Никакого шанса на встречу с Кристель. Валютные обвинения! Я почти доведен до предела… 5 мая. Седьмой допрос. „Фюрер не потерпит чепухи“»[633].
Как правило, новым заключенным раз в десять дней разрешали отправить короткое — не больше страницы — письмо на волю. 14 апреля Бонхёффер написал родителям. Он говорил, что «трудности» Тегеля — плохая еда, жесткая постель, отсутствие сигарет — его не беспокят[634]. «Сильное психическое потрясение» после ареста постепенно стихло, однако тоска на его место не пришла. Пастор был гораздо более привычен к одиночеству, чем большинство людей. Бонхёффера тяготило лишь одно: он причинил родителям «столько беспокойства». Пастор также «тревожился о своей невесте». Но у него была вера, и Бонхёффер полагался на нее. Приближалась весна. Каждое утро и вечер он слышал, как на тюремном дворе поет скворец. «Теперь я благодарен за малое». Паула и Карл Бонхёффер уже собирались отправить сыну посылку с едой и одеялом, но в письме он попросил прислать писчую бумагу, конверты, тапочки, крем для бритья, крем для обуви и «костюм, в который я мог бы переодеться». Джентльмены должны хорошо одеваться, идя на допрос.
Через три дня Бонхёффера без предупреждения перевели в большую камеру на третьем этаже: камера два на три метра с деревянной скамьей, стулом и окном, из которого открывался вид на лес. Мать осторожно надавила на двоюродного брата — генерал Пауль фон Хазе был военным комендантом Берлина, и тюрьма Тегель находилась в его ведении. Генерал дал понять, что пастор Бонхёффер требует лучшего отношения. Грубые охранники неожиданно присмирели. Пастору позволили пользоваться тюремной библиотекой. Но Рёдер стоял на своем. Карлу Бонхёфферу он сообщил, что ни ему, ни его жене не позволено посещать Дитриха: «В настоящее время… это нецелесообразно для следствия»[635].
Всякий заключенный постепенно терял связь с реальным миром. Никакого телефона. Встречи, если они были разрешены, только в присутствии охранника. Зачастую единственным способом рассказать или узнать о происходящем были письма — написанные эзоповым языком, чтобы их пропустила цензура, или же более откровенные, тайком переданные через друзей.
23 апреля 1943 года Ганс фон Донаньи отправил первое письмо. Он написал не жене, а Дитриху Бонхёфферу в тюрьму Тегель. Была Страстная пятница, и он слышал звон колоколов, созывающих берлинцев в церкви. «Ты не представляешь, — писал Донаньи, — как меня мучает мысль, что я — причина твоих страданий, страданий, переживаемых Кристель, детьми и родителями. Из-за меня ты и моя дорогая жена ныне лишены свободы… Если бы я знал, что ты — главным образом ты — меня не винишь, мой дух освободился бы от тяжкого груза»[636].
В Пасхальное воскресенье Кристина Донаньи написала своим детям, не зная, увидятся ли они вновь. Четырнадцатилетний Кристоф, пятнадцатилетний Клаус и семнадцатилетняя Барбара жили с родственниками. «Не нужно ненавидеть силу, которая совершила это с нами, — писала Кристина. — Поверьте, переживая такое, понимаешь, что в тюрьму можно поместить лишь малую и скудную часть человеческого существа. Обнимаю вас всех»[637].
Второе письмо из тюрьмы Бонхёффер написал в Пасхальное воскресенье — и снова родителям. «В Страстную пятницу у Марии был день рождения, — писал он. — Передайте ей мою любовь и скажите, что я очень тоскую по ней»[638]. Он говорил, что «обращаются с ним хорошо». Теперь он мог курить, читать книги и газеты и каждый день совершать получасовую прогулку в тюремном дворе. В честь Пасхи в берлинской газете напечатали знаменитую гравюру Альбрехта Дюрера «Святой Михаил, сражающийся с драконом» из цикла гравюр к Апокалипсису. Архангел Михаил поражал извивающегося семиглавого монстра длинным копьем. Бонхёффер вырезал гравюру и повесил на стену в камере. Эта работа напоминала ему, что добро обязательно восторжествует.
Увы, иногда кажется, что добро не победит никогда. Над дверью камеры неизвестный и, возможно, ожидающий казни узник нацарапал: «Через сто лет все кончится». Черный тюремный юмор.
Паула Бонхёффер так переживала за сына, что у нее случилось нервное истощение — она постоянно пребывала в подавленном состоянии и падала в обмороки. В конце апреля, в день двадцать пятой годовщины гибели на Первой мировой войне старшего брата Дитриха, Вальтера, она написала сыну письмо: «Кто мог подумать, что с тобой может случиться нечто подобное. Мы стараемся избавиться от прежнего представления о том, что пребывание в тюрьме — это позор»[639].
Всего через несколько недель семья собралась на юбилей ее мужа. Они исполнили отрепетированные гимны и ухитрились втиснуть на групповую фотографию 38 человек. Пытаясь подбодрить Дитриха, Паула писала, что все «роскошные цветы», подаренные на юбилей, увяли и опали. Опавшие лепестки были метафорой. Тюрьма — это не навсегда. «Всему свое время и свой конец»[640].
Ветеран дипломатии, мудрый старый филин заговора, Ульрих фон Хассель, чувствовал, что над заговорщиками абвера сгустились тучи. Возможно, их время подошло к концу. В нацистской Германии многие вели дневники, потому что высказанные вслух мысли — даже в самой надежной компании — могли стоить человеку жизни. В апреле 1943 года Хассель сделал в дневнике длинную запись. А после вновь закопал дневник на заднем дворе. Он писал, что Дитрих Бонхёффер и чета Донаньи были арестованы «под предлогом» нарушения валютного законодательства. «Обман для первоклашек. Мы должны надеяться, что их дух останется твердым»[641].
Недавно Хассель побывал у Людвига Бека — генерал, страдающий раком желудка, «все еще очень слаб» после операции. Затем последовал новый удар: военная карьера генерала Ханса Остера, по-видимому, подошла к концу. Рёдер рассказал об инциденте с бумагами в кабинете Донаньи фельдмаршалу Кейтелю. Тот обвинил Остера в попытке скрыть улики и помешать расследованию. Остера уволили из абвера и поместили под домашний арест, а затем перевели в армейский резерв[642]. Без твердой руки Остера, писал Хассель, «весь план может развалиться».
Манфред Рёдер преуспел — без дирижера и ключевых «музыкантов» «Черная капелла» на время умолкла. Рёдер послал предостерегающий сигнал Вильгельму Канарису и другим заговорщикам. После ареста Донаньи Остеру запретили появляться в штабе абвера. Перед уходом домой он заглянул в кабинет Донаньи и забрал кое-что из шкафа — то, что пропустил Рёдер и что не должно было попасть в чужие руки.
В карман Остер опустил ключ от сейфа на военной базе Цоссен, где хранились тайные и чрезвычайно опасные «Хроники позора» Ганса фон Донаньи.
46Нечто очень плохое
Пятого апреля Марию фон Ведемейер мучили плохие предчувствия. Она только приступила к учебе на медсестру в больнице Ганновера, города, расположенного в 290 километрах к западу от Берлина. В дневнике она записала: «Не случилось ли что-то? Боюсь, как бы не было беды!»[643]
Через две недели она узнала, что 5 апреля действительно произошло нечто очень плохое: в тот день были арестованы Дитрих и его зять. Об этом Марии сообщил ее дядя[644]. Бонхёфферы ничего не скрывали и не пытались как-то защититься. Просто Мария еще не вошла в семейный круг. Для родителей Дитриха она пока была совершенно посторонним человеком — пастор не рассказал о помолвке ни братьям, ни сестрам.
Узнав, что случилось с ее женихом, Мария настояла на прекращении романтического расставания и на официальной помолвке. Мать уступила. Тюрьма станет достаточно серьезным испытанием для их любви. Мария взяла инициативу в свои руки и обратилась к Бонхёфферам[645]. Паула тепло ей ответила и отправила своей будущей невестке восемь фотографий сына. Седьмого мая Мария написала Дитриху в тюрьму Тегель («Дорогой, любимый Дитрих…») и сообщила, что вскоре собирается навестить его родителей. Каждую ночь разговаривает с его фотографиями, представляя, что говорит с ним самим, и рассказывает «все то», чего нельзя написать в письме, потому что ее письма «читают чужие люди»[646]. Разумеется, она имела в виду тюремных цензоров и Манфреда Рёдера.
От писем Марии Бонхёффера охватила тоска по дому. Очень трудно принять, что твой мир съежился до размеров камеры. Он записал на двух листках неожиданно пришедшие в голову мысли — это была настоящая душевная буря: «Оторванность от людей. От работы. От прошлого. От будущего. От брака. От Бога… Неудовлетворенность. Напряжение. Нетерпение. Тоска. Скука… Самоубийство, не из-за осознания вины, но потому что фактически я уже мертв… Преодоление в молитве»[647].
Пастор пытался относиться к заключению философски, и вера его поддерживала. «Теперь я понимаю, и с каждым днем это понимание все яснее, насколько была хороша моя жизнь с вами, — писал он родителям (единственным, с кем Бонхёферру разрешали поддерживать связь). — Теперь мне приходится самому делать то, чему я учил других в проповедях и книгах»[648].
В рутине он находил определенное утешение. Подъем в шесть утра. Ужин в четыре часа дня. В восемь вечера выключается свет. Он категорически не хотел валяться в постели без дела. Каждый день просматривал нацистскую газету