Черная книга — страница 28 из 94

Так вот, в один из тех дней, когда я занимался своими неблагодарными заезжими знаменитостями и местными бандитами (теперь их называют мафиози), мне довелось познакомиться с пожилым аптекарем, о котором можно было, как я сразу понял, написать интересную заметку. Этот человек страдал двумя болезнями, теперь добравшимися и до меня: бессонницей и потерей памяти. Объединившись, эти болезни производят страшное действие. Казалось бы, одна напасть (избыток времени в результате бессонницы) должна нивелировать другую (слабость памяти), но происходит прямо противоположное. В бессонные ночи, совсем как теперь бывает со мной, память полностью покидала старика, и ему казалось, что время остановилось, ночь никогда не кончится и он навсегда останется совсем один в безликом мире, лишенном красок и запахов, словно на обратной стороне Луны, о которой в то время много писали иностранные журналы, чьи статьи перепечатывали и у нас.

Вместо того чтобы лечить свои недуги, как я, то есть сочиняя статьи, старик изобрел у себя в аптечной лаборатории новое лекарство. По этому случаю была организована пресс-конференция, на которой присутствовало два журналиста: я и корреспондент одной вечерней газеты, любитель гашиша (с аптекарем нас было трое). Старик продемонстрировал общественности жидкость розового цвета, картинным жестом налил ее из бутылочки в стакан и выпил, а потом на него и в самом деле снизошел сон, о котором он мечтал столько лет. Удалось ли ему обрести вместе со сном свои драгоценные воспоминания? Этого общественность, взволнованная тем, что наш соотечественник в кои-то веки что-то изобрел, так и не узнала, ибо старик больше не проснулся.

В тот сумрачный день, когда мы пришли на похороны аптекаря (кажется, это было через пару суток), я все думал, что же такое он хотел вспомнить. И до сих пор я не нашел ответа на вопрос, от каких воспоминаний с наступлением старости избавляется наша память, словно строптивое вьючное животное, не желающее больше нести свой груз, – от самых нелюбимых, самых тяжелых или от тех, которые проще всего сбросить.

Я забыл, как в маленькой комнатке в одном из самых красивых уголков Стамбула пробивались сквозь тюлевые занавески, освещая наши тела, солнечные лучи. Забыл, рядом с каким кинотеатром ошивался билетный спекулянт, безумно влюбленный в девушку-кассиршу, бледноликую гречанку. Давно забыл имена дорогих читателей, которые в ту пору, когда я толковал в газете ваши сновидения, видели те же самые сны, что и я; забыл и тайну, которой делился с ними в письмах.

Одной бессонной ночью, оглядываясь на то потерянное время и пытаясь найти соломинку, за которую можно было бы ухватиться, ваш автор вспомнил страшный день, проведенный им на стамбульских улицах. В тот день моим телом и душой завладело всепоглощающее желание поцелуя.

Была суббота. Я смотрел в старом кинотеатре старый американский детектив («Красный фонарь»), снятый, может быть, еще до того, как был построен кинотеатр. В фильме имелась сцена поцелуя – самая обычная, ничем не отличающаяся от тех, какие можно увидеть в других черно-белых картинах, да к тому же еще и урезанная нашей цензурой до четырех секунд. Однако, когда я ее увидел, мне так сильно захотелось поцеловать женщину, прижаться губами к женским губам, что даже дыхание перехватило. Мне было двадцать четыре года, но я ни с кем еще не целовался. То есть в публичных домах я, конечно, бывал, но тамошние женщины никогда не целовались в губы, да и у меня не возникало желания их целовать.

Я вышел из кинотеатра, когда фильм еще не закончился. Меня переполняли нетерпение и беспокойство. Мной владело такое чувство, будто где-то, в каком-то уголке города ждет встречи мечтающая поцеловать меня женщина. Помнится, я чуть ли не бегом домчал до Туннеля, потом развернулся и быстро зашагал в сторону Галатасарая, безнадежно, словно ища что-то в темноте, пытаясь вызвать в памяти какое-нибудь знакомое лицо, улыбку, образ. Но у меня не было ни знакомых, ни родственниц, которых я мог бы поцеловать; не было и надежды обрести любовь – я просто не знал ни одной девушки, которая могла бы стать моей любимой! Многолюдный город словно вымер.

Тем не менее, придя на Таксим, я сразу же сел в автобус. У меня имелись дальние родственники со стороны матери, помогавшие нам, когда нас бросил отец. В этой семье росла дочь, на два года моложе меня, с которой я во время оно несколько раз играл в камешки. Через час, добравшись до самого Фындыкзаде, я постучал в их дверь – и только тут вспомнил, что девушка, которую я целовал в своих мечтах, давно уже вышла замуж. Ее родители, ныне покойные, пригласили меня в дом. Они были немного удивлены, увидев меня, и никак не могли взять в толк, зачем я приехал к ним через столько лет. Мы поговорили о том о сем (то, что я стал журналистом, не произвело на них никакого впечатления; по их представлениям, это было недостойное занятие, что-то вроде распространения сплетен), выпили чая с бубликами, слушая радиорепортаж о футбольном матче. Эти милые люди думали, что я останусь на ужин, но я вдруг пробормотал что-то неразборчивое и выскочил за дверь.

Когда я вышел на улицу, продуваемую холодным ветром, желание поцелуя продолжало полыхать в моей душе. Кожа моя была холодна как лед, а внутри все горело огнем, и оттого я испытывал острое, невыносимое беспокойство. В Эминоню я сел на пароход, идущий в Кадыкёй. На азиатском берегу жил мой лицейский приятель, когда-то рассказавший мне о девушке из своего квартала, которая не боялась целоваться до свадьбы. Направляясь к его дому в Фенербахче, я говорил себе: если с этой девушкой не выйдет, то, может быть, он знаком с другими такими же? Я метался по кварталу, где когда-то жил мой приятель, вглядываясь в окруженные кипарисами темные деревянные особняки, из которых сегодня ни одного уже не осталось, но нужного дома так и не отыскал. Иногда, глядя в какое-нибудь освещенное окно, я представлял себе, что именно там и живет девушка, не боящаяся целоваться до свадьбы. «Да, девушка, которая будет целоваться со мной, – там!» – говорил я себе, глядя в очередное окно. И ведь она была так близко, до нее – всего ничего: ограда, дверь да деревянная лестница; но я не мог до нее добраться, не мог ее поцеловать! Поцелуй – всем знакомый, таинственный, невероятный, странный и волшебный, словно сон, пугающий и притягательный поцелуй – был в тот момент так близко и так далеко!

Помню, что, возвращаясь на европейский берег, я думал: а что, если насильно поцеловать какую-нибудь женщину на пароходе? Потом сделаю вид, будто просто обознался. Однако, хотя я и не слишком разборчив, вокруг себя я не видел ни одной женщины, ради которой можно было бы решиться на такое. В другие периоды жизни меня тоже, бывало, охватывало безнадежное и горькое ощущение, будто переполненный людьми Стамбул пуст, абсолютно пуст, – но никогда это ощущение не было столь сильным, как в тот день.

Я долго брел по мокрым тротуарам. Придет время, я стану знаменитым и смогу получить в этом пустом, абсолютно пустом городе все, что захочу. Но в тот момент мне оставалось лишь отправиться в квартиру, где жили мы с матерью, открыть Бальзака в турецком переводе и утешиться чтением истории про бедолагу Растиньяка. Впрочем, книги я в то время, как и полагается турку, читал не ради развлечения, а в рассуждении узнать что-нибудь такое, что может пригодиться в будущем. Однако то, что пригодится в будущем, ничем, увы, не поможет в настоящем! Так что в комнате своей за запертой дверью я долго не усидел, пошел в ванную. Помню, как глядел там в зеркало и думал, что можно, на худой конец, поцеловать и самого себя, – а перед глазами снова и снова вставали лица актеров из того фильма (Джоан Беннетт и Дэн Дуриа). Точнее говоря, не лица, а губы.

Но даже самого себя я не мог поцеловать – разве что зеркало. Я вышел из ванной. Моя мать сидела за столом, заваленным выкройками и кусками шифона: какая-то богатая родственница нашей дальней родни заказала ей вечернее платье для свадьбы, и она торопилась успеть в срок.

Я начал что-то ей говорить, должно быть, рассказывал о том, чего я намерен добиться в жизни, о своих мечтах и будущих успехах, но мать слушала меня рассеянно, а может, и не слушала вовсе. Я понял, что могу говорить о чем угодно, это не важно, а важно то, что в субботу вечером я сижу дома и точу лясы с матерью. Во мне начал закипать гнев. В тот вечер мамины волосы были, не знаю уж почему, аккуратно причесаны, на губах – едва заметная помада, оттенок которой, напоминающий цвет красной черепицы, я помню до сих пор. Я замер, глядя на мамины губы, на ее рот, который, как говорили, был невероятно похож на мой.

– Что это ты так странно на меня смотришь? – спросила мать.

Последовало долгое молчание. Потом я двинулся к матери, но в двух шагах от нее остановился. У меня подгибались колени. Не подходя ближе, я изо всех сил заорал на нее. Что я кричал, теперь уже точно не помню, но, во всяком случае, между нами вспыхнула очередная безобразная ссора. Мы оба даже забыли о том, что нас могут услышать соседи. Это был один из тех моментов, когда человека уже ничто не сдерживает и он способен в гневе наговорить другому все, что угодно, а то и расколотить посуду или опрокинуть печку-буржуйку.

Наконец я заставил себя выскочить за дверь, оставив маму в слезах среди отрезов шифона, ниток и импортных булавок (первые турецкие булавки начала производить в 1976 году компания «Атлы»). До полуночи я бродил по городским улицам. Зашел во двор мечети Сулейманийе, перебрался через Золотой Рог по мосту Ататюрка, поднялся в Бейоглу. Меня обуял дух гнева и мести, я словно перестал быть самим собой, и тот, кем я должен был быть, преследовал меня.

В Бейоглу я зашел в первое попавшееся кафе – просто потому, что хотелось побыть среди людей. Но я ни на кого не смотрел, боясь встретиться взглядом еще с одним бедолагой, пытающимся как-то убить бесконечный субботний вечер, ибо такие люди сразу узнают себе подобных и презирают их. Вскоре ко мне подошли мужчина и женщина, видимо супруги, и мужчина начал что-то мне говорить. Кто же был этот седой пришелец из моих воспоминаний?