Черная книга — страница 36 из 94


Когда пожилой официант отошел, долго говорили о том, что это может быть за «известная причина». По мнению большинства, разумеется, причиной была любовь: официант влюблен в самого себя, или в тот мир, который он видит в себе, или же в «искусство кино». Конец спорам положила консоматриса: она сказала, что официант, как и все бывшие борцы, педик; его несколько раз заставали, когда он стоял раздетый перед зеркалом и ласкал сам себя, а порой он пристает на кухне к молодым поварам.

Лысый старик с запоминающейся внешностью стал возражать против «безосновательного предрассудка» консоматрисы: он, мол, лично знал, в особенности когда жил во Фракии, многих из этих необыкновенных людей, занимающихся древним спортом, который так ценили наши предки, – и у них были замечательные, образцовые семьи. Искендер тем временем рассказал Галипу, откуда взялся старик: он, Искендер, наткнулся на него в фойе отеля «Пера-Палас», когда был занят составлением программы пребывания английских журналистов в Стамбуле, лихорадочно стараясь впихнуть ее в несколько дней, и одновременно разыскивал Джеляля, – да, возможно, это было вечером того дня, когда он позвонил Галипу. Старик рассказал ему, что знаком с Джеляль-беем и сам хотел бы увидеться с ним по личному вопросу, – и присоединился к поискам. В последующие дни он постоянно оказывался рядом и помогал Искендеру и английским журналистам не только в поисках Джеляля, но и в некоторых других делах, тем более что у него оказался широкий круг знакомств (он был военным в отставке). Ему нравилось порой вставить в беседу фразу-другую на ломаном английском. Словом, это был славный старикан, охотно тратящий свободное время на добрые дела, любящий заводить новые знакомства и хорошо знающий Стамбул.

Тем временем знакомый Искендера, поговорив немного о борцах из Фракии, приступил к своей истории, которая оказалась отчасти еще и загадкой.


Однажды пожилой пастух, изнуренный жарким солнцем, вернулся с пастбища посередине дня. Загнав овец в овчарню, он вошел в дом и застал свою обожаемую жену в постели с любовником. На миг растерявшись, пастух схватил нож и убил обоих. Когда же он сдался властям и его привели к кадию[114], он заявил в свою защиту, что убил не жену и ее любовника, а совершенно незнакомых женщину и мужчину, которых обнаружил в своей постели. Логика пастуха была проста: его жена, с которой они много лет прожили в любви, которую он отлично знал и которой полностью доверялся, просто не могла поступить с ним так, а стало быть, в постели лежала другая женщина, да и сам он тогда стал другим человеком. Пастух твердо верил в это удивительное превращение и в знак, поданный ему самим солнцем. Он, разумеется, был готов понести наказание за преступление, совершенное другим человеком, в которого на миг превратился, однако настаивал на том, чтобы убитые им мужчина и женщина были признаны ворами, которые проникли в его жилище и бесстыдно воспользовались его постелью. Отбыв наказание, каким бы оно ни было, пастух намеревался первым делом разыскать свою жену, которую не видел с того самого дня, когда его едва не свалил солнечный удар, а найдя ее, приступить – быть может, с ее помощью – к поискам своего собственного потерянного «я». Какое наказание назначил кадий пастуху?


Слушая ответы, которые давали собравшиеся за столом на загадку отставного полковника, Галип думал, что уже где-то читал или слышал его историю, но никак не мог вспомнить, где именно. Потом, когда он разглядывал один из снимков, которые фотограф успел распечатать и пустить по рукам, ему на миг показалось, что вот сейчас он поймет, откуда же все-таки помнит историю и лысого старика, и тогда скажет этому человеку, кто он такой на самом деле, и без труда разгадает загадку его лица, разглядеть смысл в котором было так же непросто, как в лицах из рассказа фотографа. Когда очередь отвечать дошла до него, Галип сказал, что кадий должен был простить пастуха, и тут почувствовал, что понял, о чем говорит лицо отставного военного: начиная свой рассказ, тот словно был одним человеком, а заканчивая его – уже совсем другим. Что же произошло с ним, пока он говорил, что заставило его измениться?

От Галипа тоже ждали какой-нибудь истории, и он стал рассказывать о любви пожилого одинокого журналиста, уточнив, что много лет назад услышал эту историю от одного из коллег ее героя.


Всю свою жизнь журналист провел, делая переводы для стамбульских газет и журналов, да еще писал рецензии на фильмы и театральные постановки. Поскольку женские платья и украшения интересовали его больше, чем сами женщины, он так и не женился и жил в маленькой двухкомнатной квартирке на задворках Бейоглу вместе с полосатой кошкой, которая казалась еще более старой и одинокой, чем он сам. Так и прошла бы его жизнь без событий и потрясений, если бы ближе к ее концу он не начал читать бесконечно длинную книгу Марселя Пруста о поисках утраченного времени.

Книга до того понравилась пожилому журналисту, что некоторое время он рассказывал о ней каждому встречному и поперечному, но, сколько ни искал, не встретил не то что человека, который смог бы осилить, как он сам, все эти тома на французском языке и полюбить их, но даже никого, кто хотя бы заинтересовался, что же так взволновало его в этом сочинении. Тогда он замкнулся и начал пересказывать самому себе истории и эпизоды из многажды перечитанных томов. Каждый раз, когда ему случалось переживать неприятности, каждый раз, когда приходилось терпеть общество бесчувственных, грубых, эгоистичных и, разумеется, некультурных людей, он говорил себе: «На самом деле я вовсе не здесь! Я сейчас дома, у себя в спальне, и думаю о моей Альбертине, которая спит в соседней комнате, а может быть, уже проснулась, и сейчас я с радостью услышу ее милые, легкие шаги!» Уныло бредя по улице, он, точь-в-точь как рассказчик из романа Пруста, воображал, будто дома его ждет юная и прекрасная Альбертина, одну возможность познакомиться с которой он когда-то уже почел бы за счастье, и представлял себе, чем она занимается, чтобы скоротать ожидание. Вернувшись же в свою квартирку, которую плохонькая печка никак не могла толком обогреть, он с грустью вспоминал страницы другого тома – того, где Альбертина уходит от Пруста. В его душу проникала печаль пустого дома, и он начинал перебирать воспоминания: как они с Альбертиной когда-то весело разговаривали и смеялись в этой самой комнате; как она входила, обязательно сначала позвонив в дверь; как они вместе завтракали; как он пытался бороться с беспрестанными приступами ревности; как они обсуждали свое будущее путешествие в Венецию… Старый журналист словно бы сам становился одновременно и Прустом, и его возлюбленной Альбертиной, и из глаз старика текли горькие и вместе с тем счастливые слезы.

Воскресные дни он проводил дома с полосатой кошкой. Утром, рассердившись на газету, опять опубликовавшую какую-нибудь непристойную историю, или вспомнив об огорчениях, которые причиняли ему любопытные соседи, не желающие его понимать дальние родственники или острые на язык уличные мальчишки, он, бывало, представлял себе, будто служанка Франсуаза нашла в ящичке стола из розового дерева оставленное Альбертиной кольцо, и, повернувшись к воображаемой служанке, говорил ей, громко, так что могла услышать полосатая кошка: «Нет, Франсуаза, Альбертина не забыла его, и отсылать ей кольцо нет нужды, потому что она скоро вернется домой».

Потому-то наша страна такая несчастная и жалкая, что никто здесь не знает Альбертину и не слышал о Прусте, думал старый журналист. Вот когда появятся в этой стране те, кто понимает Пруста и Альбертину, тогда, может быть, для несчастных усатых людей, которых он встречает на улице, начнется новая, лучшая жизнь; может быть, тогда они перестанут бросаться друг на друга с ножами, едва почувствовав укол ревности, а примутся вместо того, по примеру Пруста, вспоминать своих любимых, чтобы те вновь и вновь возникали перед их внутренним взором. А все эти журналисты и переводчики, считающиеся людьми образованными и потому получившие работу в газете, оттого такие скверные и черствые, что не читали Пруста, не знают, кто такая Альбертина, и не понимают, что он, их коллега, сам стал одновременно и Прустом, и Альбертиной.

Но удивительно в этой истории не то, что одинокий пожилой журналист вообразил себя персонажем романа или его автором: любой турок, страстно полюбивший произведение западной литературы, которое никто здесь не читал, рано или поздно начинает искренне верить, что не только прочитал и полюбил, но и сам написал эту книгу, – а потом проникается презрением к окружающим не только за незнакомство с книгой, но и за неспособность писать, как он. Поэтому удивительно не то, что старый журналист считал себя Прустом и Альбертиной, а то, что эту тайну, хранимую ото всех долгие годы, он открыл молодому коллеге, автору популярной колонки.

Возможно, это произошло потому, что старый журналист испытывал к молодому человеку с короткими усиками особую симпатию. В облике его было нечто, напоминающее Пруста и Альбертину: он был красив, невысок ростом, хорошо сложен; у него были стройные ноги, длинные ресницы, мягкая и шелковистая смуглая кожа, как у пакистанца. Но внешностью сходство исчерпывалось. Интерес к европейской литературе у молодого красавца не пошел дальше Поль де Кока и Питигрилли[115].

Выслушав рассказ старика, он сначала расхохотался, а потом заявил, что напишет про эту пикантную историю в своей колонке.

Поняв, какую ошибку совершил, старый журналист стал умолять молодого коллегу забыть обо всем, что тот услышал, но юнец продолжал смеяться, не обращая на него внимания. Старик вернулся домой и тут понял, что весь его мир рухнул: он уже не мог больше размышлять в своем одиноком жилище ни о ревности Пруста, ни о прекрасных днях, проведенных с Альбертиной, ни о том, куда та ушла от него. История его необыкновенной, волшебной, чистой и возвышенной любви, о которой прежде во всем Стамбуле знал только он один, которая служила для него единственным источником гордости, скоро будет глумливо пересказана сотням тысяч недоумков; иначе говоря, Альбертина, которой он столько лет поклонялся, как богине, будет все равно что изнасилована. Балбес читатель, которого не интересует в газете ни