее затухания надо ждать не день, и не два, и даже не год. А ждать невозможно, а помощи не будет. Отравленная пустыня навсегда заперла их в черной башне. Конец их предрешен, если только не чудо…

А ведь столько талдычили, что катастрофы не будет, что никто не хочет войны, что торжествует политика взаимного сдерживания, политика взаимного равновесия сил. Правда, находились безумцы, которые требовали упреждающего удара, упреждающего возмездия, возмездия за страх, за усталость, за собственное безумие. От них отмахивались, как от назойливых мух, и верили в магическое равновесие. Но при этом мало кто задумывался над тем, что равновесие достижимо лишь на миг, что это только точка на линии неравновесия.

Жизнь приучила нас к тому, что мы, по преимуществу, свидетели — свидетели чужой беды, чужой смерти, чужой катастрофы. Лишь редкие люди, которых жизнь потрепала и оставила в живых, понимают, по ком звонит колокол. Остальные думают, что не по ним, что они — только свидетели. И всегда будут свидетелями, только свидетелями. Что даже мировая катастрофа явится для них лишь зрелищем — небывалым, грандиозным, ужасным, но все же только зрелищем. А еще есть и такие, которые со злорадством ожидали гибели гигантов. Интересно, хихикают ли они теперь?

Мировая катастрофа — это катастрофа без зрителей, без свидетелей. Все — ее участники, все — ее жертвы. И разумные и безумные, малые и великие, хитрые и простодушные, виновные и невиновные.

Талдычили, что этого не случится, что никто этого не хочет, как будто в этом мире все зависит от хотения, от заклинаний, а не от действия. Нужно было протестовать не у ракетных баз, а разрушать заводы, производящие ракеты, не избирать глупых правительств, не пускать детей в армию, не кормить ученых, создававших ядерные бомбы и ракеты, не ставить пограничных столбов… Библия ввела всех в заблуждение: в начале было не слово, а дело и, стало быть, надо было не играть в слова, а делать дело.

Сенфорд посветил фонариком на ладонь правой руки, растопырил пальцы.

— Это хорошо, — сказал он себе, — что ты взялся за дело.

Он поднял руку и, продолжая ее освещать, повертел ладонью в разные стороны, будто уже показывал ч у ж о м у, что в руке у него ничего нет. И вдруг услышал голос. Слева от себя, совсем рядом.

— Не двигаться! — приказал он.

Сенфорд замер с поднятой рукой, на которую был направлен луч его фонаря.

— Кто ты? — спросил голос.

— Здесь пища для тебя, — ответил Сенфорд. — Мы хотим, чтоб ты не убивал нас.

— Я? — засмеялся ч у ж о й. — Вы сами убили себя. И меня, — добавил он, включив свой фонарь.

Сенфорд заслонился от яркого света рукой. И, кажется, услышал выстрел…


— Что это было? — спросил Вальтер, подняв голову и отложив паяльник. — Мне показалось, что был выстрел.

— Мне тоже, — ответил помогавший Вальтеру Холланд.

— А, дьявольщина! — ударил себя по колену кулаком Вальтер. — Неужели с Сенфордом?.. Не хотелось бы думать.

— А что же еще? — спросил Холланд.

Клинцов выстрела не слышал: за минуту до этого его одолел сон. Разбудил его голос Вальтера: «А, дьявольщина!». Он мгновенно понял, о чем Вальтер и Холланд ведут разговор. Попросил Глебова позвать их. Пока Глебов ходил за ними, Жанна склонилась над Клинцовым, погладила его по щеке и потребовала: