Черная изба — страница 72 из 75

Катя села на кровати, нашаривая на холодном полу тапки, и тут увидела ее.

Совсем такая же, какой Катя видела ее в последний раз. На ресницах иней, волосы смерзлись, куртка распахнута на груди.

– Ну привет, – сказала Леночка, глядя на нее немигающими, заледеневшими серыми радужками глаз.

Этого не может быть, этого нет, этого всего нет, это сон, вот и Лидка рядом спит, и часы тикают, этого не может, не может…

– Молчишь? – Леночка повела плечами, руки бескостно мотнулись вдоль туловища. Катя резко вдохнула сгустившийся холодный воздух.

– Я пришла прощения просить. – Голос Леночки был равнодушным, стылым и как будто доносился издалека. – Он так велел.

– Он? – шепотом переспросила Катя, как ей показалось, еле заметно шевельнув губами. Леночка уловила это движение.

– Ты знаешь кто, – сказала она утвердительно. – Он за смерть. Ты за жизнь. Без тебя мы не можем родиться. Это очень мучительно, Катя. Почему ты нас оставила? Ты нас так наказываешь и поэтому не возвращаешься?

– Я… – Катя сглотнула, пытаясь подавить панику. – Я никого нигде не оставляла…

– Врешь, – безразлично проговорила Леночка. – Ты обещала – и не пришла. Он ждет. И мы ждем.

– Да, мы ждем. – Другой голос. Из-за Леночки медленно вышла Маруся: неестественное ярко-розовое лицо, всклокоченные волосы, необъятная фиолетовая ночнушка до пят.

Это сон, поняла Катя, это точно сон, такое не может происходить! Она ущипнула себя раз-другой, пытаясь прогнать видение, но ничего не менялось.

– Мы о тебе заботились, – тускло сказала Маруся, глядя на нее черными провалами глаз. – Сладко поили, сытно кормили, в баньке попарили…

– Нет, их-то – понятно, – еще одна фигура шагнула из темноты, прижимая к груди неопрятный обгоревший сверток, – а нас-то за что? Смотри, что ты с моим ребенком сделала! Не хочешь? Не хочешь смотреть? Прячешь глаза?

– А что, тебя не за что? – лениво спросила Маруся. – Ты что, не наша, не липатовская? Ляльку от братца прижила, денежки наши кушала, что, думала, обойдется? Или не знала, откуда денежки?

– Катя, – снова сказала Леночка, и Катя, уже давно сидевшая зажмурившись, нервно дернула головой. – Там очень страшно быть, там, где мы. И мне все время очень больно. Я знаю, что сама виновата, но, пожалуйста, прости нас, Катя, вернись к нему, как обещала, дай нам снова жить хоть бы на той стороне…


– Кать, без десяти шесть! Ты на пары едешь?

Катя вздрогнула и тут же, потеряв равновесие, свалилась с кровати на холодный пол.

– Ну ты даешь! Вы там что, богема, совсем не просыхаете? – Над ней возвышалась Лидка, соседка по квартире, с пакетом молока в одной руке и телефоном в другой. С кухни несло подгорелым омлетом и кофе. – Поднимайся давай. – Она отставила пакет на подоконник и нагнулась, протягивая Кате руку. – Ушиблась?


Автобус надолго застрял на переезде. Товарный поезд никак не мог решить, в какую сторону ехать: подался вперед, потом почему-то дернулся и потащился назад. Катя слушала музыку, поглядывала на часы. Пока не опаздывает. Хорошо, что вышли пораньше, еще есть минут пятнадцать в запасе. В салоне было душно и холодно одновременно, пахло бензином и хвоей: какая-то бабка везла елку, запакованную в рваный пластиковый пакет. «Надо бы и нам купить елку в свой пенальчик», – отстраненно подумала Катя. Игрушки повесить, гирлянду на окошко…

Ровно год прошел. Вот и сон приснился, ничего удивительного. Говорят, психика все помнит, даже то, что очень хочешь забыть, вот и подсовывает – под памятные даты. Двадцать первое декабря, самый короткий день в году.

Тогда на вокзале Марина Васильевна отвела ее в сторону, поймала такси, быстро и напористо поругалась с водителем насчет собаки и буквально отконвоировала Катю назад в общагу. Там всем было не до нее. Занятия отменили, всюду бегали переполошенные преподаватели, поэтому Катя просто забилась в свою комнату и заперлась на ключ. Отсидеться не удалось: через пару часов явилась тетка-следовательница с помощником, они рылись в Леночкиных вещах, спрашивали, не вела ли погибшая себя странно в последнее время. Правда, стоило Кате заикнуться про весеннее отравление – и тетка сразу утратила интерес к делу. «Депрессия, – буркнула она, выходя из комнаты. – Навоображают себе проблем, потом с крыш прыгают. У меня три висяка, а я тут с духовно богатыми время теряю». Дверь за ними закрылась, и Катя снова впала в тупое оцепенение.

В этом оцепенении она провела три дня. Не спала, не ела, раскачивалась на кровати, глухо мычала сквозь сомкнутые губы, шла в душ и долго стояла под ним, ловя ртом струи воды, потом, не вытираясь, падала назад в кровать. Утром четвертого дня – кажется, это был понедельник – комнату открыли запасным ключом, и вошла Зарема. На плече у нее висела сумка с продуктами. Катя села на кровати и смотрела, моргая, как она суетится: греет чайник, выбрасывает из холодильника тухлятину, достает из сумки какие-то пироги и помидоры. Лицо у нее было тусклое, закрытое, губы плотно сжаты, но руки сновали проворно. Зарема накормила Катю (от пирога с голодухи еще долго крутило живот), напоила горячим чаем с малиной. Потом молча залезла в шкаф, начала выгребать оттуда Леночкины вещи без разбора – одежду, тетради – и скидывать в принесенный с собой черный мусорный мешок. Когда закончила, поставила мешок у двери, села на аккуратно застеленную бывшую Леночкину кровать и сказала, глядя в пол:

– Вот так и похоронила я Ляйсан, Катя. Если по-честному сказать, еще той зимой похоронила. Ну, а ты как? Я тебя искала там, не нашла, а надо было с Марьям к своим ехать, дела делать. Все равно душа болела за тебя. Сдала зачеты?

И Катя неожиданно выложила ей все. Про то, что ей некуда идти: в колледже – Крыса и бойкот, дома – мать и брат, а в городе она без жилья и денег никому не нужна. После долгого молчания слова лились легко и приятно, почти без эмоций, как будто поток холодной воды тек через гортань наружу, совершенно не мешая дышать.

Зарема слушала, цокала языком, а потом поднялась с кровати:

– Ну пойдем.

– Куда?

– Забирать документы.

Она помогла Кате собраться, за руку отвела ее в деканат, заставила растерянного Игоря Николаевича принять и подписать обходной лист, и через полчаса справка об отчислении и документы были у них на руках. Вместе они отнесли Леночкины вещи на помойку, Катины – в машину, уже другую, какую-то новую, черную легковую, а потом долго ехали на другой конец города, на выселки, и в конце концов въехали во двор трехэтажного коттеджа за высоким кирпичным забором.

– Здесь живет семья моего отца, будешь звать его дедушка Азамат, – сказала Зарема, вынимая Катин рюкзак из багажника. – Маму зови бабушка Гульнара. Будешь с Марьям в комнате спать, там две кровати поставили. Было у меня две дочки, теперь снова две дочки.

Так и вышло, что прошлый Новый год она встретила в этом доме. Там не праздновали, даже елку для детей не нарядили. Зарема объяснила, что мусульмане считают это чуть ли не грехом, но утром первого января Катя все-таки нашла под подушкой перевязанный ленточкой яркий пакетик с красивым зеленым шарфом. Все взрослые женщины в этом доме покрывали голову, и Зарема тоже стала носить такие разноцветные шарфики.

Конечно, от Кати никто этого не требовал напрямую. Разве что мать Заремы подсаживалась к девочкам за стол, пока они чистили картошку или резали овощи на суп, и начинала как бы невзначай рассказывать: мол, в платке ходить и красиво, и удобно, и мальчики сразу поймут, что перед ними не какие-нибудь вертихвостки, а порядочные девушки, которых не стыдно замуж взять. «Это и христианкам не зазорно, – говорила она, кидая на Катю острый взгляд. – Ты же христианка, внучка?» Катя заверила, что нет, не христианка, так, атеистка, и вот это бабушке Гульнаре совсем не понравилось. Теперь еще и ее подруги зачастили на чай, как бы между прочим показывали фотографии внуков, Катиных ровесников, намекали, что платок надеть – невелика сложность: «У тебя же есть платок, вон, Зарема какой красивый подарила, почему не носишь, не нравится, наверное?»

Марьям тоже не носила платок. Она ходила в школу, слушала современную музыку, готовилась поступать в колледж текстильной промышленности на дизайнера одежды. Леночка была права: сестра на нее оказалась совсем не похожа. Марьям единственная в доме вслух вспоминала Леночку – со странной смесью любви, горечи и злости. Они с Катей иногда болтали, по ночам или если оставались вдвоем на кухне, и Марьям рассказывала, какая удивительная была у нее сестра, какая талантливая, как она рисовала, как умела в любой коряге увидеть и выпустить наружу живую красоту. Катя припомнила деревянный кулончик, и Марьям подтвердила: да, Леночка сделала его сама, очень любила, носила как оберег, а после той ночи сняла и зашвырнула куда-то. Она очень злилась на Леночку за слабость. Катя не пыталась ее переубедить, просто слушала.

После таких разговоров Катя неприкаянно слонялась по дому, особенно остро чувствуя, что занимает чужое место. Это не для нее здесь готовили кровать с вышитым покрывалом, не для нее были все эти платки и фотографии женихов в телефонах соседок. Ее одевали, кормили, вполне искренне называли дочкой, внучкой, сестрой, но она все равно чувствовала себя чужой девочкой, неумело вмонтированной в семейную фотографию. Это чувство то обострялось, то стихало, но она все яснее понимала: здесь не ее место, нужно искать свое.

Однажды весенним днем Марьям мыла посуду, а Катя вытирала и расставляла по полкам красивые расписные тарелки. Из колонки на шкафу играло интернет-радио, Марьям подпевала, то и дело убирая мокрыми руками за уши выбивающиеся из косы волосы. Неожиданно для себя Катя тоже начала подпевать, сначала тихонько, потом громче, в полный голос, и вдруг заметила восхищенный взгляд названой сестры.

– А ты как хорошо поешь, сестренка! – выдохнула та. – Тебе на сцене петь надо! Бабушка, мама, послушайте!

Потом были и бабушка, и Зарема, и еще какая-то женщина, про которую сказали, что она пела в Новосибирском оперном театре. Все они говорили Кате много хороших слов, но она и сама чувствовала: внутри что-то разжалось, сошлось как надо, и голос теперь звучит по-настоящему, вовсе не так, как в школе, когда она старательно и пискляво подпевала своей старенькой гитаре. В июне Зарема отнесла ее документы в консерваторию, а в июле Катя сдала вступительные – без сучка без задоринки, под всеобщие аплодисменты.