— Двадцать второе мая, — говорю я.
— Да, — отвечает она, внезапно посмотрев мне в глаза. — Восемнадцать дней до смерти мальчика. Достань вино, Эктор. Оно там, в буфете.
Бутылка боннского, еще не выдохшегося. Когда я ставлю вино на стол, мне невольно вспоминается первая встреча с Видоком. Он сидел на том же стуле, что и мать, глушил вино и заедал сырой картошкой. Он был грязен и убог и все же не так убог, как эта комната.
— Вечером накануне смерти мальчика, — рассказывает мать, — твой отец пришел ко мне. Он говорил кратко, простыми словами. Заявил, что сегодня вечером ему предстоит важное дело. Очень важное, сказал он, суть которого он не имеет права разглашать. Единственное, о чем следует предупредить, как он выразился, это что «дело небезопасное». Весьма возможно, он не вернется, и если к утру его не будет, то я должна взять тебя и немедленно уехать к дяде в Гренобль. «Не задерживайся, даже чтобы собрать вещи, — велел он. — Уезжай немедленно». Он и денег мне дал на дорогу — мешок серебра! А потом поцеловал. И ушел. Мне кажется, он не хотел растягивать прощание. Чтобы не дать слабину. Скажи, могла ли я спать после такого? И словно специально, ты в тот вечер слег с температурой. Ты просто таял от жара, у тебя даже не было сил плакать. Я держала тебя на руках и… — Ее глаза расширяются при виде картин прошлого. — Я укачивала тебя, пока ты не заснул. И потом продолжала сидеть у твоей колыбели. Я не хотела оставлять тебя одного, так что легла на пол рядом. И, кажется, сама заснула, потому что пропустила момент, когда он вернулся. Он стоял в дверях. Было, наверное, часа три ночи. Я увидела его, я… не могла даже пошевелиться. Даже встать с пола. А потом он заговорил, произнес всего три слова. «Все в порядке», — сказал он. Посмотрел на тебя, как ты спишь в своей колыбели. Прикоснулся к твоему лбу. И пошел спать. Что до меня, то я так и не встала в ту ночь с пола. Пролежала там до самого утра.
Она проводит пальцем по ободку бокала.
— А дальше, — продолжает она, — было вот что: через два дня газеты пестрели сообщениями о смерти дофина. Я прочла ему новости за завтраком. Само собой, я наблюдала за его реакцией. Но на его лице не дрогнул ни один мускул. Он не произнес ни слова. И все же… не могу определить, в чем это проявилось, но он разом переменился. Перемена коснулась всего. Видишь ли, он много сделал для того, чтобы мальчик выжил. И когда тот погиб… как будто бы все разом утратило для него смысл. Это выразилось сначала в том, что он начал терять пациентов. Сперва самых богатых. Не прошло и года, как он уволился из больницы. И сообщил мне, что хочет быть полировщиком стекол.
Она удрученно качает головой, словно впервые услышала эту новость.
— Необычная карьера. В те дни я осознала также, какая карьера предстоит мне. Стать одной из этих несчастных, грустных женщин. Помню, в молодости я смотрела на них со стороны, обращала внимание. У них был такой вид, словно, когда они отвернулись, жизнь ускользнула от них и единственное, что им осталось, — она окидывает взглядом посуду на столе, — это полировать серебро.
Она берет чайную ложку. Смотрит на свое отражение, то появляющееся, то исчезающее.
— Ты должен кое-что знать, Эктор. В тот вечер, когда твой отец пришел ко мне — накануне смерти мальчика, — он дал мне письмо.
Вот так всегда в жизни: самые важные вещи — самые хрупкие. И сейчас так же. Услышав о письме, я не смею произнести ни слова. Потому что все, кроме молчания, таит в себе смертельную опасность для него, самого важного и самого хрупкого.
Мать опять умолкает. Теперь она взбалтывает вино в бокале.
— Он сказал, чтобы я открыла его только в том случае, если он не вернется. А если вернется, то я должна была сжечь его, не читая.
— Ты так и поступила?
— Разумеется. Я сделала все именно так, как он просил. Бросила письмо прямиком в печку.
Надо было наклониться к самой свече, чтобы заметить блеск в ее глазах.
— Я сожгла конверт, — говорит она. — Что касается письма…
Как же это удивительно. Предмет, к которому вело повествование, все время лежал на столе, не далее чем в пяти сантиметрах от горы чайных ложек. Лист бумаги, весь в сальных пятнах: это вполне могло быть старое меню или рекламный проспект.
— Возьми его, Эктор! Зачем оно мне теперь?
И все же я не в силах прикоснуться к листку. И не могу отвести взгляд.
— Он отказался от всего, — шепчет она. — Бросил все, ради чего мы трудились, и никогда…
Ее рука подлетает к лицу и на целых полминуты замирает у самых губ, прежде чем она собирается с силами и продолжает говорить:
— Так что я тоже сдалась. Оставила всякие попытки угодить ему. Понять его.
В последний раз взглянув на документ, она берет его со стола и вкладывает мне в руку. Смыкает мои пальцы на листе.
— Надеюсь, тебе повезет больше, чем мне, — качает она головой.
Свеча у самого ее локтя превратилась в огарок. Ни один из нас не встает, чтобы заменить свечу, так что, в конце концов, ее свет сужается до венчика с пульсирующим, как сердце, облачком воздуха вокруг.
— Кто бы мог подумать, что я так кончу, — произносит мать. — Нет уж, у меня в планах было другое. Только я никак не вспомню, что именно.
Очень медленно я встаю. Некоторое время размышляю, поцеловать ее на ночь или нет. Вот как я в итоге поступаю: кладу руку ей на плечо и убираю не сразу, а через секунду.
Уже у дверей вдогонку мне летит фраза, которую она произносит своим прежним голосом, словно пытаясь хоть на мгновение завоевать обратно сданные позиции.
— Эктор, я уже месяц прошу тебя починить балясину. Она сама ведь не починится. Не понимаю, почему ты…
И, уже поднимаясь по лестнице, я слышу:
— Ах, ладно…
Глава 39ПЕЧАЛЬНАЯ УЧАСТЬ КУР ШАРЛОТТЫ
Я принимаюсь за чтение не сразу. Сначала усаживаюсь в постели, пристраиваю на столике рядом свечу. Несколько долгих минут просто держу письмо в руках, не разворачивая его. И, наконец, незадолго до полуночи начинаю читать…
Если ты читаешь это письмо, значит, моя миссия не удалась.
Я не стану разглашать характер этой миссии, дабы не подвергать тебя еще большей опасности. Скажу одно. Было человеческое существо, которое нуждалось в моей помощи.
Если бы в опасности оказался наш собственный любимый сын, я мог бы лишь надеяться, что отец какого-нибудь другого ребенка сделает для него то, что я сейчас делаю для этого мальчика. И я верю, что, когда Эктор сам станет мужчиной, он будет готов поступать так же.
Мне многое вменят в вину, Беатриса. Меня назовут дьяволом, роялистским агентом, врагом народа и так далее. Ничем таким я не являюсь. Я врач, чей высочайший долг (по крайней мере, так я всегда считал) — исцелять, помогать, а не сидеть и пассивно наблюдать, как угасает Жизнь.
Мысль, что я своими действиями подвергаю опасности тебя и малыша Эктора, мучает меня невыносимо. Как я желал бы уберечь вас! Пожалуйста, знай — верь, — что если был бы другой путь, я бы пошел по нему.
Знай и еще одно, моя дорогая жена. Я люблю тебя, люблю всей душой. Ты будешь хорошей матерью нашему сыну, а если он когда-нибудь спросит обо мне, скажи, что до последней секунды своей жизни я думал о нем.
Прощай.
Я перечитываю письмо раз десять, а может, и больше, стараясь примирить внутренний образ отца, сложившийся за долгие годы, с тем, каким он предстал в этом письме — величественным, страстным. Вывести ребенка из крепости, охраняемой двумястами стражниками! Какая для этого требуется комбинация принципиальности, мужества и чистого безумия?
Получилось ли у него то, что он задумал?
«Все в порядке», — сказал он матери, когда вернулся. Означали ли его слова, что невероятный замысел осуществился? Что дофина тайно переправили в Швейцарию, где он и пребывал все эти годы? А как же сообщения о смерти ребенка? Или комиссары Тампля просто скрыли факт его исчезновения? И кого похоронили в тот день на кладбище Мадлен?
Вопросы, ураган вопросов. И за всеми этими вопросами зреет понимание. Понимание того, как случилось, что Шарль оказался заброшенным в мой мир. Я отыскал причину, по которой прощальное письмо избегло пламени. Впервые за всю мою жизнь отец обращался непосредственно ко мне.
И я верю, что когда Эктор сам станет мужчиной, он будет готов поступать так же.
Я снова и снова перечитываю эту фразу. И в глубине души отвечаю: я готов. Готов завершить начатую тобой работу.
Нет ничего удивительного, что в эту ночь я вижу во сне отца. Только говорит он почему-то голосом Шарля Рапскеллера. Они играют в карты с Кретьеном Лебланом и никак не могут договориться, как называть короля, и в процессе спора начинают словно бы оплывать по краям. Вдруг сон прерывается возгласом из реального мира:
— Доктор!
Я разлепляю глаза.
— Проснитесь! Вставайте!
Кажется, это Жанна Виктория. Она тяжело дышит и полна решимости. Трясет меня за воротник сорочки.
— Что вы здесь…
— Присматриваю за вами, — отрезает она. — Как обычно. Скорее, у нас нет времени!
Схватив мою руку, она, словно сестра милосердия — выздоравливающего, сводит меня вниз по лестнице.
— Шарль, — шепчу я.
— Он со стариком. Быстрее!
«Но что случилось? — хочу я спросить. — Почему я должен куда-то идти?»
Но тут мы доходим до нижнего этажа, и я сразу понимаю почему.
Пожар.
Первое, что я чувствую, это как с заднего двора бьет волна раскаленного воздуха. Жар делает его одновременно густым и жидким. Над нашими головами трещат и стонут стропила. То, что осталось от кухонного потолка, дождем конфетти осыпается на нас, и от сладкого терпкого запаха становится трудно дышать.
Куры, вспоминаю я в тот момент, когда Жанна Виктория вытаскивает меня из дома. Куры — их Шарлотта держит на заднем дворе. Они сгорят заживо.