Черная книга — страница 66 из 94

Было двенадцать минут четвертого; в доме и во всем городе стояла волшебная тишина, которую можно ощутить только в такие часы, – не столько тишина, сколько ощущение тишины, поскольку откуда-то – может быть, из котельной неподалеку, а может, из машинного отделения идущего по Босфору большого корабля – доносилось, ныло в ушах едва заметное жужжание. Галип решил, что время давно уже пришло, но все же немного помедлил, прежде чем приступить к делу.

На ум ему пришла мысль, от которой он уже три дня пытался отделаться: если Джеляль не прислал в редакцию новых статей, то начиная со следующего дня его колонку не напечатают – впервые за много-много лет. Мысль эта была невыносима: казалось, если новая статья не выйдет, Рюйя и Джеляль больше не станут ждать его, болтая и пересмеиваясь, в каком-то укромном уголке Стамбула. Читая взятую наугад статью, из тех, что хранились в шкафу, Галип думал: «Я тоже смогу так написать!» Ведь у него теперь был рецепт. Нет, не тот, что дал ему три дня назад в редакции пожилой журналист, другой. «Я знаю все твои статьи, я знаю о тебе все, я прочитал, я прочитал!» Последнее слово он едва не прошептал вслух. Потом взялся за следующую случайную статью. Он уже, можно сказать, и не читал, а скользил взглядом по словам, проговаривая их про себя, и ум его был занят поиском второго смысла некоторых слов и букв, из которых они состояли, и еще он чувствовал, что чем больше читает, тем ближе становится к Джелялю. Ибо что такое чтение, как не постепенное усвоение чужой памяти?

Теперь Галип был готов к тому, чтобы предстать перед зеркалом и прочитать буквы на своем лице. Он вошел в ванную. А потом все произошло, очень быстро.

Много позже, через несколько месяцев, приходя сюда, чтобы писать статьи в окружении вещей, уверенно и безмолвно воссоздающих обстановку тридцатилетней давности, и садясь за стол, Галип очень часто будет вспоминать тот миг, когда с восторгом затеявшего новую игру ребенка заглянул в зеркало, и на ум ему каждый раз будет приходить одно и то же слово: ужас. Впрочем, как раз в тот самый миг ничего подобного он не ощутил. Пустота, беспамятство, безразличие – вот что он почувствовал, ибо в тот первый миг смотрел на свое лицо, освещенное голой лампочкой, так, как смотрят на лица премьер-министров или кинозвезд, к которым привыкаешь, постоянно видя их на фотографиях в газетах. Он смотрел на свое лицо не так, будто раскрывает скрытый смысл игры, который много дней не давал ему покоя, а так, как смотрят, не видя, на поношенное, давно привычное пальто, на старый грустный зонтик или ничем не примечательный утренний зимний пейзаж. «Я настолько сжился с самим собой, что не обращал внимания на свое лицо», – будет он думать в те дни. Однако равнодушие было недолгим, ибо, сумев взглянуть на свое отражение тем же образом, каким уже несколько дней смотрел на лица с фотографий и рисунков, Галип сразу начал различать тени букв.

Первое, показавшееся ему странным ощущение заключалось в том, что теперь он мог смотреть на свое лицо как на лист бумаги с написанными на нем словами, как на табличку со знаками, предуготовленными для других лиц, других глаз. Однако Галип недолго размышлял об этом, поскольку уже довольно ясно видел буквы, появившиеся между глазами и бровями. Вскоре буквы стали уже настолько отчетливыми, что сам собой напрашивался вопрос, почему же Галип не замечал их раньше. Конечно, у него промелькнула мысль, что это может быть иллюзией, возникшей из-за того, что он слишком долго разглядывал буквы на фотографиях и привык видеть их на лицах, но вот он отводил глаза, потом снова смотрел на свое отражение – и находил буквы на прежних местах. Они не исчезали, чтобы проступить снова, как фигурки в рисунках-загадках из детских журналов, на которых под одним углом различаются только ветви дерева, а под другим – спрятавшийся среди ветвей вор; нет, они постоянно были там, на щеках и подбородке, которые Галип рассеянно брил каждое утро, в глазах, в бровях, на носу, где все хуруфиты упорно помещали букву «алиф», – словом, на всей поверхности того, что принято называть «овалом лица». Теперь читать буквы не составляло труда – трудно было их не читать. Галип, правда, попробовал воздержаться от чтения, попытался избавиться от нервирующей маски на своем лице, призвав на помощь ехидные мысли, которые осторожно придерживал в уголке сознания все то время, что внимательно изучал искусство и литературу хуруфитов. Он говорил себе, что все рассуждения о буквах и лицах смешны, надуманны и по-детски наивны, но буквы проступали в чертах его лица теперь уже настолько явственно, что он не мог оторвать взгляд, отойти от зеркала.

Вот тогда-то его и охватило чувство, которое позже он назовет ужасом. Но все произошло столь внезапно, столь быстро увидел он буквы на своем лице и слово, которое из них сложилось, что впоследствии не смог до конца понять, отчего был охвачен ужасом: оттого ли, что его лицо превратилось в маску с застывшими на ней знаками, или же оттого, что слишком страшным был смысл, на который они указывали. Буквы говорили об истине, которую он знал многие годы, но хотел забыть, помнил, но убеждал себя, что не помнит, изучал, но не познал; о тайне, про которую Галип впоследствии захочет написать, но она вспомнится ему в совершенно иных словах. Однако, едва прочитав – с уверенностью, не оставлявшей места ни малейшему сомнению, – эти буквы, он подумал и о том, что все стало простым и понятным, о том, что увиденному не надо удивляться как чему-то незнакомому. Возможно, ощущение, которое впоследствии он назовет ужасом, было реакцией на эту простую и очевидную истину; так бывает, когда разум в миг сверхъестественного прозрения воспринимает стоящий на столе стакан с чаем в качестве удивительного, невероятного объекта, в то время как глаза продолжают видеть стакан таким же, как всегда, и по спине пробегает холодок.

Убедившись, что смысл, указываемый буквами на его лице, не иллюзия, Галип оторвался от зеркала и вышел в коридор. Он уже догадался, что ощущение, которое позже назовет ужасом, вызвано не столько трансформацией его лица в маску, в лицо другого человека, в дорожный знак, сколько тем смыслом, который заключен в этом знаке. Ведь в конце концов, по правилам предложенной ему замечательной игры буквы присутствовали на лице любого человека. Галип был так в этом уверен, что смог даже на миг успокоиться, но, когда он, проходя по коридору, посмотрел на полки шкафа, его пронзила такая тоска по Рюйе и Джелялю, что он едва устоял на ногах, словно и тело и душа решили отказать ему в наказание за грех, которого он не совершал, словно в его памяти не осталось ничего, кроме воспоминаний о потерях и поражениях, словно вся горечь истории и тайн, о которых все хотели забыть и благополучно забыли, навалилась на его плечи.

Впоследствии всякий раз, когда он пытался вспомнить, что́ делал в первые минут пять после взгляда в зеркало – все и вправду совершалось очень быстро, – он вспоминал ту минуту, проведенную в коридоре, между шкафом и окнами, выходящими в проем между домами. Ему все еще было трудно дышать после пережитого ужаса, хотелось уйти подальше от оставленного в темноте зеркала, на лбу выступили капли пота. На миг он представил себе, что сможет снова предстать перед зеркалом и содрать с лица приросшую к нему тонкую маску, как сдирают корочку с раны, и, когда из-под нее выглянет другое лицо, он уже не прочтет на нем букв – как видит, но не читает, идя по улице, самые обычные объявления и надписи на полиэтиленовых пакетах. Чтобы заглушить тоску, Галип попытался прочесть вытащенную наугад из шкафа статью, но он уже знал все написанное Джелялем – так, словно написал это сам. Он попытался представить, как часто будет делать впоследствии, что ослеп, что вместо глаз у него дырки в мраморе, вместо рта – печная заслонка, вместо носа – два заржавевших болтовых отверстия. Галип понимал, что буквы, возникавшие перед его глазами всякий раз, когда он возвращался мыслями к своему лицу, видел и Джеляль, что Джеляль знал: однажды и он, Галип, их увидит, что в эту игру они играют вместе, но позже не мог с уверенностью сказать, насколько осознанно обо всем этом думал. Ему хотелось заплакать, но не получалось; было трудно дышать. Из горла помимо воли вырвался горький стон, рука сама потянулась к оконной ручке; Галипа охватило желание заглянуть в проем между домами, в его черную тьму, туда, где когда-то давным-давно был колодец. Ему казалось, что он кому-то подражает, но он не знал кому, словно маленький ребенок.

Галип распахнул окно, высунулся в темноту и, уперев локти в карниз, заглянул в бездонный колодец Проема. Оттуда шел противный запах, запах слежавшегося за полвека с лишним голубиного помета, брошенного вниз мусора, въевшейся в стены грязи, городского дыма, слякоти, смолы, безнадежности. Туда швыряли вещи, которые хотели забыть. Галипа пронзило желание броситься вниз, во мрак, из которого нет возврата, в омут воспоминаний, от которых и следа уже не осталось у людей, когда-то живших в этом доме, в паутину, которую Джеляль терпеливо плел многие годы, украшая ее образами тайны, страха, колодца, позаимствованными из старинной поэзии, но он лишь смотрел в темноту, силясь, словно пьяный, что-то вспомнить. С этим запахом были тесно связаны воспоминания о годах детства; тот невинный ребенок, которым Галип когда-то был, благовоспитанный юноша, счастливый супруг, обычный, ничем не примечательный гражданин, живущий на краю тайны, – все они были сотворены из этого запаха. Желание быть рядом с Джелялем и Рюйей всколыхнулось в нем с такой силой, что он чуть было не закричал, – казалось, часть его тела, словно во сне, оторвали и уносят прочь, куда-то во мрак, далеко-далеко, и только если закричать во всю глотку, можно будет спастись. Но он лишь смотрел в бездонную темень, ощущая на лице влажную прохладу снежной зимней ночи. И чем дольше смотрел он в пересохший темный колодец, тем явственнее ощущал, что боль, которую столько дней носил в себе в полном одиночестве, есть кому разделить, что страх его разъяснен, а тайна поражения, нищеты и разрухи – так он назовет ее позже – уже давно вышла наружу, и точно так же прояснились загадки его собственной жизни, которую Джеляль завел в эту продуманную до мельчайших подробностей ловушку. Он долго, по пояс высунувшись из окна в темноту, смотрел вниз, туда, где когда-то был бездонный колодец. А когда лицо и шея совсем замерзли, выпрямился и закрыл окно.