Черная книга — страница 53 из 94

чтобы вернуть его, а затем женил на одной из своих приемных дочерей. Однако после этого вокруг Шамса снова начало сжиматься кольцо зависти и ненависти, и вскоре, в последний четверг декабря 1247 года, Шамс попал в ловушку, устроенную заговорщиками, среди которых был и сын Мевляны Аладдин. Они зарезали Шамса, а труп его той же холодной дождливой ночью бросили в колодец близ дома Мевляны.

Описание колодца, в который был брошен труп Шамса, а также слова об одиночестве и печали мертвого тела показались Галипу не только странными и страшными, но и удивительным образом знакомыми – как будто он своими глазами видел этот древний колодец, его камни, хорасанскую штукатурку. Несколько раз перечитав статью, он, следуя интуиции, отложил стопку других вырезок и, просматривая их, обнаружил, что примерно в то же время Джеляль опубликовал статью о проеме между домами, в которой описывал колодец теми же самыми словами, что и колодец в Конье. Стиль статей тоже совпадал.

Если бы Галип наткнулся на эти колонки позже, после того, как изучил все написанное Джелялем о хуруфизме, он бы и внимания не обратил на эту невинную игру, но сейчас она показалась ему заслуживающей серьезного внимания, и он продолжил штудировать лежащую на столе груду вырезок, обращая внимание на подобные моменты. И как раз тогда он понял, почему менялись вещи вокруг, почему исчезли глубокий смысл и надежда на лучшее, связывавшие воедино стол, шторы, люстру, пепельницу, стулья, ножницы на полочке над батареей и прочие мелочи.

Джеляль говорил о Мевляне как о самом себе, производил, словно фокусник, незаметную на первый взгляд подмену – и оказывался на месте Мевляны. Увидев, что в некоторых статьях, где речь шла о самом Джеляле, и в «исторических» статьях о Мевляне повторяются отдельные предложения и целые абзацы и при этом сохраняется один и тот же пронизанный грустью стиль, Галип убедился, что подмена ему не почудилась. Продолжалась эта странная игра – от чего уже становилось страшновато – и во множестве других статей, а также в записных книжках Джеляля, в неопубликованных черновиках, в беседах на исторические темы, в эссе о Шейхе Галипе, в толкованиях сновидений и в воспоминаниях о Стамбуле прошлых лет.

В колонке «Хочешь – верь, хочешь – нет» Джеляль сотни раз рассказывал истории о королях, которые воображали себя кем-то другим, о китайских императорах, сжигавших свои дворцы, чтобы обрести возможность стать другими, о султанах, чья страсть к прогулкам среди подданных в переодетом виде превратилась в настоящую манию, так что государственные дела оставались нерешенными многие дни подряд. В тетради, заполненной небольшими рассказами, похожими на обрывки воспоминаний, Галип прочитал, что однажды совершенно обычным летним днем Джеляль по очереди вообразил себя Лейбницем, известным богачом Джевдет-беем, Мухаммедом, владельцем газеты, Анатолем Франсом, искусным поваром, знаменитым имамом-проповедником, Робинзоном Крузо, Бальзаком и еще шестью людьми, на которых он только смущенно намекнул. Затем Галипу попалось несколько карикатур на Мевляну, каким его изображают марки и афиши, а также не очень удачный рисунок гробницы с надписью «Мевляна Джеляль». А одна из неопубликованных статей начиналась словами: «„Месневи“, самое великое, как говорят, произведение Мевляны, – плагиат от начала и до конца!»

Далее Джеляль оговаривается, что менее всего хотел бы проявить неуважение к заслуженным ученым, занимавшимся этим вопросом, но в первую очередь его заботит установление истины, и начинает перечислять: такие-то истории автор «Месневи» позаимствовал из «Калилы и Димны»[135], а такие-то – из «Беседы птиц» Аттара; одни сюжеты взяты без изменений из «Лейлы и Меджнуна», другие – из «Жизнеописания праведников». Помимо всего прочего, в списке источников Галип увидел «Рассказы о пророках», «Тысячу и одну ночь» и сочинения Ибн Зерхани, а по завершении списка Джеляль рассказал, что́ думал о заимствованиях сам Мевляна. Галип понял, что это были мысли не только Мевляны, но и поставившего себя на его место Джеляля. В комнате темнело, оптимизм Галипа таял.

Джеляль полагал, что Мевляна, как и все люди, которым тягостно подолгу быть самими собой, которые обретают покой, только когда облекаются в чужую личность, мог, приступив к рассказу, говорить лишь о том, что уже рассказали другие. В сущности, зачем люди, сгорающие от желания быть другими, рассказывают истории? Для них это хитрая уловка, способ сбежать от своего надоевшего тела и скучной души. Мевляна хотел рассказывать истории для того, чтобы быть способным рассказывать истории. Композиция «Месневи» причудлива и беспорядочна: как в сказках «Тысячи и одной ночи», одна история, не закончившись, переходит в другую, а та – в третью, и все эти незаконченные истории похожи на бесконечное количество личин, которые надоедают рассказчику, и он отбрасывает их одну за другой. Листая тома «Месневи», Галип увидел, что напротив непристойных рассказов зеленой ручкой сделаны отметки на полях, некоторые страницы испещрены гневными вопросительными и восклицательными знаками и исправлениями, порой столь густыми, что казалось, будто строчки пытались вымарать. Поспешно прочитав эти перепачканные страницы, Галип понял, что многие статьи, которые в детстве и юности он считал оригинальными сочинениями Джеляля, на самом деле были историями из «Месневи», приспособленными к реальности современного Стамбула.

Галип вспомнил те вечера, когда Джеляль по нескольку часов подряд говорил о подражании в искусстве, утверждая, что лишь в этом и заключается подлинное мастерство. Пока Рюйя уплетала купленные по пути пирожные, Джеляль рассказывал, что многие свои статьи, если не все, написал с чужой помощью, и добавлял, что самое важное не «творить» нечто новое, а уметь так изменить – совсем чуть-чуть, с краешка – те чудеса мысли, что на протяжении тысяч лет создавали тысячи умов, чтобы можно было сказать, что это и есть нечто совершенно новое. Галип начинал все сильнее нервничать, сознавая, что утрачивает свою радостную веру в подлинность вещей в комнате и бумаг на столе, но не потому вовсе, что, как выяснилось, отдельные истории, которые он многие годы приписывал Джелялю, сочинены кем-то другим. Просто открытие это наводило на некоторые другие мысли.

Если существует эта комната и квартира, обставленные в точности как двадцать пять лет назад, не исключено, что где-то в Стамбуле есть точные их подобия. И коль скоро в той комнате за точно таким же столом не сидят Джеляль и Рюйя – он рассказывает истории, она радостно его слушает, – значит, за ним сидит похожий на Галипа бедолага и читает вырезки из старых газет, надеясь напасть на след пропавшей жены. Ему пришло в голову, что, подобно предметам, рисункам и изображениям на полиэтиленовых пакетах, которые становятся символами других вещей, а также статьям Джеляля, обретающим при каждом новом прочтении иной смысл, новый смысл обретает и его, Галипа, собственная жизнь, стоит лишь в очередной раз о ней задуматься, и он рискует заблудиться и пропасть среди этих смыслов, неотвратимо следующих один за другим, словно вагоны поезда. За окном стемнело, в комнате висел полумрак, который, казалось, можно потрогать руками, – такой бывает в облюбованных пауками подвалах, где пахнет плесенью и смертью. Придя к выводу, что, хотя глаза и устали, надо продолжить чтение, поскольку у него нет иного способа освободиться от этого кошмара, в который он угодил не по своей воле, и выбраться из призрачного мира, Галип включил настольную лампу.

Он вернулся к тому месту, на котором остановился, – к облюбованному пауками колодцу, в который бросили труп Шамса. Потеряв своего «друга и возлюбленного», Мевляна обезумел от горя. Он никак не желал поверить, что Шамс убит, а тело его лежит в колодце, – более того, гневался на всех, кто хотел показать ему колодец, находящийся под самым его носом, и придумывал предлоги для поисков «возлюбленного» во всяких других местах. Не мог ли Шамс, например, уехать в Дамаск, как в прошлый раз?

И Мевляна отправился в Дамаск. Он обошел каждую улицу города, заглянул в каждый дом и мейхане, обыскал каждый уголок и заглянул под каждый камень, навестил старых друзей Шамса и своих общих с ним знакомых, побывал в его любимых местах, мечетях, текке – и в конце концов поиск стал для него важнее искомой цели. Тут читатель понимал, что оказался в мистическом, пантеистическом мире, где плывет в воздухе опиумный дым, льется розовая вода и проносятся по темному небу летучие мыши, – в мире, где ищущий меняется местами с тем, кого ищет, где искать важнее, чем найти, а любовь к человеку важнее, чем сам этот человек. Несколько слов было сказано о том, что приключения поэта на улицах города можно уподобить различным этапам, которые преодолевает вступивший в тарикат на пути к совершенству и постижению истины. Часы растерянности после известия о бегстве возлюбленного соответствуют этапу «отрицания и утверждения», а хождения по местам, где когда-то бывал возлюбленный и где можно встретить его старых друзей и врагов, а также поиск принадлежавших ему вещей, пропитанных обжигающими душу воспоминаниями, – различным этапам «испытаний». И если сцена в публичном доме указывает на растворение в любви, то блуждать по раю и аду, образованным игрой слов, литературными ловушками и вымышленными именами, словно в зашифрованных письмах, найденных в доме Мансура аль-Халладжа[136] после его смерти, – значит сбиться с пути в долине тайн, о которой писал Аттар. Сцена, когда в полночь собравшиеся в мейхане люди рассказывают друг другу истории о любви, взята из «Беседы птиц» Аттара. Когда поэт, опьяневший от хождений по исполненным тайн улицам, домам и лавкам, понимает, что ищет на горе Каф самого себя, то это есть пример «растворения в абсолюте», взятый из той же книги. И так далее, и тому подобное.

Украсив свою длинную статью пышными, написанными арузом[137]