Спустя трое суток берлинцы снова не спали ночью. Прямо перед полуночью британские самолеты в семьдесят третий раз бомбили город. Более шести сотен самолетов за час сбросили на Берлин две тысячи тонн бомб — вдвое больше, чем во время любой из предыдущих атак. Зарево от пожаров было видно за четыреста с лишним километров. Школы пришлось закрыть. Сотни тысяч берлинцев покидали город. На вокзалах и дорогах творилось что-то невообразимое. Газета The New York Times вышла под коротким и мрачным заголовком: «В разбомбленном Берлине царит паника»[698].
Капитан Метц велел охранникам сообщить заключенному Бонхёфферу, что во время последнего налета его родители не пострадали. Дитрих быстро написал им письмо, начинавшееся со слов: «Вам нелегко пришлось прошлой ночью»[699]. Он отметил, что видел «ужасные пожары» из окна своей камеры на третьем этаже. Больно было смотреть, как горит его город. «Теперь я с особой силой понимаю, насколько абсурдно с моей стороны было дожидаться чего-то, ничего не делая».
Когда британские пилоты отправлялись в почти тысячекилометровый путь до Берлина, то, пролетая над Лондоном, жители которого сильно пострадали во время «блица» 1940–1941 годов, некоторые пилоты включали огни на своих самолетах: три короткие вспышки и одна длинная — в азбуке Морзе это был сигнал V–Victory, победа. Такие воздушные салюты подкрепляли растущую уверенность. Командующий американской авиацией генерал Генри Арнольд говорил, что союзники «вовремя» установили господство в воздухе[700]. Маршал британской авиации, сэр Артур Харрис (в прессе его называли «бомбардировщик Харрис») поклялся, что бомбардировки транспортной системы, коммуникаций и заводов продолжатся, «пока сердце нацистской Германии не перестанет биться»[701].
Гражданскому населению приходилось очень тяжело. Немецкая авиация ничем не могла ответить — оставалось надеяться только на системы противовоздушной обороны. Было принято стратегическое решение о сохранении самолетов на случай вторжения союзников — эта перспектива казалась все неизбежнее.
В полночь 31 августа, а затем и 3 сентября британские самолеты вернулись. Меньше чем за полчаса они сбросили тысячу тонн бомб. Среди прочего серьезно пострадала тюрьма Плётцензее. В корпусе казней пробило крышу. Гильотина вышла из строя. Камеры для приговоренных к смерти были частично разрушены. Двери некоторых из них распахнулись, и четырем узникам удалось бежать. Министр пропаганды Йозеф Геббельс представил этот побег как угрозу общественной безопасности.
«Меньше всего нам нужно, — заявил он, — чтобы после этих налетов несколько сотен преступников, приговоренных к смерти, оказались среди населения столицы Рейха».
Чтобы пресечь возможные побеги во время будущих бомбардировок, было решено ускорить машину нацистского правосудия. Накануне налета 3 сентября Гитлер выговаривал рейхсминистру юстиции Отто Тираку за проволо`чки с исполнением смертных приговоров. Что ж, теперь Тирак мог решить разом две проблемы. В Плётцензее находилось около трехсот приговоренных. Рейхсминистр отклонил все апелляции, стремясь побыстрее закрыть как можно больше дел.
«Марафон казней» назначили на вечер 7 сентября.
Пастор Гарольд Пёльхау и католический капеллан, отец Петер Буххольц прибыли в тюрьму, чтобы даровать заключенным духовное утешение. Гильотина не работала, но восемь крюков, ожидающих фигурантов дела «Красной капеллы», были в полном порядке. Тем вечером приговоренных к смерти разделили на восьмерки, связали им руки за спиной и сковали друг с другом[702]. В половине восьмого первую группу повели на место казни. Их ожидал главный палач Плётцензее Вильгельм Реттгер.
Первого узника расковали. Реттгер забрался на стул и надел приговоренному петлю на шею. Трое помощников подняли осужденного над землей. Реттгер потянулся и перекинул другой конец веревки через крюк. Помощники отпустили обреченного. Тот болтался в воздухе, удавка все сильнее сжимала его шею. Палачи перешли к следующей жертве.
На казнь первой группы ушло около двадцати минут.
Ночью снова прилетели британские самолеты. Казни пришлось приостановить — бомбы падали совсем близко. Вскоре отключили электричество. Зажгли свечи. Казни решили продолжить. На стенах плясали причудливые тени — казалось, повешенные исполняют данс макабр. Заключенные всё прибывали и прибывали до самого рассвета. Гарольд Пёльхау заметил, что к восьми часам четыре палача окончательно выдохлись. Они повесили почти две сотни человек, причем шестерых по ошибке.
Утром казни приостановили на двенадцать часов. Палачам тоже требуется передышка. Отдохнув, палачи вернулись к работе. За следующие несколько дней повесили еще шестьдесят человек. Хоронить времени не было. Тела сваливали в амбар на территории тюрьмы, а затем передали в Институт анатомии — так тамошний анатомический театр внезапно пополнился 250 трупами[703].
После налета 3 сентября Дитриха Бонхёффера перевели в более безопасную камеру на втором этаже Тегеля. За стенами тюрьмы происходили серьезные изменения. Мария написала, что ее двоюродный брат погиб на Восточном фронте. Лучшего друга и мужа племянницы Бонхёффера, Эберхарда Бетге, призвали в армию. Ганс фон Донаньи сделал Бетге сотрудником абвера, чтобы защитить его от призыва, но война отменила все отсрочки.
Двадцатого сентября Бонхёффер написал Марии, что терпение его иссякает, чего нельзя сказать о вере. «Это превращается в ожидание, высшей цели которого я не в силах постичь, — писал он, повторяя знакомые слова. — Скоро я смогу быть с тобой — происходящее не может длиться вечно»[704].
На следующий день Манфред Рёдер окончательно сформулировал обвинение. Ему пришлось поумерить пыл, поскольку судья Карл Зак и другие уже заявили, что доказательств государственной измены недостаточно. Бонхёффера и Донаньи обвинили в «подрыве военной мощи», что выражалось в уклонении Бонхёффера от призыва и в незаконном приеме на работу в абвер друзей и знакомых Донаньи, которым также удалось избежать призыва.
Но и эти обвинения были достаточно серьезны. Подрыв военной мощи грозил смертной казнью. Дитрих Бонхёффер и Ганс фон Донаньи должны были предстать перед судом, который мог обречь их на смерть.
50Огонь и дым
Манфред Рёдер предъявил обвинения, но не назначил дату суда. В ожидании суда Донаньи оттачивал художественное мастерство, осваивал акварель и продолжал писать письма жене. Бонхёффер начал писать роман о семье среднего класса в нацистской Германии и поддерживал связь с Марией[705]. Несмотря на предъявленные обвинения, пастор полагал, что худшее позади и скоро они будут вместе. «Это не просто пустые разговоры», — написал он в конце сентября, когда шел уже шестой месяц заключения[706].
Бонхёффер считал своим долгом предупредить невесту, что она еще не видела его упрямства, не знала, что он может быть «ужасно негибким». В другом письме он писал, что жизнь ее могла быть «легче, проще и более предсказуемой», не встреться они. Марию такие предположения возмутили. «Пожалуйста, никогда больше такого не пиши, — ответила она. — Я уже принадлежу тебе настолько полно, что не хочу даже думать о подобном».
Легкость, простота и предсказуемость исчезли из ее жизни, когда отец и брат погибли на Восточном фронте. Но Дитрих заполнил эту пустоту. Она считала счастьем возможность строить планы свадьбы, выбирать шторы для нового дома и хотя бы на несколько часов забывать о тяготах войны. Однако война постоянно напоминала о себе. Армия реквизировала несколько лошадей из конюшни в Патциге. Мария переживала из-за каждой бомбардировки Берлина. Дитриху она шутливо писала, что в целях обеспечения безопасности заключенного Дитриха Бонхёффера хочет попросить коменданта Тегеля перевести его в Патциг под ее охрану. «Из меня выйдет отличный тюремщик».
В начале октября Мария фон Ведемейер получила разрешение на очередной личный визит. Они с Дитрихом снова устроились на красном диване в здании военного суда — Бонхёффер терпеть не мог этот диван. На нем он чувствовал себя школьником, которого посадили за первую парту и которому нужно идеально себя вести. Мария прислала ему посылку с идеальным, но нежеланным подарком: книгой писем Райнера Марии Рильке[707]. Она стремилась обратить его в свою веру, но Бонхёффер был непреклонен. Свое неприятие любимого поэта Марии он попытался объяснить в музыкальных терминах: «Мне всегда приходится транспонировать Рильке из ре-бемоль мажор в до-мажор».
Свидание продлилось час. Они говорили о его ревматизме — состояние Бонхёффера ухудшалось, поскольку в тюрьме Тегель было ужасно холодно[708]. Порой боли в суставах были так сильны, что пастор с трудом мог поднять руку, не говоря уж о том, чтобы встать. Каждый день он ходил в лазарет, где его лечили электричеством. Там Бонхёффер проводил много времени — его сделали санитаром и доверили помощь во время бомбардировок. Он подружился с персоналом. Многие обращались к пастору за личными советами[709]. Все искали поводы, чтобы задержать его в лазарете — пусть даже просто поиграть в шахматы или послушать вместе классическую музыку или оперу по радио.
Некоторые охранники сдружились с Бонхёффером, больше всего некий Кноблох — его фамилия означала «чеснок», к которому пастор предпочитал обращаться по фамилии. Дружба их стала настолько крепкой, что Кноблох не только согласился выносить из Тегеля письма и бумаги, но и позволил друзьям и родственникам Бонхёффера присылать письма на его адрес — так корреспонденция миновала тюремную администрацию и цензуру.