Черная Фиола — страница 9 из 10

А снизу — Жогину так казалось, нет, он слышал — несся крик существа пронзительный хор голосов, полных ужаса. У Жогина зашевелились волосы на затылке. Показалось — он слышит в общем хоре крик папахена, молящего о своей жизни.

А Черная Фиола светилась — вся! — несравнимым светом атомного распада. И тогда Жогин увел ракету. Он ушел в звезды, оставив в небе Черной Фиолы клубящийся след. Теперь ему открывались и звездная дорога, и крики гри… Он помнил их.

Сделано непрощаемое, он сам не простит себе этого, он убийца. Жогин ощутил изнеможение и тошноту.

— Вы убили их, — сказал Блистающий Шар.

Жогин с усилием разжал челюсти. Глотнул.

— Наверняка, — медленно ответил он. — Плесень… уйдет… из оставшихся… элементов возникнет что-нибудь… лучшее… новая цивилизация.

— Через сколько лет? Через миллиард? — спросил киборг. — Вы нарушили ход опыта. Признайтесь, вы мстили? Тем, на Земле? Вас вела страсть. Вы склонны не к познанию, а к действию. И недостойны нашей жизни.

— Ну, нет! Я буду киборгом, я хочу стать им! — злобно сказал Жогин. — Да, я убил эту плесень. Но разве она достойна жить?

Голос Блистающего Шара прозвучал сухо:

— Когда я исследую новую планету или наблюдаю рост живорастений на ней, я не ищу виновных. Правых тоже. Я только познаю. Вы же хотите судить всех. К тому же до сих пор среди нас, Блистающих, не было убийц.

— Ты хочешь быть первым? Ты убьешь меня?

— Я хочу? — Шар рассмеялся. И тоскливо ныло в душе. Жогин подумал, что это был бы отличный выход: умереть…

Блистающий Шар смеялся, и Жогину страшно было слышать холодную тень человеческого смеха.

— К чему? Я отпущу вас, сброшу в пространство.

— Мертвым? А пистолет? Видишь его?

Жогин скалился. Нет, киборгу не удастся избавиться от него.

И Жогин прицелился.

И снова тень смеха, опять равнодушные, сухие слова:

— Все-таки жаль своей жизни.

— Глупости! Мне жалко гри! А себя нет, не жалею.

Жогин вдруг знакомо ощутил поток любопытства, исходящий от Шара.

— Вам не жалко себя? — спросил киборг. — Это нарушение механизмов самосохранности. Вы все сделали так, чтобы снова жить на Земле, около презираемого отца.

— Но я бы хотел кое-что убить и в своем отце!

— А убили планету. Впрочем, с вами, людьми, у нас как-то не ладится. Я сброшу вас на подходе к Земле.

— Убейте! Мне все равно.

Жогин отбросил пистолет. Тот, падая, тихо звякнул — обойма выпала из него. Он даже поставил ее неправильно. А, все равно.

— Чего вы хотите?.. — спрашивал Блистающий Шар. — Остаться человеком?

— Нет!

— Быть киборгом?

— Нет!

— Тогда чего же вы хотите?

— Помереть, — говорил Жогин. — Нет! Не это.

— Ваше последнее желание? — спросил Шар.

— Нет желаний… Увидеть брата.

— Я сброшу вас на ракетной шлюпке.

* * *

Опять прошли вертолеты в ярком пятнышке высокого неба.

Винты их не вращались, но красные машины тихо плыли. И напряженный голос шептал:

— Мне никогда, никогда не написать их…

Но это шептал ему Генка?

Года три назад он приезжал к Жогину в экспедицию, желая писать этюды, а затем картину. Увидев его, Жогин сказал:

— Ты, я вижу, постарел и толстеешь.

Потом они сидели за столом, и высоко над ними прошли эти вертолеты.

— Я бездарен, — хныкал пьяненький Генка. — Сознавать мне это тяжело.

— Не преувеличивай, — говорил ему Жогин.

— Молчи! Вот и Надька все ждала, когда я разверну свой талант и… рукой махнула. Петр… У него-то какой талант, я тебя спрашиваю? О-о, не говори, у него великий талант: я иду, я хожу к ним и не знаю, кто тянет, он или баба.

26

Однажды Жогин вернулся с полевых работ рано, в октябре, первую половину его.

Шла мягкая осень, в легком пальто было приятно.

Жогин взял отпуск и, не зная, куда себя девать, бродил по городу. Не узнавал его: тот стал намного деловитей и шумней. Лошади были редки, словно африканские зебры, и почти не видно свободно бегающих собак.

Зато поналетели, будто просыпались, мелкие лесные птицы: зарянки, щеглы и много синиц, оставшихся зимовать в городе.

Жогин ходил неторопливо, заложив руки за спину. И — философствовал.

Хорошо, соглашался он, пусть люди живут себе в отдельных квартирах, на этажах. Но, если вдуматься, это полный отрыв от корней, от земли-прародительницы. А ведь помнить ее мало, с землей нужна физическая близость — землепашца, огородника, охотника в лесу.

Еще он думал, что старая, временами эгоистическая дружба с зверьем рушилась, что пришла городская раса людей. Им кошка не помогает в борьбе с мышами (которых нет), а собака не нужна для караульной службы. Исчезло ежедневное общение соседей, коротавших вечера на скамейке, рядом.

Ушли эти вечера, не вернуть…

С ними вместе исчезли травки и листики и та земля, которую можно было, разговаривая, сверлить каблуком.

Жогин шел сквером. И старался идти медленно, а ноги шагали по-таежному емко.

Как охотник, шел он вразвалку, оглядывая клены, скамейки, стариков, отдыхающих на них. Особенно один был хорош: законченный тип пенсионера-потребителя, впитывающего, нет, всасывающего собой последнюю осеннюю благодать.

Ноги он вытянул. Седые лодыжки вылезли из штанов, ими он поглощал ультрафиолет. Рядом на скамейке лежал раскрытый чемоданчик. В нем посверкивала бутылка, а из бумажек выглядывали бутерброды и яйца, четыре штуки: печень старика была в порядке.

Вот он пьет из бутылки, высоко поднимая ее. Глотнув, он ободрал яйцо и впихнул его в рот целиком. Жевал: равномерно двигалась нижняя челюсть, шевелилось заросшее волосом ухо. Неужели это папахен?

Жогин не ошибся, на скамейке сидел отец.

— А-а! — закричал папахен, круто оборачиваясь к Жогину и взмахивая бутылкой. — Ты? Иди-ка сюда, есть еще в бутылочке.

И странно, Жогин не повернулся, не ушел. Наоборот, подошел к отцу. Выпил из протянутой бутылки и даже съел яйцо.

Жевал и посматривал на папахена. И впервые заметил на нем тяжелую руку годов. Будто прежний — а выцвел. Стало жаль его. Жогин тоскливо подумал, что он примиряется с отцом.

— Вот, устроился на свободе, — пояснил папахен. — Лучше бы идти в ресторан, да ведь накладно, на шестьдесят целковых в месяц не разбежишься, а ты мне не помогаешь. Нехорошо! Взяли бы меня: старуха моя ушла к дочери… Понятно, я найду другую, помоложе. И Петр меня примет. Нет, я не жалуюсь, расходы у них велики, если посчитать. Но ты-то хорошо зарабатываешь. Сводил бы меня в ресторан, а?

— Ресторанная пошлость, — пробормотал Жогин.

— Почему пошлость? Вкусно, удобно. Главное, культурно, не то, что раньше. Сидишь и боишься, что тебя фужером по голове двинут.

Он хлебнул из бутылки и закусил. Ел он неопрятно, ронял крошки. Глотая, дергал большим кадыком. Отставил бутылку в сторону, вытер губы и вдруг сказал:

— А ты, я вижу, все один.

И на мгновение Жогина пронизало жгучей болью. Он даже сжался, но справился с собой. Он приказал лицу онеметь, губам — улыбаться. Приказал всем лицевым мускулам. И ему это удалось — он почувствовал, что прикрыл свое лицо маской. Но сердце его дрожало и плакало: один, всегда один…

А старик разрыдался. Он плакал и ел, плакал, жевал и давился, пачкая костюм.

«Будь ты проклят! — думал Жогин. — Если я прощу тебя, и подлость твою, и предательство, и баб…»

— Хватит меня жалеть, папаша, — сказал Жогин и похлопал его по плечу.

Отец стер кулаком слезу и пробормотал:

— Какое у тебя сейчас было лицо. Мертвое, даже нос заострился. Неужто у тебя нет женщины? Подруги, любовницы?

Но разве Жогин мог сказать ему, что… Нет, этого говорить ему нельзя.

— Я ведь молод еще, папаша, — сказал Жогин.

27

Блистающий Шар предупредил:

— На земле вы будете инвалидом, у вас глубокая травма, поражено серое вещество.

— Пусть, — ответил Жогин, начав спускаться в люк ракетной шлюпки. Обернулся.

— Быть киборгом, холодной машиной… А кто позаботится о моем старике? Опять Петр?

Жогин замер, увидел такую картину — они с папахеном бредут к Петру.

Сначала собирают чемоданы, потом долго ждут такси.

Папахен, слезясь глазами, негодует: такси опаздывает. А такси — зеленое, с черными шашечками — стоит за углом. Шофер отдыхает, счетчик крутит копейки.

Жогин-отец стоит у окна, ворча на то, что адрес-то был дан точный. Наконец, такси приходит, и они едут к Петру.

Затем долго стоят около чемоданов, и размышление их одинаково — о границах терпения Надежды (в Петре они абсолютно уверены).

— Попрет она нас, — говорит отец, и Жогин думает, что это очень возможно.

— Оставит, — говорит он.

— Ну, с богом! Войдем.

И впервые видит Жогин в отце неуверенность.

Люк захлопнулся. Скрипел мотор, затягивая винт.

28

Жогин поднялся, хватаясь за шершавый ствол. Постоял, держась за сосну. Кривую, горную, обиженную холодом.

Хвоя колола его руки, а голова кружилась. Охватывала слабость, тяжелая, но и сладкая. Он не упал, но сел — перед ним стояла Надежда. За нею была вода. Надежда готовилась купаться и, наклонясь, раздевалась.

— Ох, бабы, бабы, что вы с нами делаете… — пробормотал Жогин, укоризненно качая головой. Та заболела сильно, настойчиво.

Боль эта была и под кожей лба, под костью. Чем прогнать ее? Он положил пальцы на веки и надавил, сильно прижав глаза, чтобы одной болью сломить другую.

— М-м-м-м, — застонал он и сказал: — Ну, ты, боль, иди, знаешь куда… Но боль не ушла, и Жогин понял, что придется идти и потом жить вместе с нею.

Нет, он не сможет, лучше помереть.

29

Он лег на землю, прихваченную первым морозом, лег и прижался к ней только она, одна, спасет его!

А земли мало. Она занесена сюда ветром по пылинке, удобрена перегнившими мхами и хвойными иглами.

Земля… Жогин разгребал ее, царапал, не жалея пальцев. Он разминал ее в ладонях. Сладкое, успокаивающее было в ней. Он мял землю с наслаждением.