истовках, которые когда-то раздавали в прокуренных студенческих столовых, под навесами, где укрывались от дождя забастовщики, и на дальних железнодорожных станциях (размножены они были на одном и том же маломощном гектографе и потому попали в одну папку), – хозяин квартиры принес из другой комнаты какую-то книгу и провозгласил с гордостью коллекционера:
– Большая редкость!
Заглавие на переплете гласило: «Анти-Ибн-Зерхани, или Ноги странствующего мистика ступают по земле». Галип с любопытством переворачивал отпечатанные на пишущей машинке страницы.
– Автор – мой знакомый, родом из городка под Кайсери[45], такого маленького, что на карте Турции среднего масштаба его не найдешь, – говорил Саим. – В детстве ему давал уроки суфийского мистицизма отец, шейх маленькой дервишской обители. Через много лет, читая сочинение арабского мистика тринадцатого века Ибн Зерхани «Сокровенный смысл утраченной тайны», он решил, словно Ленин, читающий Гегеля, делать на полях «материалистические» заметки. Потом он переписал эти заметки набело, снабдив ненужными пространными комментариями. Далее присовокупил к заметкам и комментариям своего рода пояснение, написанное словно бы другим человеком, пытающимся разобраться в загадочных мыслях автора. Затем сочинил «предисловие издателя», опять-таки будто бы принадлежащее перу другого человека, свел все это воедино и отпечатал на машинке, причем в начало добавил еще тридцать страниц рассказов о своем религиозном опыте и жизни революционера. Особенно интересен рассказ о том, как однажды под вечер, прогуливаясь у себя в городке по кладбищу, автор открыл прочную связь между философией мистицизма, которую европейцы называют пантеизмом, и своим собственным «философским вещизмом», возникшим как реакция на наставления отца-шейха. Он увидел ворона, которого уже встречал за двадцать лет до того – ты ведь знаешь, что наши во́роны живут больше двухсот лет, – на этом кладбище, где среди немного подросших с тех пор кипарисов мирно паслись овцы и дремали в могилах призраки, и вдруг его осенило, что у той крылатой и бесцеремонной сущности, которую он называет «высокой мыслью», голова и ноги могут быть какими угодно, но тело и крылья всегда, всегда остаются одними и теми же. Во́рона на обложке автор тоже нарисовал сам. Эта книга – доказательство того, что турок, желающий обрести бессмертие, должен совмещать в себе Джонсона и Босуэлла, Гёте и Эккермана[46]. Всего было отпечатано шесть копий. Сомневаюсь, что в архиве Управления безопасности есть хоть один экземпляр.
Саим замолчал. Казалось, в комнате незримо присутствует кто-то третий, некий призрак, заставляющий их думать об авторе книги с вороном на обложке, о его жизни, проходящей между домом в провинциальном городке и оставшейся от отца мелкой скобяной лавочкой, и о силе воображения человека, ведущего такую печальную, заурядную, тихую жизнь. «Должна быть одна-единственная история, объединяющая все буквы и слова, все мечты о свободе и память о пытках и унижениях, всю радость надежд и печаль воспоминаний, – история, которую рассказывают все авторы, о чем бы они ни писали!» – хотелось сказать Галипу. Словно бы Саим, который терпеливо собирал свою коллекцию листовок, газет и журналов, подобно рыбаку, что годами забрасывает в море сеть, изловил-таки эту историю и знает, что изловил, но не может обнаружить свой улов в груде материалов, сколько ни классифицирует и ни упорядочивает их; он забыл то слово, которое могло бы стать ключом к рассказу.
Когда они наткнулись на имя Мехмета Йылмаза в журнале, вышедшем четыре года назад, Галип от него отмахнулся – случайность – и хотел уже было пойти домой, но Саим его удержал, сказав, что в его журналах (он так и говорил о них – «мои журналы») ничто и никогда не бывает случайным. За следующие два часа они провернули титаническую работу, просматривая номер за номером. Галипу казалось, что его глаза превратились в прожекторы. Первым делом они открыли, что Мехмет Йылмаз эволюционировал в Ахмета Йылмаза; в журнале, посвященном в основном крестьянской жизни (на обложке были изображены колодец и куры), Ахмет Йылмаз превратился в Мете Чакмаза. Саиму не составило труда установить, что и Метин Чакмаз, и Ферит Чакмаз – то же самое лицо; на некоторое время этот человек оставил теоретические статьи и стал сочинять политические песни – из тех, что поют под аккомпанемент саза[47] в табачном дыму на поминках по погибшим товарищам. Но и это было ненадолго. Одно время он доказывал, что все, кроме него самого, являются агентами полиции, затем с жаром принялся разоблачать завиральные экономические идеи английских ученых с позиций математики. Но долго пребывать в этих невеселых амплуа ему не хватило терпения. Саим на цыпочках сходил в спальню за очередной подборкой журналов – и как в воду глядел: в номере, вышедшем три года и два месяца назад, снова обнаружился их знакомец. Теперь его звали Али Харикаульке[48], а писал он о том, что поскольку в будущем отпадет всякая нужда в королях и королевах, то изменятся и шахматные правила; что детей по имени Али станут хорошо кормить, отчего они будут вырастать высокими и крепкими, и что на стенах разместятся, скрестив ноги по-турецки, веселые яйца с написанными на них именами и примутся разгадывать загадки. Из следующего номера выяснилось, что Али Харикаульке всего лишь перевел статью, а настоящим автором был профессор математики из Албании. Но удивило Галипа не это, а то, что под биографической справкой об албанском профессоре красовалась подпись бывшего мужа Рюйи, даже не подумавшего прятаться за каким-нибудь псевдонимом.
– Нет ничего удивительнее жизни! – гордо заявил Саим, глядя на растерянно молчащего Галипа. – Кроме написанного человеком слова.
Он снова на цыпочках сходил в спальню и принес две доверху набитые журналами большие коробки:
– Эти журналы издавала одна фракция, имеющая связи с Албанией. Я несколько лет пытался разгадать некую удивительную тайну – и в конце концов разгадал. Мне кажется, она имеет отношение к твоим поискам, так что я сейчас тебе ее поведаю.
Саим снова заварил чай, достал из коробок журналы, необходимые для рассказа, а с полок снял несколько книг и приступил к повествованию:
– Дело было шесть лет назад. Однажды в субботу после обеда я просматривал последний номер «Халкын эмеги»[49] – это один из журналов, придерживавшихся линии Албанской партии труда и ее лидера Энвера Ходжи. Тогда выходило три таких журнала, причем между ними шла ожесточенная полемика. Так вот, я листал «Халкын эмеги» в надежде найти что-нибудь интересненькое, и мое внимание привлекла одна фотография – ну и статья, которую она сопровождала. Фотография была сделана во время церемонии приема в организацию новых членов. Нет, я не был удивлен, что в нашей стране, где запрещена любая коммунистическая пропаганда, в ряды марксистской организации торжественно, под музыку и чтение стихов, принимают неофитов, а потом еще и открыто об этом пишут: все маленькие левые группы, чтобы выжить, вынуждены, пренебрегая опасностью, сообщать в каждом номере своих журналов, что их ряды ширятся. Удивило меня первым делом вот что: в подписи к черно-белой фотографии человека, декламирующего стихи под портретами Энвера Ходжи и Мао, и его слушателей, которые курили сигареты с таким видом, будто совершают священный обряд, особо указывалось, что в зале двенадцать колонн[50]. Еще более странным мне показались вымышленные имена новых членов организации, приведенные в статье; все они были из тех, что принято давать у алевитов[51]: Хасан, Хусейн, Али… Впоследствии я выяснил, что это также и имена шейхов тариката бекташи[52]. Если бы я не знал, как сильно было когда-то влияние бекташи в Албании, я бы, наверное, и не почувствовал присутствия невероятной тайны – а так я провел четыре года, неустанно читая книги о бекташи, янычарах, хуруфитах[53] и албанских коммунистах, и в конце концов раскрыл заговор, история которого уходит в прошлое на полтора столетия. Ты, конечно, знаешь, что…
И Саим начал излагать семисотлетнюю историю тариката бекташи, начиная с самого Хаджи Бекташа Вели. Он рассказал об алевитских, суфийских и шаманистских истоках тариката, о том, какую роль тот сыграл в образовании и возвышении Османской империи, о революционных и бунтарских традициях янычарского войска, основу которого составляли его приверженцы. Если подумать о том, что каждый янычар был одновременно и бекташи, сразу становится ясно, сколь глубокий отпечаток наложил тарикат и его свято хранимые тайны на историю Стамбула. Первое изгнание бекташи тоже было связано с янычарами: после того как в 1826 году султан Махмуд II приказал расстрелять из пушек казармы мятежного войска, не желавшего принимать новые, западные армейские порядки, текке бекташи, обеспечивавшие духовное единство янычар, были закрыты, а шейхи высланы из столицы.
Через двадцать лет после этого первого ухода в подполье бекташи вернулись в Стамбул, но под видом тариката накшбанди. Следующие восемьдесят лет, пока после установления Республики Ататюрк не запретил деятельность всех тарикатов, бекташи оставались накшбанди для внешнего мира, но только не для себя самих, и еще строже, чем прежде, хранили свои тайны.
Галип разглядывал гравюру с изображением обряда бекташи – скорее плод фантазии художника, чем отражение реальности – из лежащей на столе книги одного английского путешественника и считал колонны: так и есть, двенадцать.
– Третий приход бекташи, – продолжал Саим, – состоялся через пятьдесят лет после провозглашения Республики, но теперь не в виде тариката накшбанди, а под маской марксистско-ленинской организации…