Черная книга — страница 59 из 94

Поутру, прежде чем въехать в город, палач спешился на берегу ручья и под веселый птичий щебет совершил омовение и намаз. Он очень редко молился, просить Аллаха о помощи в делах не было у него в обыкновении. Но Всевышний, как всегда, благосклонно принял молитву своего трудолюбивого раба.

И все прошло так, что лучше и не бывает. Паша сразу узнал палача по промасленной петле на поясе и красному войлочному колпаку, понял, что́ его ждет, однако не стал чинить посланнику султана никаких препятствий. Возможно, он знал за собой вину и уже давно приготовился к такому исходу.

Сначала он по меньшей мере раз десять очень внимательно прочитал фирман (так поступали люди, приверженные исполнению законов и правил). Затем с показным почтением поцеловал и приложил к голове (обычный образ действий тех, кто и в подобных обстоятельствах старался произвести впечатление на окружающих, Кара Омер считал его глупым). Сказал, что хотел бы почитать Коран и совершить намаз (об этом просили как искренне верующие, так и те, кто просто желал отсрочить конец). Совершив намаз, паша снял с себя драгоценные камни и кольца, чтобы не достались палачу, и раздал окружающим со словами: «Не забывайте меня!» (поступок человека, очень сильно привязанного к этому миру и недостаточно умного, чтобы не испытывать ненависти к палачу). Далее, подобно большинству тех, кто проделывал все вышеперечисленное, паша, увидев, как палач берется за петлю, разразился бранью и попытался оказать сопротивление, но, получив сильный удар кулаком в подбородок, осел на пол и стал ждать смерти. Он плакал.

Это было вполне обычное дело, плакали многие приговоренные, но в лице плачущего паши палач увидел нечто такое, от чего впервые за тридцать лет службы едва ли не преисполнился нерешительности. И потому сделал то, чего никогда не делал раньше: прежде чем затянуть петлю, набросил на голову несчастного кусок ткани. Он знал, что собратья по профессии иногда так поступают, но сам не одобрял подобной практики, поскольку был убежден, что палач должен смотреть в глаза казнимого до самого конца – только так работу можно исполнить быстро и безупречно.

Убедившись, что паша умер, палач, не теряя времени, отделил голову от тела специальной бритвой и погрузил в привезенную для этой цели волосяную суму с медом: голову казненного надлежало в целости и сохранности доставить в Стамбул, дабы доказать, что поручение исполнено. Аккуратно опуская голову в суму, он еще раз увидел слезы в глазах паши и это непонятное, внушающее ужас выражение на его лице, которое не забудет до конца жизни – не столь уж, кстати сказать, и далекого.

Затем палач вскочил на коня и покинул город. Позади со слезами и невыносимо горестными воплями предавали земле тело паши, а Кара Омер увозил прочь его голову, притороченную к луке седла. Ему хотелось побыстрее оказаться как можно дальше от Эрзурума – хотя бы на расстоянии двух дней пути. Не спешиваясь, он скакал полтора дня, пока не добрался до крепости Кемах. Там он остановился в караван-сарае, досыта наелся, заперся в отведенной ему каморке, прихватив с собой суму, и завалился спать.

Проспал он долго, полдня. Ему привиделся город детства, Эдирне: он подходит к огромной банке кисловатого инжирного варенья, которого мать варила столько, что аромат распространялся не только по дому и саду, но и по всему кварталу, подходит и видит, что зеленые кружочки в банке не плоды инжира, а плачущие глаза. Он открывает банку, чувствуя себя страшно виноватым – не потому, что нарушает мамин запрет, а потому, что уловил выражение необъяснимого ужаса на заплаканном лице. Как только он поднимает крышку, из банки раздаются рыдания взрослого мужчины, и его охватывает отчаяние – такое сильное, что не пошевелить ни рукой, ни ногой.

На следующую ночь в другом караван-сарае, на другой постели он снова увидел себя в Эдирне, но уже в годы ранней юности. Вечер, опускаются сумерки, они с каким-то приятелем, чье лицо никак не получается толком рассмотреть, идут по переулку. Приятель привлекает его внимание к небу, на одном краю которого опускается за горизонт солнце, а на другом уже можно разглядеть поднимающуюся бледную луну. Затем, когда солнце заходит, полная луна в темноте разгорается ярче, и вскоре становится ясно, что это не луна, а лицо – лицо плачущего мужчины. Палач больше не узнаёт улиц Эдирне, это улицы какого-то другого города, опасные и непонятные, и не потому, что превращение луны в плачущее лицо вселяет тоску, а потому, что оно необъяснимо.

На следующее утро Кара Омер задумался о том, как увиденное во сне соотносится с его жизнью. За все время службы палачом ему довелось видеть тысячи плачущих мужчин, но это зрелище ни разу не пробудило в нем жестокости, страха или чувства вины. В противоположность общему мнению, он жалел своих жертв и сострадал им, но чувства эти сразу же уравновешивались доводами разума: он вершит правосудие, то, что произойдет, справедливо и неизбежно. И еще он знал, что людям, которых он душит, которым рубит голову и ломает шею, гораздо лучше палача ведома цепь причин, приведшая их к такому концу. Если мужчина бьется перед смертью в рыданиях, умоляет о пощаде, жалобно всхлипывает или захлебывается слезами – что ж, это дело обычное, это вполне можно стерпеть и вынести. В отличие от некоторых глупцов, что ожидают от приговоренных к смерти бесстрашия и громких слов, которые войдут в историю и легенды, он не презирал плачущих мужчин, но в то же время не поддавался лишающей сил жалости, как другие глупцы, которые не в состоянии понять, что жизнь вообще жестока, причем жестокость ее случайна и непоправима.

Почему же тогда он мучился во сне? Солнечным ярким утром, проезжая по тропе среди высоких скал над глубокими пропастями (а волосяная сума с головой по-прежнему была приторочена к луке седла), палач вспоминал нерешительность и предчувствие проклятия, овладевшие им у ворот Эрзурума, и думал, что они явно как-то связаны с нынешним его оцепенением. Перед тем как удушить пашу, Кара Омер прочел на его лице некую тайну, которую следовало забыть, – потому и набросил на голову жертвы кусок грубой ткани. Весь длинный день палач гнал коня мимо крутых скал самых удивительных очертаний (парусник, похожий на кастрюлю, лев со смоквой вместо головы), среди каких-то чужих и странных сосен и буков, по причудливой гальке на дне ледяных горных речек и больше не вспоминал о голове, притороченной к луке седла, ибо мир вокруг стал куда непонятнее выражения на лице казненного паши. Это был совсем новый, непривычный мир, который предстояло заново открыть и исследовать.

Никогда прежде не замечал он, что деревья похожи на мрачные тени, шевелящиеся бессонными ночами вокруг его воспоминаний. Никогда прежде не догадывался, что безгрешные пастухи, пасущие овец на зеленых склонах, несут свои головы на плечах так, словно это вещь, принадлежащая кому-то другому. Никогда прежде не видел, что маленькие, всего с десяток домов, деревушки, примостившиеся у подножия гор, напоминают обувь, оставленную у порога мечети. Никогда прежде не понимал, что синий горный хребет на западе, до которого еще полдня пути, и висящие над ним облака, точно сошедшие с книжной миниатюры, говорят: мир – голое, совершенно пустое место. Теперь он осознал, что все вокруг, все предметы, растения и пугливые звери суть знаки, свидетельствующие о мире, старом, как память, пустынном, как безысходность, и страшном, как ночной кошмар. Все дальше скакал он на запад, росли и меняли смысл тени, и все отчетливее ощущал палач, как проникают в окружающее пространство, словно кровь из треснувшего горшка, знаки и признаки, тайну которых ему никак не удается постичь.

Когда стемнело, он снова поужинал в караван-сарае, но затем понял, что на этот раз не сможет лечь спать в каморке, взяв с собой суму. Он знал, что снова увидит прежний сон, страшный и медленный, словно гной, сочащийся из воспаленной раны, снова встретит отчаянно плачущее лицо в каком-нибудь новом обрамлении. Даже думать об этом было невыносимо. Поэтому палач отдохнул немного в шумном караван-сарае, удивленно рассматривая лица окружающих, и снова пустился в путь.

Ночь была холодной и тихой; ветер улегся, на деревьях не шевелился ни один листок. Усталый конь сам находил верную дорогу. Долгое время палач ехал, не видя ничего вокруг себя, и, как в былые счастливые дни, не забивал голову тревожными мыслями – именно благодаря темноте, решит он впоследствии. Ибо затем сквозь облака проглянула луна, и деревья, скалы и тени снова начали превращаться в знаки, указующие на неразрешимую загадку. Страх взял палача, но пугали его не печальные кладбищенские надгробия, не одинокие кипарисы и не волчий вой в ночной глуши. Страшным мир стал потому, что будто бы силился рассказать о чем-то, поведать палачу какую-то историю, раскрыть некий замысел, но все, словно во сне, растворялось в туманной неопределенности. Ближе к утру в ушах палача зазвучали тихие всхлипывания.

Когда начало светать, он подумал, что эти звуки издает вновь поднявшийся ветер, играя в ветвях деревьев, затем приписал все усталости и бессоннице – тут и не такое почудится. Но ближе к полудню стало очевидно, что всхлипывания доносятся из притороченной к седлу сумы, – очевидно настолько, что палач слез с коня, как вылезают в полночь из теплой постели, чтобы захлопнуть оставшееся приотворенным окно и прекратить наконец его невыносимый скрип, и потуже затянул веревку, которой сума была привязана к луке. Но это не помогло: позже, когда хлынул проливной дождь, он уже не только слышал плач, но и чувствовал, как катятся по его щекам слезы несчастного.

Снова выглянуло солнце, и палач понял, что загадка мира неким образом связана с тайной плачущего лица: как будто раньше привычный мир, знакомый и понятный, сохранял устойчивость благодаря самому простому и обычному выражению лиц, самому простому и обычному смыслу, в нем заключенному, а потом, когда на плачущем лице появилось это странное выражение – словно со звоном разбилась волшебная хрустальная чаша, – мир утратил смысл, и палач оказался в наводящем ужас одиночестве. Пока его одежда сушилась на солнце, он понял, что́ надо сделать, чтобы все стало как раньше, – надо изменить выражение, маской застывшее на плачущем лице. Однако правила его ремесла недвусмысленно предписывали палачу доставить голову в Стамбул неповрежденной, и именно в том виде, какой она приобрела сразу после отделения от туловища, – для того и нужна была сума с медом.